Sancta Iohanna, ora Deum pro nobis!
Святая Жанна, моли Бога за нас!
Это говорят сейчас в христианской некогда, а теперь уже давно от Христа отступившей, хуже, чем языческой, – религиозно не существующей Франции, может быть, многие, но бессильные, потому что одинокие, никаким религиозно-общим, судьбы страны решающим действием не соединенные, верующие люди; или даже не говорят, а только шепчут, каждый про себя, чуть слышным тайным шепотом. Скажет ли это когда-нибудь снова христианская, ко Христу вернувшаяся Франция, внятно, громко, так, чтобы услышал весь мир? «Скажет», – отвечают одни, может быть, слишком легко, потому что слишком этого хотят; а другие так же легко отвечают: «Не скажет», может быть, тоже потому, что этого слишком не хотят. Но не лучше ли было бы для тех и других, прежде чем ответить на этот вопрос, глубже над ним задуматься, чтоб не услышать и тем и другим одного приговора: «ты взвешен на весах и найден очень легким»; глубже задуматься и, может быть, почувствовать всю грозную тяжесть вопроса не только для одной Франции, но и для всего христианского мира, потому что если Жанна действительно святая не одной из двух Церквей, Западной, а единой Церкви Вселенской, то она принадлежит всему христианскому миру; и еще потому, что если Жанна действительно спасла Францию, то спасла и Европу, так как в XX веке еще несомненнее, чем в XV, что Европы нет без Франции и что спастись или погибнуть этой части Европейского тела – значит и всему телу погибнуть или спастись.
Две святые: первая – бывшей, христианской, вторая – настоящей, от Христа отступившей, и, может быть, будущей, снова ко Христу вернувшейся Франции – св. Жанна д'Арк и св. Тереза Лизьёская. Та не похожа на эту, как XV век на XIX.
Всю мою вечность на небе я буду делать добро на земле, —
могла бы сказать и Жанна, как Тереза.[1] В этом для них обеих главном и все в их святости решающем, сказанном Терезой и молча сделанном Жанной так, как, может быть, никто из святых никогда не говорил и не делал, – в этом они больше чем друг на друга похожи – они как бы в двух телах, двух Франциях, бывшей и будущей, одна душа.
Истинную душу свою потерять – значит для народа так же, как для человека, погибнуть, а найти – значит спастись. Пять веков, отделяющих Жанну от Терезы, бывшую христианскую Францию от настоящей, религиозно не существующей, – все эти пять веков великой потери души, может быть, ничего другого не делала Франция, как только того, что потерянной души своей искала. Найдет ли, спасется, или не найдет, погибнет, – не будем отвечать и на этот слишком тяжелый вопрос слишком легко; прежде чем ответить, вспомним, как дважды на него уже ответила во времени и все еще, может быть, отвечает в вечности одна душа в двух телах: св. Жанна – св. Тереза. В этих только двух отвечает она так внятно для нас, близко к нам, как, может быть, больше ни в ком из святых:
всю мою вечность на небе я буду делать добро на земле.
Путь всех святых – от земли к небу, от этого мира к тому; только у этих двух – обратный путь: от неба к земле, от того мира к этому. «Царство Мое не от мира сего» – это поняли св. Тереза и св. Жанна совсем не так, противоположно тому, как поняли почти все прочие святые, кроме ближайших учеников Господних. «Ныне царство Мое (еще) не от мира сего» – в мир еще не пришло, но уже идет и будет в мире; «Да будет воля Твоя и на земле, как на небе» – это обе они сказали и сделали уже во времени и все еще, может быть, говорят и делают в вечности.
Не потому ли от Церкви уходящий мир узнал и полюбил их обеих раньше, чем от мира ушедшая Церковь? «Мира Дитя Любимое», L'Enfant Cherie du Monde, – этим именем Терезы можно бы назвать и Жанну. Обе любят «мир, лежащий во зле», и миром любимы обе, как, может быть, никто из святых.
Мира не покинули обе в крайнем зле его – войне. В первой войне, едва не погубившей Францию, а с ней и всего христианского мира – все потому же, потому что мира нет без Франции, – родилась Жанна; а Тереза – до начала второй войны, большей, ближе еще приведшей весь христианский мир к самому краю гибели; до начала войны внешней родилась Тереза, а внутренне война уже началась для нее – как бы с нею уже родилась.
Жанна двумя мечами сражалась – духовным и вещественным; только одним духовным – Тереза, но так же бесстрашно и в таком же смертном бою, как Жанна.
«В детстве мечтала я сражаться на бранных полях. Помню, когда я училась французской истории, подвиги Жанны д'Арк восхищали меня… Быть, как она, мечтала я и чувствовала в себе достаточно для этого силы. Мне казалось, что Бог избрал и меня для таких же великих дел, как Жанну».[2] – «Ты, Господи, сказал: „Не мир пришел Я принести, но меч“. Дай же мне Твой меч, вооружи на войну! „Надо сражаться, чтоб Господь даровал нам победу“, – сказала Дева Жанна, невеста Твоя. Так же, как она, буду и я сражаться до конца жизни моей за Тебя, Иисус!»[3]
Вещий сон приснился ей, умирающей: будто бы не хватает солдат для какой-то великой войны. «Надо послать сестру Терезу», – говорит кто-то. «Лучше бы я хотела пойти на святую войну!» – отвечает она, но все не идет и на эту войну, грешную. «О, если бы мне в Крестовом походе сражаться!» – воскликнула, вспоминая тот сон, и, помолчав, заплакала: «Да неужели же я так и умру на постели?»[4]
Вещий сон исполнится с точностью: послана будет Тереза на войну, сначала самую грешную, а потом – на самую святую – в последний будущий Крестовый поход, вместе с Жанной: обе – Крестоносицы, именно в той стране, откуда начался первый Крестовый поход за три века до св. Жанны и за восемь веков до св. Терезы.
Кто спас Францию в первой, едва ее не погубившей войне XV века, знают все – Жанна; а кто спас ее во второй войне XX века, знают, может быть, только «маленькой Сестры Терезы, Девы Окопов», маленькие братья, солдаты Великой войны. Первые молитвы шептались ей там, в огне и крови; святости первым венцом увенчано «мира Дитя любимое» там, в миру. «Надо бы нам поторопиться, чтобы голос народов нас не предупредил», – говорили сановники Римской церкви, когда зашла речь о признании Терезы святой.[5] Но как ни торопились – не успели: голосом мира предупрежден был голос Церкви.
Первый певец Жанны, одна из первых жертв Великой войны, Шарль Пэги, писавший «Таинство любви Жанны д'Арк» в те самые дни (1898 г.), когда умирающей Терезе, будущей «святой Деве Окопов», снился вещий сон о войне, – не успел, но мог бы узнать, как никто, в этих двух святых, Жанне и Терезе, одну святую душу Франции.[6]
«Жанна, смерть твоя спасает Францию», – молится Тереза, живя и умирая в вещем сне. Францию не только спасла, но и спасает смерть Жанны.
Снова приди, спаси![7]
Кажется, теперь, в XX веке, спасение еще труднее и требует если не большей, то уже совсем другой, новой святости, чем тогда, в XV веке. Если бы Жанна пришла сейчас, то около нее началась бы, может быть, внутренняя война между самими французами, более жестокая, чем та, с англичанами, внешняя, от которой едва не погибла Франция.
В той войне французы прозвали англичан «Годонами», Godons, за вечную брань с хулой на имя Божие: «God damn», а также – «Хвостатыми», Couès, за то, что мучили они французов в их же собственной земле, как дьяволы в аду мучают грешников.[8] Чувство суеверного ужаса, которым внушены эти два прозвища, слишком понятно: нечто в самом деле небывалое за память христианского человечества происходило в этой войне-нашествии – убийство одного народа другим, в мертвом молчании всего христианского мира и Церкви.
«Люди с хвостами» кажутся нам нелепым вымыслом средних веков; но слишком памятен и нам ужас Великой войны – земного ада, где человек человеку был дьяволом, чтоб не задуматься, нет ли чего-то действительного в религиозном опыте христианства, олицетворяющем крайнее в человеке, нечеловеческое зло, в образе ада и дьявола.
Первое нашествие Годонов, Хвостатых, на Францию – только детская игра по сравнению со вторым нашествием – Великой войной. Кончилась как будто война, а на самом деле, может быть, продолжается, и кажущийся мир – только перемирие накануне второй войны, величайшей и последней, потому и воевать было бы некому в третьей.
Между старыми и новыми Годонами разница та, что нашествие тех было внешнее, а этих – внутреннее; те были чужие, а эти – свои; те были народом, а эти всемирны, или, говоря о гнусном деле гнусным словом, «интернациональны»; тех были десятки тысяч – горсточка, а этих – миллионы, и с каждым днем плодятся они и множатся так, что кажется иногда, что скоро совсем не будет цельных людей – французов, немцев, англичан, а все будут только на одну половину людьми, а на другую – «Годонами», «Хвостатыми».
Вечная метафизическая сущность новых и старых Годонов одна – безбожие. Но старые – имя Божие хулят, потому что верят во что-то, а новым – и хулить нечего, потому что Бог для них ничто. Только тело народа убивали старые, а новые убивают и тело, и душу.
«Что же это такое, Господи! Неужели же из Франции будет изгнан король и все мы сделаемся англичанами?» – спрашивал с отчаянием и ужасом один француз в 1438 году тогда еще никому почти не известную крестьянскую девушку Жанну.[9] Если слово «король» заменить словом «дух» или «душа», а слово «англичане» – словом «Годоны», то в 1938 году француз, бывший участник Великой войны, мог бы спросить с таким же отчаянием и ужасом маленькую Терезу, «Деву Окопов»: «Что же это такое, Господи! Неужели же из Франции изгнана будет душа, убита и все мы сделаемся Годонами, Хвостатыми?»
«Я изгоню чужеземцев из Франции!» Кто это говорит – св. Жанна в XV веке? Нет, св. Тереза в XIX, когда ни о каких «чужеземцах» во Франции никто и не думает.[10] Старых Годонов соединяет она пророчески с новыми; знает, что губителями Франции, «Безбожниками», Годонами могут быть не только чужие, но и свои.
Желчью меня напоили дети мои:
Бог для них – ничто, —
говорит устами Терезы в молитве к Жанне Франция».[11]
Старые Годоны честнее новых. Те говорят: «Война» – и чтó говорят, то делают; «мир», – говорят эти и готовят вторую всемирную войну.
Видимы те, эти незримы. Очень трудно их узнать, а обличить невозможно. Кто посмел бы им сказать в лицо: «Хвостатые», – того засмеяли бы. Только те из Годонов, кто поглупее, все еще прячут «хвосты» под одежду, а умные давно уже поняли, что незачем невидимого прятать, потому что сам Отец лжи спрятал их в свое небытие, переместил из нашей геометрии, земной, в свою, неземную, и только изредка, чтобы подразнить сходящих с ума от ужаса, высовывает кончик хвоста из того мира в этот, как черт Ивана Карамазова. – «Донага раздень его и, наверное, отыщешь хвост, длинный, гладкий, как у датской собаки»… Нет, ничего не отыщешь, кроме голой спины. «Ты не сам по себе, ты – я… и ничего более!» – «По азарту, с каким ты меня отвергаешь, я убеждаюсь, что ты все-таки веришь в меня!»[12]
В том-то и сила Отца лжи, что его как будто нет; что он, по слову Августина, «есть, не есть», est non est. Нынче и добрые католики в него не очень верят. Ходит, гадит между людьми невидимый; ложью подтачивает истину – то, что есть, – тем, чего нет.
Что такое наших дней Годоны, лучше всего можно судить по Анатолю Франсу в книге его: «Жизнь Жанны д'Арк», написанной в те самые дни, когда писал и Шарль Пэги «Таинство любви Жанны д'Арк» и когда умирающей св. Терезе, будущей «Деве Окопов», снился вещий сон о Великой войне.
Франс – такой же чистейший француз, как Рабле и Вольтер, но вместе с тем и Годон чистейший – в родной земле чужеземец, уже коммунистам, а значит, и Второму и Третьему Интернационалу сочувствующий, мнимо или подлинно – это несущественно для Франса, потому что все в нем мнимо-подлинно: «есть, как бы не есть».
Древних сатиров и фавнов недаром любит он с родственной нежностью: он и сам, как они, двуестественен – полубог, полузверь; в верхней половине тела – француз, человек; в нижней – Годон, Хвостатый.
Надо отдать справедливость гению Франса: первый понял он чудо годоновской незримости, первый обнажился перед всем миром с таким же невинным бесстыдством, как делывал это (о чем рассказывает сам) перед нимфами Булонского леса, где проходившие мимо лесные сторожа, узнавая в нем Академика, Бессмертного, скромно потупляли глаза. То же делает он и в книге о Жанне д'Арк: так же перед Святою Девою обнажается, как перед теми лесными, грешными девами.