Сближение двух понятий, поставленных в заголовке этого раздела, может на первый взгляд показаться искусственным. Действительно, что может объединять сторонников мистического учения, широко распространившегося в южной Франции во второй половине XII столетия с новгородско-псковской ересью, потрясшей русское общество в середине XIV века? Между тем, точек сближения немало – прежде всего по части структурного сходства.
В первую очередь, альбигойцы решительно отвергали официальную церковь с ее догматами, таинствами и иерархией. Многие из них останавливались на этом шаге, видя оправданным сохранение дешевой – или, как говорили тогда, «бедной апостольской церкви», священнослужителям которой подобал строгий аскетизм. Примерно по этой границе прошло идеологическое размежевание между вальденсами и катарами70.
Последние зашли значительно дальше. Они проповедовали существование в мире двух равноправных начал – зла и добра, то есть исповедовали тот стиль мысли, который получил в философии наименование радикального дуализма. В его рамках, мир виделся южнофранцузским еретикам как сотворенный диаволом и безнадежно преданный злу. «Чистым»71 оставалось читать Евангелие, перетолкованное в новом, «духовном» смысле, внимать наставлениям ересиархов, создавших собственную церковь – и готовиться к конечной битве сил зла и добра, в которой сторонникам последнего суждено разорвать наконец цепи, привязывавшие их души к ненавистному физическому миру, и перейти навсегда в «царство света».
В свою очередь, стригольники подвергали решительной критике официальную церковь своей страны, и в первую очередь – укоренившуюся в ней практику «поставления по мзде», то есть рукоположения за деньги. Отвергали они также многие церковные обряды и таинства. В полемической литературе того времени отмечены и следы более радикальных практик – к примеру, «покаяния земле» – за которыми, по всей видимости, стояли старинные, может статься, языческие еще космогонические представления.
В исторической литературе высказано мнение, что потаенное существование стригольничества началось значительно раньше указанной нами даты – а именно, в конце XII века. Вышло же оно на поверхность через полтора века лишь под влиянием внешних обстоятельств, в первую голову – эпидемии чумы. Соображение это весьма интересно, поскольку сближает во времени появление в разных концах Европы невиданных прежде того, но весьма между собой схожих мистических доктрин.
Разнообразие источников обоих еретических движений не подлежит сомнению – так же, как значительное влияние, которое каждое из них испытало со стороны богомильства. Такое название носило еще одно мощное мистическое движение, обнаружившееся в X столетии у болгар. После всего сказанного выше, нам не понадобится много слов для того, чтобы коротко очертить его вероисповедные основания. Для этого снова нужно будет сказать об отказе от догматов, таинств и икон господствующей церкви, об отрицании ее иерархии, равно как и всяких земных установлений и служений.
По мере посвящения в учение богомилов, адепт обретал узнавал и о еще более страшной тайне, лежавшей в основе их дуалистического учения. Ему сообщали, что мир был сотворен и населен злым духом Сатанаилом, который княжит в нем по сей день. Телом все мы покамест принадлежим ему – но духом относимся к миру вечной жизни и света, где царит добрый бог. В конце времен, он снова пошлет долу свое Слово – затем, чтобы окончательно освободить «чистых»…
Источников, по которым проводится восстановление учения богомилов, сохранилось немного – в первую очередь, почитавшаяся ими «Тайная книга», а кроме нее, отдельные фрагменты полемической «Беседы на новоявившуюся ересь» Козмы Пресвитера.
Что же касалось путей распространения этой ереси, то они в общих чертах прослежены к настоящему времени. Следуя торговым путям вдоль северных берегов Средиземного моря, безвестные богомильские проповедники достигли Боснии, перебрались оттуда в северную Италию – и, наконец, достигли к XII столетию Прованса и Лангедока. Другой древний путь вел вдоль западного побережья Черного моря и далее вверх по Днепру, в русские земли, вплоть до Волхова и «озера Нево». Богомилы не замедлили воспользоваться и этим путем – тем более, что здесь им благоприятствовала общность литературного языка и психологического склада, объединявшая южных и восточных славян.
Как следствие, положение об исторической преемственности по отношению к богомильству, присущее южнофранцузскому альбигойству с одной стороны, и северно-русскому стригольничеству с другой, приобрело в современной науке достаточно сторонников, чтобы найти себе место в текстах не только дискуссионных статей, но и учебных пособий72. Перечисление параллелей в развитии и структуре обоих еретических движений может быть продлено вплоть до их трагического конца и «посмертного существования».
Альбигойство укоренилось в Провансе с удивительной быстротой и прочностью именно потому, что вполне соответствовало свободному духовному складу жителей французского Юга и давало религиозное выражение их стремлению отгородиться от сурового Севера. В силу причин этого свойства, папа римский не мог надеяться на то, что его нунции при поддержке местных властей смогут в сжатые сроки сломать хребет альбигойцам.
Пришлось объявлять крестовый поход против еретиков, находить политические силы, заинтересованные в крушении графства Тулузского. Таковые нашлись в лице феодалов северной Франции – грубых, жестоких, однакоже твердых в вере и, более того, давно завидовавших богатству французского Юга. В 1209 году войско северян во главе с Филиппом II Августом начало поход против еретиков.
Так началась эпоха “альбигойских войн”, занявшая несколько десятилетий французской истории. Результатом ее было уничтожение не только альбигойского движения, но и южнофранцузской цивилизации как таковой – целого мира с собственным (провансальским) языком, богатой (трубадурской) литературой и экономикой, процветавшей в свое время. Тулуза и Монпелье остались на карте мира – но лишь как провинциальные города жестко централизованного французского государства.
В свою очередь, учение стригольников было лишь одним из выражений подлинной религиозной вольницы, установившейся на Новгородской земле и представлявшей несомненный контраст московскому благочестию, крепчавшему год от года. Вот почему своевременные и, надо сказать, суровые меры, принятые местными церковными властями против ересиархов – основатель движения, диакон Карп был казнен в Новгороде и свергнут с моста в Волхов в 1375 году – были восприняты в Москве как совершенно недостаточные.
Что именно в образе жизни и психологическом складе новгородцев раздражало московских князей и бояр – дело вполне очевидное. Достаточно обратиться к тексту знаменитой Степенной книги, завершенной в середине XVI столетия при дворе царя Ивана Грозного – то есть, как сейчас говорят, “отражавшей официальную точку зрения Кремля”. В нее включено краткое известие о так называемом “пророчестве Михаила Клопского”.
Сей “инок свят от вельможьска роду” подвизался в Клопском монастыре еще независимого Новгорода. Прознав о рождении Ивана III, инок ударил в колокола, собрал мужей новгородских и прорек им, что новый царь «гордыню вашу упразднит и во всю свою волю привлечет вас и все ваше самовластие разрушит и самовольная ваша обычая изменит», помимо же того «богатество ваше и села ваша восприимет».
История, как известно, пошла именно этим путем. Московские государи ходили на Новгород, грабили, выселяли и избивали местное население до тех пор, пока не поставили его на колени. «Новгородская цивилизация» пошла на дно, как град Китеж, унеся с собой древний, вполне самостоятельный язык и оригинальную литературу, своеобразный уклад хозяйственной жизни и традиции «вечевой демократии». После походов Ивана III, не говоря уже о погромах, предпринятых там опричниками Ивана IV, Новгород утратил свое древнее достоинство, став тихим провинциальным городом централизованного Московского царства.
Исчезновение это не было, впрочем, бесповоротным: то, что сейчас получило название “зачисток”, проходило как правило, с большим трудом в старину в наших глухих местах. К примеру, исследователи русского фольклора полагают, что первоисточниками значительной части так называемых “духовных стихов” у нас были евангельские сюжеты, более или менее переосмысленные в среде самих болгарских богомилов73, либо же их русских последователей и преемников.
Между тем, общеизвестно то почетное место, которое принадлежало “духовным стихам” в русском фольклоре. Их воздействие без всякого труда можно на всем протяжении отечественной литературной традиции послепетровского времени, вплоть до романа “Петербург”, написанного Андреем Белым уже в предреволюционные годы.
Заметим, что через посредство фольклора русских крестьян эти сюжеты и образы переходили в демонологию и их ближайших инокультурных соседей. Так, специалисты в области карельской фольклорной традиции указывают на переосмысление образа богини Сюоятар, создавшей болотные кочки, мошкару и другие неплохо знакомые современному петербуржцу приметы наших северных болот, под влиянием богомильских по происхождению мотивов. Примеры этого рода легко умножить74.
В южнофранцузской среде также сложилась “золотая легенда” о последнем бое альбигойцев, оборонявших крепость Монсегюр и о “четырех посвященных” которым удалось накануне ее падения скрыться секретным ходом, унося с собой величайшие святыни катаров. Имена бежавших мистагогов стали известны преследователям – их звали Гюго, Эмвель, Экар, Кламен – но священные тексты или предметы культа, в числе которых, согласно некоторым источникам, был и священный Грааль, никогда не попали в руки католиков.
Как следствие, нельзя исключить латентного воздействия альбигойской традиции на французский мистицизм последующих веков, так же, как и прийти мимо попыток возродить их духовность, предпринятых уже в новое и новейшее время.
Психологический строй правящих кругов Московской Руси, равно как и их подданных, существенно отличался от духовного склада новгородцев: “ушкуйным вольностям” были противопоставлены духовное трезвение и ограничение кругозора набором стереотипов и ценностей, отобранных и сведенных в систему идеологами нового, не последнего в нашей истории “затворенного царства”.
При всем том, иностранцы на Русь приезжали во все возраставшем числе. Но то были не те иноземцы, которые нам в данном случае интересны. Западные архитекторы возвели для Ивана III впечатляющий ансамбль укреплений, палат и соборов московского Кремля. Но это были в подавляющем большинстве итальянцы. Читателю памятны их имена – Аристотель Фиоравенти, Антон Фрязин и прочие.
Западные военные инженеры оказали Ивану IV значительную, а согласно оценке некоторых историков – едва ли не решающую помощь при взятии Казани. Но то были выходцы из немецких земель. В Немецкой слободе, сложившейся на берегу Яузы, решительно преобладали выходцы и протестантских стран северной и центральной Европы, в первую очередь – из немецких земель, а общепринятым разговорным языком был, несомненно, немецкий75.
В 1553 году началась новая, третья по счету эпоха непосредственных и постоянных торговых сношений Русского государства с западными купцами (первой условно считается эпоха транзитной торговли по пути «из варяг в греки», второй – период оживленных сношений Новгородской Руси с участниками Ганзейского торгового союза). Однако и в этом случае честь открытия «северного торгового пути» по Белому морю и устью Северной Двины, равно как и получение связанных с тем прибылей, принадлежала британским купцам, к которым позднее присоединились голландцы.
В корпусе изящной словесности «московского периода», в особенности на позднем, предпетровском этапе ее развития, периодически встречались образы и сюжеты из французской истории. К примеру, в корпусе сочинений известного полимата, дидаскала и церковного полемиста Симеона Полоцкого можно найти прелестное маленькое стихотворение «Образ», посвященное проблеме личного примера в деятельности образцового суверена.
В его двух строфах сопоставлены два монарха: Александр Македонский, не погнушавшийся сам взяться за лопату76, с тем, чтобы подать пример трудолюбия своим воинам – из древней истории, и французский король Франциск Валуа – из недавней (его правление заняло почти всю первую половину XVI века). Родители короля не были склонны к изучению книжной мудрости и жили “в простоте, на манер варваров”.
Сам же Франциск не последовал их примеру, возлюбил науки и дал тем пример своему народу. В правление этого короля, как мы помним, издали свои лучшие сочинения Клеман Маро и Франсуа Рабле; был, в духовный противовес Сорбонне, основан новый светский университет Парижа – знаменитый Коллеж де Франс.
“И бысть в мале времени мудрость разширенна,
Образом77 краля во всей земли умноженна”.
Этот нравоучительный вывод, обращенный в первую очередь к царствующим особам, сделал в своем маленьком шедевре Симеон Полоцкий, сам больше всего в жизни любивший книги и рукописи78. Призыв к царям подавать пример подданным не остался, кстати, без ответа в следующем поколении русской элиты. Известно, что к числу учеников Симеона принадлежал и малолетний наследник престола, по имени Петр Алексеевич.
Однако и этот образ французского короля, по-своему привлекательный79, был, по всей видимости, заимствован из какой-либо антологии на русском языке, из числа тех, что в изобилии обращались в среде отечественных книгочеев того времени. В таком случае, вероятность того, что исторический анекдот, обработанный Симеоном средствами силлабического стиха, был переведен с французского языка прямо на русский, следует полагать несущественной.
Занимаясь проблемой литературного перевода в XVII веке, маститый отечественный литературовед, академик А.И. Соболевский пришел в свое время к выводу, что основная масса переводов на русский язык делалась тогда с латинского. Кроме него, немало переводов делалось с польского. Далее с заметным отрывом шли немецкий и голландский. «Переводов с других языков Западной Европы мы не знаем, хотя в числе наших приказных переводчиков были люди, владевшие французским и английским языками»,– подчеркивал маститый исследователь в своей монографии, выпущенной ровно сто лет назад80.
Современные историки русской книжности в общем вполне согласны с этим выводом. Задавшись вопросом, какие западноевропейские сочинения, содержавшие информацию о культурной и политической жизни Франции, были в первую очередь доступны образованному русскому читателю «московского периода», после внимательного пересмотра первоисточников, В.Ф. Пустарнаков пришел недавно к общему заключению, что, «пожалуй, единственным солидным источником сведений об этой далекой стране служил вышедший в 1584 г. русский перевод «Космографии» (1554) поляка Иохима Бельского, в которой был раздел «О Галлии, или Франции». В третьей, русской редакции «Космографии» можно было уже кое-что узнать о Франции и даже о французской Академии»81.
Положение не изменилось качественно и в следующем столетии, хотя при династии Романовых отечественный читатель смог ознакомиться, скажем, с переводом луллиевой «Великой науки»82, способной кое в чем дополнить его знания об интеллектуальной жизни французского королевства.
К какой области духовной или материальной культуры мы бы ни обратились – положение будет в принципе очень похожим. В этих условиях, нам остается сделать тот вывод, что слабые, косвенные и зачастую запоздалые контакты продолжали преобладать в русско-французских отношениях и «московского периода».
Оговоримся, что применительно к этой, как и к более ранним эпохам, возможности типологического анализа остаются достаточно обширными. В качестве примера можно припомнить о памятных историкам нашего раскола, двенадцати так называемых «карательных статей против старообрядцев», введенных в отечественное законодательство и карательную практику в период правления царевны Софьи, в 1685 году. Как отметил изучавший обстоятельства их принятия и проведения в жизнь А.М. Панченко, эти законы были беспрецедентно суровы по отношению к тем, кого власти считали «злобесными еретиками».
При этом петербургский академик обратил также внимание на то, что год, в который они были приняты в Москве, отмечен был пиком преследования иноверцев и на другом конце европейского континента. Именно в 1685 году, французский король Людовик XIV нашел своевременным окончательно отменить83 на территории своего королевства действие положений так называемого Нантского эдикта о веротерпимости, предоставлявшего защиту гугенотам (то есть сторонникам французского кальвинизма).
Соответственно, массы озлобленных иноверцев бросились из родной Франции в эмиграцию, навсегда лишая ее своих рук и умов. Россия была, как мы помним, также очень ослаблена бегством старообрядцев в глухие места.
Самое любопытное состоит в том, что в плане обеих репрессивных кампаний прослеживается влияние одного мозгового центра, а именно ордена иезуитов. Влияние их при версальском дворе «короля-солнце» не подлежит сомнению. Что же касалось московских «коридоров власти», то в них тогда взяли большую силу «латинофроны» – церковные деятели малороссийского происхождения, бывшие почти поголовно выучениками иезуитов. В том же, 1685 году, под их преимущественным влиянием, правительство Софьи издало указ, открывший иезуитам доступ на Русь84.
Еще один, взятый почти произвольно пример, касается деятельности знаменитого архиепископа Геннадия (Гон(о)зова), поставленного в 1484 году на новгородскую кафедру с тем, чтобы «подморозить» на московский манер сердца и души своей недавно утратившей независимость паствы. Размышляя о путях решения своей непростой задачи, владыка пришел к выводу, что ничего лучше учреждения инквизиции, доказавшей уже свою эффективность на территории Западной Европы с конца XII столетия, просто и быть не может.
Подытожив свои ценные соображения, новгородский архиепископ оформил их в виде грамоты, известной историкам под заглавием «Речи посла цесарева», отослал их в Москву и был несколько обижен тем недостаточным эффектом, который они произвели при дворе Ивана III. Размышляя над тем, какими могли быть источники ознакомления архиепископа Геннадия с опытом его католических коллег, историки указывают, помимо иных, на переводы и рассказы некого «попа Вениамина», входившего в состав «ученой дружины» – так сказать, референтов и консультантов – владыки85.
Упомянутый Вениамин был «родом словянянин, а верою латынянин», более того – «мних обители святого Доминика», то есть член ордена доминиканцев. Образованный в 1216 году – в непосредственной, кстати, связи с «альбигойскими войнами» – этот орден действительно прославился не только ученостью своих членов (из него вышли такие столпы католической теологии, как Альберт Великий и Фома Аквинский), но и тем, что неукоснительно снабжал кадрами трибуналы инквизиции. Шире всего развернувший эту последнюю деятельность в странах южной Европы – в первую очередь, в Испании – орден доминиканцев был хорошо известен и даже укоренен во Франции.
Параллели такого рода, нечастые, однако отнюдь и не единичные, прослеживаются на всем протяжении «московского периода» русской истории. Более того, в некоторых случаях они имели непосредственное отношение к оформлению религиозно-психологических доминант своей эпохи. Представляется весьма показательным, что нередко они были обусловлены не только структурным сходством в развитии обеих держав, но и заимствованиями из общих источников.
Отметив наличие структурного сходства, нельзя забывать и о том факте, что никакой ненависти по отношению к французским протестантам московские власти не испытывали. Более того, когда волна гугенотов докатилась до прусских земель, у многих из них возникло желание ехать еще дальше и попытать счастья во владениях царя московского. Известно, что в 1688 году прусская дипломатия поднимала этот вопрос в ходе переговоров с русскими представителями и по прошествии известного времени получила от них вполне благоприятный ответ.
На основании этого разрешения, французские гугеноты вскоре появились на Руси и стали вливаться в состав населения Немецкой слободы практически с первых лет правления Петра I. С началом Северной войны, многие из них последовали за русскими войсками и, не дожидаясь формального заключения мира, стали обустраивать себе жизнь на территории новооснованного Санкт-Питер-Бурха. Опираясь на факты этого рода, историки раннего Петербурга пришли к выводу, что первоначальное французское население нашего города было по преимуществу протестантским, к тому же покинувшим Францию вполне сознательно86.
Что же касалось французских католиков, то они стали в массе своей прибывать на невские берега несколько позже – а именно в свите французского архитектора Ж.-Б.Леблона, или же после визита царя Петра во Францию, то есть начиная примерно с 1716-1717 годов. Психологический настрой этих иммигрантов был совсем иным – они подданными французского короля и вовсе не торопились рвать связь с далекой родиной.