Приневские земли были окончательно присоединены к Москве в составе Водской пятины Великого Новгорода к концу XV века. Как следствие, общие закономерности, коротко описанные только что на примере крупных центров русского государства, вполне применимы и к этой далекой, богом забытой периферии. Сформулировав это положение и остановившись на некоторое время с тем, чтобы сделать необходимые оговорки и дополнения, нам оставалось бы лишь обратиться к эпохе Петра Великого – и призвать читателя последовать за нами.
Сделав так, мы поступили бы опрометчиво – по той простой причине, что практически всю вторую половину «московского периода» российской истории наши края принадлежали входили в состав шведского королевства и, соответственно, развивались в принципиально ином культурном пространстве. Действительно, Ингерманландия перешла под власть шведской короны согласно Столбовскому миру 1617 года и формально принадлежала ей более ста лет, вплоть до Ништадтского мира 1721 года87.
Впрочем, и прежде того времени, в наших местах доводилось распоряжаться шведской администрации. К примеру, на заключительном этапе Ливонской войны между русскими и шведами было заключено перемирие, согласно условиям коего последние удержали за собой земли, примыкавшие к Финскому заливу, не исключая и приневской низменности. Лишь в 1595 году, при заключении Тявзинского трактата, царским дипломатам удалось формально возвратить их – как мы уже знаем, совсем ненадолго.
Какие же образы и сюжеты всплывут перед нашим мысленным взором, когда мы обратим его к вошедшей в эпоху великодержавия-«стурмакта» суровой северной державе – скандинавской по языку, протестантской по вере, прочно связанной узами экономики с голландской торгашеской цивилизацией? Стоит задать себе этот вопрос – и лица представителей шведского аристократического рода Делагарди предстают перед нашими глазами.
Оговоримся, что шведским он стал лишь с течением времени – точнее сказать, по ходу интриг, проведенных его представителями при стокгольмском дворе и военных побед, одержанных ими на землях, которые, в частности, примыкали и к Финскому заливу. Первоначально же он представлял собою не более чем ответвление южнофранцузского рода д’Эскупери, внесенного в списки дворян Лангедока не позднее XIII столетия и снискавшего немалую славу на службе у королей Франции.
Первым фамилию “de la Gardie” – по имени своего родового замка во Франции – принял представитель этого рода, по имени Понтус, избравший карьеру наемника и вояки. Начал он с того, что воевал на стороне датского короля против шведов, был взят ими в плен в 1565 году, сразу же предложил свои услуги победителям и заслужил постепенно их полное доверие искренней преданностью.
С 1580 года он весьма успешно воевал против царских воевод в Ливонии и был возведен в должность штатгальтера (наместника) Лифляндии и Эстляндии. В качестве представителя шведской короны, Понтус Делагарди подписал с русскими Плюсское перемирие 1583 года, согласно которому, как мы знаем, приневские земли попали на время под шведское управление. В архивах сохранились некоторые косвенные данные, подводящие к мысли, что уже этот военачальник и администратор мог думать об основании крепости в устьи Невы.
Сын Понтуса – Жак (точнее, конечно, уже Якоб) – был наполовину шведом. Более того, в его жилах текла королевская кровь (поскольку мать Якоба была, как все знали, незаконной дочерью шведского короля Юхана III). В целом же, он был местным до той степени, до какой это было возможно для шведского вельможи того времени: родился в Ревеле, воевал в Ливонии и Новогардии88 – более того, в возрасте 25 лет (1608) возглавил шведское войско, активно вмешавшееся в русскую Смуту.
Проведя несколько лет на русских землях, барон (а с 1615 года – граф) Якоб Делагарди – или, как его у нас называли, «Делегард Яков Пунтусов» – не раз задумывался о путях устроения русского Северо-Запада, которое навсегда обезопасило бы шведов с этой стороны, более того – приносило бы не расходы, но стабильные поступления в бюджет (в отличие от отца, граф был по характеру не воин, но администратор и финансист). Одним из его планов не довелось осуществиться. К ним относилось образование буферного, шведского по династии и культуре, но преимущественно русского по населению, «Новгородского королевства».
Другой план был проведен с успехом. Мы говорим, разумеется, о заложении в устьи Невы крепости Ниеншанц, трехсотлетие которого нам предстоит отмечать в следующем десятилетии. Рискуя заслужить новые упреки петербургских краеведов89, мы должны еще раз отметить, что промежуток между разрушением Ниеншанца и заложением Санкт-Петербурга не был существенным ни во времени, ни в пространстве, в силу чего у нашего города был, можно сказать, «период внутриутробного развития», о котором некорректно было бы забывать.
Причастен был граф и к заключению Столбовского мира, почти на столетие включившего наши земли в состав Шведского королевства, на правах «провинции Ингерманландия»90. Итак, если бы жители Ниена захотели поставить на стрелке Охты памятник основателю и гению-покровителю этого места – так сказать, «шведского Медного всадника» – им, безусловно, пришлось бы придать лику героя черты Якоба Делагарди – представителя рода, ставшего уже шведско-французским.
Третьему из Делагарди, графу Магнусу Габриэлю, довелось во второй половине XVII века поочередно занять ряд высоких постов в управлении прибалтийскими провинциями, а потом и всем шведско-финляндским королевством. Как следствие, по долгу службы ему пришлось продумывать и предпринимать многочисленные административные меры, касавшиеся положения как Ниена, так и Ингерманландии в целом.
Как известно, провинция эта была довольно бедна – не в последнюю очередь в силу того, что принуждена была отправлять в шведскую столицу большую часть своих доходов. Вместе с тем, в годы, когда управлением занимался граф Магнус Делагарди, дела Ниена пошли в гору и, при условии привлечения серьезных инвесторов, он имел все шансы вырасти в крупный балтийский центр. Шанс этот по разным причинам не был, как мы знаем, использован, что и обусловило в конечном счете падение крепости – и переход в руки дальновидного и решительного царя, который вложил в его развитие все силы ума и сердца, не говоря уж о жизнях своих подданных.
Укореняя свой род в северной почве все глубже и прививая его поколение за поколением к стволу шведского королевского дома, первые Делагарди не забывали о старой отчизне и сохраняли душевную привязанность к ней. Надо сказать, что это было немудрено, если учесть высокий авторитет, которым французская культура пользовалась в Европе тех лет.
С 1640-х годов, Стокгольм был украшался рядом великолепных зданий, построенных в стиле так называемого франко-голландского Ренессанса. Многие из них сохранились и по сей день – например, знаменитый Рыцарский дом, поставленный в сердце Стокгольма Симоном де ла Валле. На стенах парадных помещений Дома выставлены гербы всех дворянских родов Швеции, не исключая прославившихся в период «стурмакта» на территории Ингерманландии и «Кексгольмского лена»91.
Представителям рода Делагарди доводилось ввозить в Швецию целые династии французских архитекторов и строителей. Впрочем, были и случаи, когда галломания этих магнатов переходила, по мнению современников, за грань невинного «поощрения художеств». В частности, ими высказывались подозрения, что крайне невыгодная для шведского королевства политика, проводившаяся одно время по указанию Магнуса Делагарди, была хорошо оплачена французскими ливрами. Современные историки подтверждают тот прискорбный факт, что граф был, по всей видимости, просто подкуплен французскими дипломатами – хотя в конце концов все равно умер, почти разоренный…
Как бы то ни было, род Делагарди продолжается в Швеции по сей день. Притом пика величия он достиг лишь при жизни трех его первых представителей – то есть до тех пор, заметим мы про себя, пока они были причастны к устроению приневских земель. Положительно, за пестрой чередой свадеб, битв и финансовых спекуляций, приведших блестящих представителей старинного южнофранцузского рода на топкие, холодные берега Невы, прослеживается легкое, но уверенное движение руки Провидения. Валлонские строители шведского великодержавия
Здание шведского «стурмакта» было заложено с несомненным размахом. После присоединения Ингерманландии и Кексгольмского лена, земли западной, северной и восточной Прибалтики до города Риги перешли под руку шведского короля. В общеевропейской Тридцатилетней войне (1618-1648), шведы преследовали и более масштабные цели, в первую очередь раздел Польши и установление протектората над германскими княжествами.
Как известно, воплотить эти планы в жизнь не удалось, а сам Густав II Адольф погиб в битве при Люцене в 1632 году. Тем не менее, по Вестфальскому миру (1648) Швеция присоединила обширные владения на севере Германии, прежде всего Померанию и остров Рюген. Более того, по результатам войны она вне сомнения присоединилась к «клубу великих держав», диктовавших условия политической игры в тогдашней Европе, а значит – и в мире.
Хозяева здания шведского «стурмакта» нам хорошо известны. Это – короли из династии Ваза, начиная со знаменитого Густава II Адольфа. Он, кстати, рассматривался в Смутное время в качестве возможного кандидата на московский трон – а может быть, и трон буферного «Новгородского королевства», буде таковое удалось бы создать92. В юные годы ему, кстати, довелось встречать Рождество в новооснованном Ниеншанце и смотреть с его валов на хорошо знакомый нам пейзаж Невы близ слияния ее вод с Охтой…
Рядом с хозяевами легко различить и фигуры их приближенных – в первую очередь, славного канцлера Акселя Оксеншерна и знакомых нам уже воинов из французского рода Делагарди. За ними, в дальних покоях, на нижних этажах, а также и в подвалах – многие тысячи шведских дворян, купцов и многих других, не исключая свободных крестьян, вынесших на своих спинах тяжесть возведения здания великодержавного государства.
Что же касалось фундамента, то решающее участие в его построении приняли люди, специально для того прибывшие в Швецию из-за моря и зачастую даже не знавшие шведского языка. Мы говорим о валлонах, создавших военно-промышленный комплекс, который в конечном счете составил прочное основание всех шведских успехов в XVII веке.
Валлонами в наши дни называют подданных бельгийского короля, которые говорят на французском языке (в отличие от фламандцев, которые говорят по-голландски93). В ту пору никакой еще Бельгии на карте Европы не существовало, а была южная часть Нидерландов, которая после неудачной попытки освободиться была растерзана иноземными войсками, разорена и осталась под скипетром королей Испании.
Не будучи подданными французского короля, валлоны принадлежали тем не менее миру французской цивилизации в широком смысле этого слова и потому также служат предметом нашего интереса. Было бы вообще ошибкой забывать, что франкофоны – носители французского языка и элементов культурной традиции “французского мира” издавна расселились не только во Франции, но также и в Бельгии, Люксембурге, Швейцарии. Факт этот тем более существен, что выходцы из названных стран прибыли на берега Невы еще во времена Петра I и внесли свой вклад, иной раз совсем немалый, в развитие петербургской культуры…
Впрочем, вернемся к валлонам XVII столетия. Путь в Швецию для них проторили голландцы, близкие им по менталитету и занятиям, которые давно уж прибрали к рукам большую часть промышленности и торговли скандинавского королевства. Прибыв в Швецию и осмотревшись, представители валлонских предпринимателей дали своим знать, что в этой стране для них есть будущее – и валлонское переселение в Швецию началось.
На небольшом расстоянии от шведской столицы лежал округ Бергслаген, где на площади в 15 тысяч квадратных километров располагались месторождения меди, железа, цинка, свинца и так далее – вплоть до золота. Ну, а вокруг шумели исполинские леса – почти даровой источник топлива и строительных материалов. В свою очередь, в районе валлонского Льежа были сосредоточены рабочие-металлурги и инженеры, владевшие самыми современными методами обработки металлов. Оставалось лишь посадить этих специалистов на корабли, доставить их в Швецию и создать им условия для работы.
Именно этим и занялись ведущие деятели валлонского переселения в Швецию – в первую очередь, великий Луи Де Геер, создавший на новой родине то, что историки до сих пор называют «промышленной империей»94. О духе тех лет читателю не надо много рассказывать – достаточно будет мысленно подставить на место шведского королевства Россию петровского времени, на место копей Бергслагена поставить уральские рудники и мануфактуры – ну, а на месте Де Геера представить себе, скажем, Демидова. Психологический тип был, в общем, тот же.
Что же касается итога того порыва, то он очевиден. Иностранные специалисты, и в первую очередь валлонские металлурги, почти на пустом месте создали мощный военно-промышленный комплекс. Его было более чем достаточно для обеспечения любых воинственных планов шведских королей на протяжении всего «века великодержавия». Более того, его продукция была так велика, что большую часть все равно приходилось продавать за границу. Достаточно сказать, что из каждых десяти пушек, произведенных в Швеции в лучшие времена, до 8-9 отправлялось на экспорт, и по достаточно высоким ценам: валлонская работа служила в ту эпоху гарантией безусловного качества95.
Вот почему, размышляя о причинах того, что Ингерманландия около ста лет входила в состав шведского государства, а первая большая крепость с торговым городом была основана в устье Невы, практически на месте будущего Санкт-Петербурга, в эпоху шведского великодержавия, мы не должны забывать о деньгах валлонских предпринимателей, знаниях и труде валлонских инженеров и квалифицированных рабочих. Ведь, как ни смотри, но экономика все же определяет политику. А раз так – значит, французская цивилизация пришла на приневские земли задолго до заложения Санкт-Питер-бурха.
«Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно;
Ногою твердой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе».
Так, звучным четырехстопным ямбом, в самом начале Вступления к «петербургской повести» «Медный всадник», русский поэт сжато, но емко определил смысл основания нового города в устьи Невы.
Применяя это вполне справедливое положение к сюжету настоящей работы, нам оставалось бы, бросив взгляд на географическую карту и мысленно оценив расстояние, разделяющее берега России и Франции, равно как и трудности плавания по тогдашним морям, предположить, что берега Финского залива вскоре увидели бело-синие флаги французских кораблей96, а жители новооснованного города коротко познакомились с французскими мореходами и торговцами. Что же касалось до дипломатических отношений, то дистанция, разделявшая два наши государства, была достаточно протяженной для того, чтобы исключить какие-либо взаимные претензии, тем более – вооруженное противостояние. В силу одного этого факта стоило ожидать если не полномасштабного франко-русского союза, то дружественных договоров и протоколов.
Как это ни странно, ничего подобного на самом деле не произошло. Более того – даже через полвека после основания Петербурга, из общего количества примерно пятисот торговых судов, ежегодно доставлявших свои грузы в наш порт, дай Бог если два-три приходили прямо из Франции. В сфере же высокой политики «осьмнадцатое столетие» – первый век «петербургской цивилизации» – начавшись с взаимного отчуждения между нашими странами, закончилось оживленными приготовлениями к полномасштабному вооруженному столкновению, которому суждено было омрачить, а потом и прославить уже в следующем веке царствие Александра I. В причинах такого несовпадения возможного и реального стоит разобраться подробнее.
Много ли общего могло быть между Россией Петра I, только задумывавшего свои невиданные в наших краях преобразования под гром пушек у стен мало никому не известных в Европе Ниеншанца или Полтавы – и Францией, прошедшей уже, как казалось тогда, зенит своего исторического пути в эпоху Людовика XIV, и входившей в эпоху «медовой зрелости» – “Siècle des Lumières”97?
Между тем, общего было немало, каким бы невероятным это ни показалось на первый взгляд. Прежде всего, обе страны располагались по разные стороны европейского континента, как бы замыкая его непрерывное пространство, одна с востока, другая – с запада. В силу этого положения, обе располагали достаточно протяженными рубежами, на которых приходилось почти непрерывно воевать – иной раз, на двух или нескольких направлениях сразу. Обе нации вышли из этих войн ценящими независимость и исключительно сплоченными. По степени централизации, с Россией всего «петербургского периода» в Европе могла сравниться лишь Франция98.
Обе страны располагали весьма протяженной – пожалуй, даже непомерно большой территорией. Ежели применительно к России наш тезис не нуждается ни в каких пояснениях, то относительно Франции он может показаться неочевидным. Между тем, один из ведущих современных ученых, уже упоминавшийся нами французский историк и географ Фернан Бродель так и озаглавил один из разделов своего многотомного исследования: «Франция – жертва своего огромного пространства»99.
Можно ли было сказать лучше, если во времена короля-солнце» путь из Версаля до ближайшего атлантического порта (а именно, Нанта) занимал самое меньшее семь дней – и то, если скакать, не глядя по сторонам и загоняя лошадей насмерть, как это делали мушкетеры в известном романе Дюма. Что же касалось пути из Парижа в Марсель, расположенный на южном, средиземноморском побережьи Франции, то на него приходилось отводить при хорошей погоде около двух недель. Вообще, Франция была до прихода России самой большой европейской державой как по территории, так и по населению.
Любопытно, что подавляющая часть этого населения, подсознательно ощущая свою принадлежность к великой державе, проживала свои дни в такой изоляции, которую в наши дни уже трудно себе представить. В экономике преобладало землепашество и скотоводство, плоды коих потреблялись по преимуществу тут же, на месте – или, во всяком случае, в пределах провинции. Общефранцузского рынка можно сказать что и не было, так что дальше ближайшего города никто и не выбирался.
Вся жизнь проходила в виду колокольни церкви, знакомой с детства, и в круге людей, не менявшемся десятилетиями. Средний француз из третьего сословия мог бы с полным правом сказать, что отсель хоть неделю скачи – ни до какой заграницы не доскачешь, и он чаще всего был бы вполне прав. Более того, большинство подданных русского царя его очень хорошо поняли бы, если бы только Бог привел им когда-либо встретиться.
Нужно учесть и тот факт, что Франция ощущала себя тогда решительно сухопутной державой. Располагая весьма протяженным морским побережьем, не будучи лишена ни кораблей, ни моряков, нация эта была оттеснена от морей – в особенности, морей северных – довольно бесцеремонными и необычайно тогда сильными голландцами и англичанами. Принадлежность к «миру континентальных держав», со всеми их слабыми и сильными сторонами, равно как исконная подозрительность по отношению к вечным соперникам – нациям мореплавателей, «океаническому миру» с тех пор у французов в крови, а скорее всего – в коллективном подсознании, что и составляет глубинную подпочву франко-русских союзов по сей день.
Прибегнув выше к фразеологии классической геополитики, мы, разумеется, хорошо помним о том, что со времен ее классика, британского исследователя начала XX века Хэлфорда Маккиндера – к континентальному миру безоговорочно относится лишь Россия. Франции традиционно отводится роль члена «мира морских держав» – хотя, чаще всего, младшего. С некоторыми коррективами, такой тезис находили возможным поддерживать и ведущие французские специалисты в области геополитики, от Поля Видаль де ла Блаш – до Альбера Деманжона100.
Спорить тут не с чем. Кто же не помнит о храбрых французских мореплавателях, открывших в XVI веке Новую Францию – или Канаду, как ее стали называть позже – бороздивших воды озера Онтарио, рыскавших по просторам Мексиканского залива и поднимавшихся вверх по реке Миссисипи в следующем столетии. Все это так. Но почему же тогда среди задач, вставших во весь рост перед министром101 финансов Людовика XIV, проницательным и энергичным Жаном Батистом Кольбером в число неотложных входили строительство флота, расширение гаваней и возвращение Франции утерянного могущества на морях?
К слову сказать, кольберовские преобразования были на удивление схожи с теми, что составили на полвека позже основное содержание петровских реформ. Помимо названных выше, тут можно назвать и расширение мануфактурного производства, нередко наращиваемого при всемерной помощи государства, и организацию поставленных на широкую ногу торговых компаний – вообще вовлечение отечественных капиталов и рабочих рук в интенсивную, иногда лихорадочную деятельность, направленную на повышение могущества государства, прежде всего – за счет понижения степени его зависимости от импорта из развитых стран.
В свете таких данных вовсе не представляется удивительным, что некоторые отечественные авторы, как говорится, ничтоже сумняшеся, утверждали, что место петровской экономической политики следовало бы по справедливости отвести в фарватере французского «кольбертизма». Обидного в том ничего не было бы – как, впрочем, не было бы и особенно конструктивного.
Как заметил по этому поводу в своих «Публичных чтениях о Петре Великом»102, подготовленных и прочитанных к двухсотлетней годовщине со дня рождения Петра I, славный отечественный историк С.М.Соловьев, «движение это, как мы видели, так естественно и необходимо, что тут не может быть и мысли о каком-нибудь заимствовании или подражании: Франция с Кольбером в челе и Россия с Петром Великим в челе действовали одинаково по тем же самым побуждениям, по каким два человека, один в Европе, другой в Азии, чтоб погреться, выходят на солнце, а чтоб избежать солнечного жара, ищут тени».