Прямо по середочке печоры, конец кыей сице и не узрел Крив, по-видимому, терялси он у дали, лежмя лёживал огромадный такой валун, голубоватым светом полыхающий. Края валуна до зела насыщенно светились, перьливаясь да поблескивая тягостной, отталкивающей такой, чужеродной голубизной, обжигающей, слепящей яркостью так, шо пришедшему сюды, може и незваному, беросу пришлось сомкнуть очи. И валун тот был таким мощным, здоровущим, а края его, те самые, шо светились, сотрелись искорёженными, вроде каким-то вострым орудием искромсанные, изувеченные. Оттого валуна были отколоты прямо-таки цельны куски, и у таких местах зияли, синим цветом, ямы. А кады Крив, шагнувши ближее к валуну, заглянул у одну из таких дыренций, схожих со приглубой, чёрной, бездонной пропастью, показалось ему, чё понесло его у ту бездну… Закружилась у няго головушка, затряслось тело, застонала душенька и увидал глупый берос пред собой пекельный мир ЧерноБоже. А у том мире гуляеть злобна метелица, вьюжить, осыпаеть она души грешников ударами колючих льдинок, обжигающе хлёстають их черны спинушки долгие плети дасуней, и раздаются крики громкие… громкие на вопли звериные похожие.
Стремительно Крив подался назадь, глубоко задышал, да отёр трясущейся дланью свово сухое лицо. Не желал он пужаться того, чаво узрел, чаво ждало егось опосля смёртушки. Жёлал, будто безумец, тока одного… силы… силы такой… такой, абы усе боялись, страшились его… Да куды ж кривой Крив тобе ищё страшиться, вже и так ты не усякому люб будешь… чаво жёлаешь? чаво просишь? одумайси!
У да не слухаеть Крив, ни Бога красна солнышка Ра, ни самого ЧерноБоже, шо пужал ево чрез эвонту бездну, ни ны с вами.
И як токмо он подалси назадь, словно вынырнув из той ужасной бездны, узрел Крив, чё осколок того камня не просто светитьси, перьливаясь да поблескивая, он ащё и дышить… Тихонечко сице, едва заметно делаеть он вздох, а мгновение спустя выдох, и слышитси беросу, особенно кады камень выдыхаеть, еле различимый звук: «охфу….охфу… охфу». Тяперича содрогнулси усем телом Крив, а душа евось и вовсе звонко подвыла, подобно дикому волку во тёмну ноченьку, липкий, тягучий пот покрыл голу кожу спины, да точно облизал жидки волосенки на главе, когды увидел он прямо посторонь камня большой молот с чорной, деревянной рукоятью. У длину тот молот достигал локтя два и имел вельми гладкую, без усяких там трещинок, заусенцев, рукоять, коя крепко на крепко была вставлена в отверстие такой же чёрной, жёлезной головки, бойники которой казали плоский вид. И кады камень издавал, выдыхаючи, то самое охфу, на чёрной головке молота вспыхивало мельчайшее крошево серебристого цвета, да в лад с энтим охфу загораясь… тухло, подыгрывая тому дыханию валуна.
Крив чуток умиротворившись, уговаривая собя, шо пужаться ничаво не стоить, после тогось чё преодолел, обозрел не тока камень да молот, но и саму печеру, освещаемую энтим холодным, голубоватым светом. Да углядел он, шо и стены, и пол, и свод туто-ва были каменными и гладкими, будто, прежде чем принесть сюды валун зачурованный, Пан долзе трудилси над эвонтой пештерой, прорубая у ней проходь да стараясь придать тому месту ровненький, дивный такой вид. Крив ащё маленечко помедлил, може усё ж пугаясь, а може лишь оглядывая печеру, засим ступил уперёдь и наклонившись над молотом, крепко ухватил ту изумитильну рукоять, да со трудом, поохивая поднял.
Занеже молот был до зела тяжелёхонек, ужось верно не меньше пуда весил, а можеть и поболе, кто ж знаить?… Окромя Пана, судя по сему, никто и не знаеть. Да може и Пан то не ведал… Он же торопилси ворогов беросам настругать, оттогось и не померил скока у том молоте весу было-то… Ну, да мы не о том…
Крив же сподняв тот молот надсадно застонал. Вестимо почему, он же был худым с малулества, да сице недорослем и осталси, а кады во путь отправилси вже и сувсем исхудал. А посему вздев молот, закачалси из стороны у сторону, оно як стукнуть по камню сил ужотко и не осталось.
Обаче, Крив стока преодолел ради энтого удара, и ден мог он чичас уступить своей телесной немощи? Ясно дело не мог, а поелику он поборол дрожание свово измученного тела, занёс молот над головой и ощутил, аки мотнуло туды-сюды то злобно орудие, и вкупе с ним кинуло и самого Крива… справа налево… Одначе, не вобращая внимания на у то шатание, зашептал, пока ащё, берос дрожащим голосом прошение к Верховному Богу-Держателю мира Нави: «О! ЧерноБоже! Ты, Властитель Сивера, Холода! Бог Зла, Лжи, Несчастья, Ненависти, Тьмы! Повелитель Усех Демонов, Дасуней, Чорных Колдунов, Болестей, Хворей, Страданий, Мучений! Противник БелБога и Вышних Асуров, Ясуней, отрицающий их бытие! Ты вечный Мрак и Лёд! Пачуй мене человека, речёного именем Крив, шо значить идущий по шляху Кривды, вечного ворога Правды и даруй мене силы таки, кааб кожны видя меня человек ли, дух ли, зверь ли пужалси той силы, а страшась подчинялси! Силой твоей о Верховный Бог-Держатель Тьмы даруй мене владеть, а взамен энтой силы отдаю я тобе свову бессмертну душу! Да буде як!»
Прошептал то прошение Крив, а тяжёленький молот сувсем накренилси влево, оно как, по-видимому, энтов глупый замухрышка не намногось больче весил того мрачного орудия. Хотел было Крив ужось и вдарить молотом по камешку, да нежданно услыхал тако явственное: «охфу». Резво повернул берос голову у бок.
И то хорошо, молвлю я вам, шо он был не из пужливых, аки Пан. И хотя дрогнул молот у занесенных над главой руках, да подогнулись ноги у коленях, смог усё ж Крив его вудержать и не уронить на свову жалку, глупу головёшку.
Зане у там с правого бока, озаряемое голубым светом камня, стояло чудище. Росту оно було здоровенного, вжесь втреть превышая в высоту энтого недоросля Крива, шо припёрси у печору с таким дурным… не хорошим жёланием. Чудище то было такое же, як и берос худобитое, казалось кожу сразу натянули на кости, не дав времячка обрасти им мясцом, ужо я не гутарю про жирок. Кости, угловато-серые просвечивались, да проступали скрезь энту кожу, коя цвета была то ли серого, то ли бурого, оно сразу у таком свете-то и не разберешь. До колена у существа были покрытые густой шерстью козлины ноги, а взамест плюсн вострые раздвоенные копыта, голова ж его поросла черными, лохматыми волосами так, шо лика не було видать сувсем. Из макушки евойной торчали уверх боляхные, удлиненные с заостренными кончиками уши, усё время беспокойно шевелящиеся. Само чудище було нагим, лишь бедра евойны прикрывала ободранная, местами и вовсе облезлая, шкура барана. Существо нежданно-негаданно, громко вздохнув, издало то самое: «охфу». И на Крива, хотя вон и сам не оченно хорошо пах, дохнуло чуждым, дурманящим, нечистым духом. Молот у руках бероса ащё раз качнулси, потомуй как ноне Крив смог разглядеть, шо лицо энтого, ей-ей, вуродца, и не было прикрыто волосьями. Оно и вовсе не находилось, аки усех живых существ на голове, а почемуй-то поместилось на груди… Вот! Вот! так-таки на груди, а с другой стороны чаво ищё ожидать от их создателя, энтого трусливого, козлоного Пана, в самом-то деле.
Да и лицо-то було таким не удачным, ужось не то, абы оно было страшным, а ежели точней безобразным… Обаче, наверное, луче коли б евонтого лица и вовсе не було… Пущай бы несчастный панывич, а энто як понятно, вон самый и был, дитё значит Пана Виевича… ужо б и сувсем не имел лица. И не возникало оно не на голове, не на груди… Занеже то чё находилось на груди было не лицом, да и не звериной мордой… а сице одной страхолюдностью.
Два ока болотного цвета, вылезали из глазниц. И те самы круглы болотны зрачки, как бы еле заметно топорщившись, отходили от глаз и словно на каких-то рдяно-чорных, тонких сучках мотылялись взадь… вперёдь. Вроде як выкатываясь из глазницы, а морг опосля сызнова у неё закатываясь. Нос его был похожим на пятак свиной и также выпирал уперёд, образуя нещечко в виде короткой звериной морды, а занамест рта находилась ужасна чёрная дыра, с рваными краями губ.
Оно тяперича ясно, отчего так Пан их испужалси… Каку ж душу тако вуродство не устрашить?.. Вже надобно быть али смелым, али безумным, шоб не устрашиться панывичей.
Но наш Крив, он-то таким и был, смелым да безумным, поелику смог тот самый тяжёлый молот удержать. А панывич продолжал тяхонечко стоять и разглядывать своими выкатывающимися глазьми человека. Малеша погодя издав то самое: «охфу», он унезапно произнёс человечьим, бероским говором, обаче усё ж чуток мекая, будто козёл: «Отец… ме… Ты пришел ме… ме… дать нам повеление ме… ме… Мы готовы ево висполнить ме… ме…».
И абие, кажись прямо из гладких, ровных стен пештеры выступили панывичи. И усе такие же вуродливые, худобые, высокие, козлоногие (то верно им дар от Пана), с волосатыми, кудлатыми главами и дюже безобразными лицами на груди. Они зараз тревожно задёргали ушами да задвигали поросячьими пятаками.
«Отец… ме… ме… Отец… ме… ме…» – заголосили панывичи вубрадовшись, да признав у том иссохшем человечке каку-то родню.
И печера сей сиг наполнилась непереносимо противным блеянием да запахом чужеродного, тёмного народа.
Оттого запаха, а може от блеянья молот у руках Крива дрогнул… Дрогнули его худы, измождённы руки, подогнулись они у локтях, и немедля чёрное орудие ЧерноБоже полетело у сторону валуна. В самое последне мгновение, кады молот почитай достиг, почитай коснулси своим плоским бойником поверхности зачурованного, светящегося холодным светом, камня, Крив вуспел зычно кликнуть: «Хай буде так!». Будто ищё раз утверждая свой худой сговор с ЧерноБоже и перьдачу у евойно владение своей души… душонки… душоночки…
И тады же раздалси громкий удар, посем послышалси какой-то звенящий звук, може то разбилось у дребезги усё светлое, шо вложили у эвонтого бероса его предки. Молот выскочил из рук Крива, да впал на пол пештеры, а из валуна вылетело крошево голубого камня, ринулось оно у стоявшего человечка, да воткнулось у егось жалку плоть, располосовав кожу, впившись у само мясцо, и без задержу растворившись, впитавшись у той самой красной юшке.
И як тока те волшебны крупинки, бывшие кадай-то осколком камушка, лежащего века у Пекле да впитавшего у себя зло и тьму того мира, а до энтого бывшего частью самого Алатырь-камня, Центра знаний о Бел Свете, на коем высечены Законы Сварожьи, рассосались во кровушке глупого мальчишки Крива, сице у тот же миг стала менять кожа и юшка егойна цветь, стал меняться и он сам. Оно як сила злобная не просто заберёть твову душу, даруя силы такие… каковые усе страшитьси начнуть. Оно как сила злобная изменить тобе телесно превратив во чудовище такое… кое узрев громко замекав, испужались сами уродцы панывичи.
Эх!..Эх!…Эх!… Думай, человечек чаво просишь, чаво жёлаешь… Думай о чём мечтаешь, занеже энто прошение, жёлание аль мечта исполнитси могёть!..
Эт… добре, скажу я вам, шо отец Величка не дожил до евонтого страшного дня, кады его сын, самый последний, поскрёбышек, махоточка, зернятко… превратилси у тако мерзко, злобно страшилище!
Беросы, аки усякий вольный, трудолюбивый люд до зела любили праздники. Ведь усе они, энти праздники, были связаны с вековыми обычаями их народа, перьдающимися от отца к сыну, от матери к дочери. И хранили вони у собе усё то, шо кадый-то было спущано аль подарено Асуром Вышней и Велесом, а посему напитано духом да юшкой бероских предков.
И, верно, Купалов День был водним из самых вясёлых праздников у свободолюбивых беросов, меже собой оный ласковенько именовали они Иванушкиным. Праздновалси он у ноченьку с двадцать первого на двадцать второе кресеня, первого летнего месяца, когды на Бел Свете наступал самый длинный день, да сама коротенька ночь. Солнцеворотом кликали ащё тот праздник, ибо с эвонтой ночки солнце делало повороть и день шёл на убыль.
Евонто был не просто светлый и весёлый праздник, но и самый чудной. Потомуй как у энту ноченьку огонь и вода, две столь отличные, усё время меж собой противодействующие, силы, объединялись, сливаясь во едино начало и любили друг друга, подтверждая необходимость жизти водного и иного.
По бероским преданиям у енту саму коротку ноченьку у Асура Огня Семаргла, шо стоить во тёмных небесах сберегая Бел Свет от усякого Зла и напасти, да Ясуни Ночи ясноокой Купальницы, у сил Огня и Воды, родились детки Купала да Кострома, Иван да Мавка. Прознал про ту радость ЧерноБоже и послал на земли Бел Света птицу Сирин, тёмну птицу, посланницу Властителя Пекла. От головы до пояса Сирин така купавая девчинка, шо глаз не можно отвесть. И светла, бела её кожа, и дивны чуть кудырявы, долги, пошеничны волосья, божественно сказочны черты её лика: чёрны, тонки бровушки; густы да загнуты дугой рёсницы; алы и пухлы уста да соблазнителен взор зелёных очей. Ужотко увидевши её лицо, и не заметишь, чё до пояса она несравненной красоты девица, а ниже стана птица, с огромными коричными крылами, пелёсыми, мощными лапами, да большущими, загнутыми к низу острыми когтьми. А кады Сирин откроеть роть, да запоёть… так туто-ва любой забудеть кто вон таков, да чей вон сын або дочь.
Прилетела та Сирин на зелёный луг, покрытый кудреватыми желдами, да разноцветными цветками, и начала петь свои песни. Взмахнеть вона крылами, осыплеть луг белыми, крупинками снега, пожжёть теми холодными крохами травы, сгубить цветы. А голос ейный зачурованный издалече слышен, чаруящими трелями перьливаитьси. Услыхали нездешнюю песню Иван да Мавка, Купала да Кострома, и прибежали на тот лужочек. Да задравши головушки вгляделись у небесну лазурь, на ту прелестну птиченьку, заслушались тех волшебных напевов. А Сирин вопустилась ниже, ухватила крепкими когтьми мальчонку за льняну рубашоночку да унесла далече… далече во пекельный мир, иде забыл Иван, иде забыл Купала имя отца свово, да матери, забыл лицо сёстрички.
Прошло много годков со того времячка, вырос Купала, превратилси у доброго, хупавого Ясуня, да во серебристой лодочке, усеянной мерцающими звёздами, вуплыл из мрачного Пекла… Долго ли коротко ли, а привела егось реченька к небольшой деревеньке, идеже распрекрасны, млады девчинки водили хороводы, пели песни, да смеялися. Вжесь усе девицы были упавы, белолицы и румяны, со длинными распущенными пошеничными волосьми, с ясными очами… одначе, водна из них была краше сех, а глаза ейны голубы словно вострый нож полоснули по сердцу Ивана. Узрел ту девицу Купала, не видавший во злобном Пекле таковой чистоты да лепоты, придержал свову лодочку, притаилси, укрывшись за раскидистой ивой… той самой от каковой имечком и нарёкси, оно как Иван, значить рождённый от ивы. Спряталси за тонкими, гибкими со блестящей корой ветвями покрытыми густой, курчавой зелёного цвету листвой, затаил дыхание, не сводя очей с девицы-раскрасавицы. Девоньки, меже тем, перьстав водють хороводы, принялись плесть веночки из трав, да цветов луговых, а опосля вставили у них зажжённы лучинки, гадая о своей судьбе и пустили их во тягучи воды реченьки. И лишь плятённый, из луговых трав и цветов, венок был пущен у речушку той девой упавой, аки тут же Купала направил свову лодочку прямёхонько к няму, да перьклонившись, выхватил егось из водицы… Выхватил да на голову собе надел, и нарекси днесь жёнихом той девчиночки… Ужо и тянуть-то со свадебкой не стали, сыграли вмале её… А опосля той свадебки признала мать девы Мавки, Ясуня Купальница, у жёнихе своей дочурки, собственного сыночка… сыночка Ивана Купалу.
Братец да сестрица, муж да жёна, Иван да Мавка, Купала да Кострома… бросились у реченьку со тягучими водами и вутопли… Сам Сварог-Отец Небесный, сама Лада-Богородица стенали над у той горестной судьбиной детушек Семаргла… да сжалившись обратили тела их у цветок Купала-да-Мавка… у жёлтенький цвет – Ивана, у синянькой – Кострому.
У честь тех детушек Ясуней, Купала и Костромы, и был вустроен праздник, славя не токмо их самих, но и их светлых родителей Асуров Семаргла и Купальницы. Почитая и славя силы Огня и Воды, силы без коих неть и не могло быть жизти у Бел Свете.
Посему у ночь на Купала жгли беросы костры очищающие, по бережинам рек. Околот них плясали, водили хороводы, символ солнца красного, пели, вустраивали игрища, состязанья да прыгали чрез у те костры. Молоды беросы показывали тем свову удаль, очищая тело от скверны. Матеря сжигали у тех кострах рубашоночки снятые с хворых ребятушек, сице даруячи детям своим выздоровление. В энту веселу ночь, считали беросы, стыдно спать, зане можно було пропустить не тока чудесный праздник, но и ины дивны события у той ноченьки. Ведь токась на Купала мог простой человек убачить духов: домашних, оные сегда рядышком живуть со людьми; водяных – тех самых, чё берегуть реки, озёра, болотца; лесных – властителей великих бероских дубрав, рощ, чащоб; земляных – повелителей пожней, еланей, степей… Тех духов, каковые с самого зачатия Бел Света обитають на земле, помогаючи, соседничая, обучая людей, тех самых каковые сыздавна состоять у воинстве самого Бога Велеса, да сынка его Асура Ярила.
У та ночь не спроста дана была беросам. Ибо у энту очищающу от скверны ноченьку, обавники – те, кые лечать травами, зельями, заговорами людей, да творять обереги, зачуры и знають, чё не усем должно ведать, сбирали травушки, обладающие токмо нонече цёлебными силами. Изгоняли обавники также из избёнок усяко зло… То само зло, оное подленько пробираяся, обитало у жилище, принося хозявам одну кручинушку. То само зло, оное беросы ищё кликали Злыднями. Маханька была та нежить, кругла да чорна, по виду не больше кулака. Ножки и ручки у нечисти тонки, загнуты у локотках, да коленцах, словно пауки, двигались вони у избёнке, по тельцу ихняму раскиданы плавые булдыри. Ужось если таковой булдырь, выпирающий уперёдь прозрачной каплей, лопнеть, то у тот же миг по избёнке разойдетси неприятный дух чавой-то тухлого, аль сгнившего… Головы у Злыдней неть, а глаза, маненькими пятнышками вогоньков вспыхивають, кривинькими щёлочками рты раскрываютси, испуская усё тот же дурной запах. Волоськов у них сама малость… може три… може четыре, да торчком вустремляютси увысь из макушки тела, оно как неть головёшки у нечести.
Ох! не зря беросы кличуть их Злыднями, ежели такой появитси у избёнке, так изведёть хозяев своим баловством, измучаеть, озорничая. Да сице, шо сам незримый хозяин-дух домашнего очага – Суседко, да его помощники Коргоруши; жёнка – Чудинка; Востуха – та ктось вухраняеть жилище от воров; Дрёма – ночной дух сна; Подполянник – тот чё живёть в подполе; Тюха Лохматая – дух следящий за хузяйством и детишками; да сам Отетя – домовой дух, работа коего сводилась к тому, абы лянитьси, покидали избёнку, оставляя без присмотру и порядку разнесчастных хозяев. А в избёнке, стоило Суседко и евойным помочникам покинуть её, начинали править Злыдни, ломающие, изничтожающие домашню утварь, портящие продукты, калечущие самих хозяев, и, конча же ужасно портящие дух у жилище, распространяючи тот самый отвратительный запах гниющей плоти. Оно от одного тако Злыдня из избёнки убяжишь, а коли их несколько дасуни подбросять так и вовсе жить не захочешь.
А вывести энту нежить обавники могуть лишь у ночь на Ивана Купалы. Одначе, тадыличи, вже коли они их выведуть, несдобровать самим Злыдням. Поджигають обавники сухи цветки Купалы-да-Мавки и окуривають избы. И тады Злыдни воспламеняютси от тогось светлого, усё очищающего, вогня Семаргла. И горять их чёрны тела, кривы, тонки, загнуты у локотках, да коленцах, ножки и ручонки, их волосёнки… три, аль четыре. Бегуть они из жилища, из деревеньки, из Бел Света… бегуть, летять… сломя круглого свово тельца, прямёхонько во пекельный мир, прямёхонько к тем дасуням, которые их и посылали зло творить да людев простых изводить. Оно тадысь верно те дасуни им не дюже рады. Потомуй как Огонь Семаргла шибко прижигаеть усё зло, не тока Злыдней, но и самих дасуней!… жгуче им от того Огня Божественного!
А ащё в энту ночь расцветал Жар-цвет, так именовали беросы растение, у которого разрезанный побег листа выходил из земли и разворачивал свой зелёный стебель. Растет Жар-цвет у лесах, любит влажны земли, густы, непроходимы чащобы. Да цветёть, гутаритси у байках, он лишь два раза в году. Первый раз, во первом зимнем, холодном месяце на двадцать второе снежаня, в саму длинну ночь у году. И кады распускаетси, да зелёны листоньки разворачиваеть, да Жар-цвета лепесточки раскрываеть, кажет лежащего во маковке, такусенького малюсенького, точно зернятко Бога Крышню сынка Вышни… Начинаеть с той ноченьки расти Крышня, а сообща с ним ростит и день деньской. У ночь же на двадцать второе кресеня Крышня станет сувсем большеньким. Жар-цвет цветёть токмо мгновение, а после увядаеть, и вкупе с ним начинаеть вуменьшатси Крышня, да день деньской… Беросы молвят, чё ежели увидеть тот чудный Жар-цвет, да ащё и Крышню, быть тобе смелым и доблестным воином, заступником бероской земли.
Оттогось мальчонки, да отроки желаючи испытать свову долюшку, да приобресть ту доблесть ночами на Иванушку ищуть во лесах тот цвет. И покуда старши братья, сёстры, отцы, матери, деды, бабки не видять али тока делають вид, шо не видять, уходят во тёмны, наполненны духами дубравы и бродять во надежде разыскать то чудо чудное Жар-цвет, да получить ту смелость, доблесть воина и заступника.
Вот и Борил энтой ноченькой шел искать тот цвет… Жар-цвет… Он-то ничем не отличалси от своих сверстников, робяток, отроков двенадцати-тринадцати годков… Хотя неть! отличалси, был он и выше, и крепче своих ровесников, да оно и понятно почему. У него во роду усе были богатырьми… и отец, и дед, и прадед, и старши братцы… а вже он и вовсе удалси, такой славный мальчоночка. Глянешь на него и сразу не дашь ему евойны двенадцать годков… Скажешь, чё пареньку тому леть пятнадцать не меньче… такой крепенький вон был, будто гриб-боровичок, в обьчем истинный берос. И имя ему отец ладное выбрал да дал – Борил, значало оно борящийся. Да и сам егось отец борцом был, не раз хаживал со ножом на медведя, будучи тем ищё крепышом. Токмо два годка вже минуло як помер он. Зимой на него медведь-шатун напал… ужотко бился… бился Воила (так его величали) да верно стар стал… Ведмедя одолел, обаче и сам вельми покалеченным домой возвярнулси, и аки обавник не старалси ему помочь да излечить, вскорости почил.
Помер значить…
Но опосля собя деток оставил жить… И детушек тех было много… одиннадцать ребятушек, сынков четверо: двое старшеньких Пересвет и Соловей, да двое младших Борил и Млад, а меже ними, братцами, поместилось ищё семь сёстриц.
И к тому времени, як начилси энтов сказ про Борила, и старши братцы, и усе семь сестриц вжесь семьями обзавелись… семьями да детками. Тока у младшей сёстры, той кыя на четыре годка была старче Борилки, деток пока не було, занеже вона весной, во первом месяце во соковике, замуж вышла, да ушла жить в свову избёнку, шо деревенский люд зараз поставил для молодой семьи. И днесь Борил, Млад да матушка жили у семье Пересвета и его жёнушки Златы, уж дюже у неё волосья были распрекрасного цвета, такого редро-жёлтого. У них тады четверо девчушечек росло, да усе раскрасавицы были, як и их матушка, с такими же точно златыми волосами. Пересвет, аки старший, токмо и мог братцам заменить отца. Да вон был добрым, светлым таким, николиже ни шумел попусту, ни гикал, а меньшого Младушку и вовсе баловал, понимаючи, шо мальчоночке без отца худо.
И нонешней ноченькой, як и иные робятки, Борил да Млад, ему недавно восемь лет миновало, да был он, аки можно понять и пониже, и похудей старшего братца, искали у лесу Жар-цвет…
– И, шо… каков он энтов Жар-цвет? – вопросил Млад у Борила, вон шел след у след за старчим братцем во темной ночи по лесу.
Мерцающие во чорном небушке звёздны светила посылали серебристо-голубой свет, пробивающийся сквозе густы кроны деревов, и блёкло освещали то чернолесье. Плотной стеной виднелси окрестъ мрачный, словно чужой лес, в котором росли всяки могутны со крепкими, да мощными у обхвате стволами дерева: дубы, липы, вязы и каштаны. Казалось он энтов гай был живым и тихонько поглядывал, скрезь ветви да листву, на шагающих робят, почитай не издаваючи звуков. Под ногами братцев лишь изредка хрустнет лежащий сучок-отросток аль еле слышно идей-то высоко у ветвях дерева ухнеть бородата неясыть да округлив свои, и без того круглы, глазищи, бляснёть пужающе их лучистым светом на мальчишечек.
– Каков, каков, – негромко вымолвил Борила, идущий упереди со светочом во руках, иде на длинной рукояти был укреплён пучок веток пропитанный смолой, полыхающий ярким пламенем, освещая собе и брату торенку во тёмной дубраве. – Як же егось знаеть, Младушка, каков вон… его ж не так-то лягко сыскать. Ты, чё думаешь егось усяк могёть зреть? Ан, неть! Не усяк… Он энтов Жар-цвет не кажится абы кому, а тока тому кто во душе своей несёть смелость, кто подобен нашему Асуру Вышне, и ничавось ни страшитси… ни пужаитси.
– А ты пужаишьси? – прошептал Млад.
Да тут же остановилси, опасливо оглянулси назад… Он упервые пробиралси во том лесу ночью и уж, правду бачить, оченно боялси, страшилси и пужалси, одначе, пред таким смелым старшим братцем, каким был Борилка, стыдилси не только о том калякать, но, и, то казать. А посему шёл позадь него и часточко сице, абы Борила не видал, озиралси и также часто зрел у там за спиной высоких великанов… то ли велетов, то ли мамаев, ужо то не можно вбыло разобрать. Они протягивали ко няму свои длинны, древовидны руки и кажись костлявы персты. Они зыркали на негось огромными кумачовыми светящими очами, раскрывали здоровущи рты, заполненные острыми, будто лезвие ножа, зубами какого-то бурого цвету, а по их гладкой поверхности тёкла униз густа, кровава слюна… Инолды Младу, ано, чудилось, аки громко чавкають те велеты, або мамаи, и хлюпають, може сглатывая таких же як и вон робятишек.
Вух! испуганно выдыхал из собе Младушка и нагоняя братца вжималси в его широку спину, вздрагивал усем тельцем. Борил оборачивалси, ласковенько улыбалси и приподняв светоч, обводил им дубравушку, и тадыличи Млад глубоко вдыхал, видя предь собой лишь дерева мощные да красивые точно богатыри. Лес был тих и спокоен… впрочем, инде до робят долетали песни, говор да тихие звуки погудки, шо наигрывали на кугиклах, жалейки, свирели, рожке и варганах люди из их деревеньки, каковые там за чернолесьем и реченькой, праздновали и славили Купалову ноченьку.
– Неть, – мгновение спустя ответил Борил брату. – Я не страшусь и ты не боись… Занеже неможно беросу бояться, то стыдно братец… Да и таче ежели ты у душу свову разочек пустишь тот страх. Вон у тама и поселитси, пустит ростки, и ты егось Младушка отнуду не выковоришь, не вырвешь и будеть он век твоей душеньке вуказывать.
Вмале братья миновали высокий лиственный гай, под каковым окормя тонкой, вихрастой травы да низеньких, плятущихся кустиков ожина ещё речённой ежовой ягодой, за востры колюки, покрывающие те стебли, ничавось не стлалось и вышли во чистый лесок, иде под невысокой ольхой с чёрно-бурой корой, во влажной оземе и густой поросли трав хоронилси Жар-цвет. Борил шёл медленно так, шоб меньшой братец поспевал за ним, и не пугалси, а тот явно трусовато тулилси к спине старшого, намереваяся в случае вопасности укрытьси за ней.
– А, шо? – опять загутарил Млад, абы хоть реченькой изгнать тот страх из души. – Почему балабонять, что Крышня у том цвете таится, он же Бог, сын самого Вышни.
– Ну, энто так калякають, для красна словечка, – ответствовал Борил и опустив светоч ко самой землице разглядел чуток топку почву под ногами, настолько сыру, чё у ней словно во болотце утопали босы ноги. – Для красна словца так сказывають… Оно як с двадцать второго снежаня, ночь начинаеть укорачиватьси, а день супротив ростит… Эвонто поворот природы с лютой зимушки на вёсну и лето, обещание тепла и пробуждение матушки-землицы. Поелику и кажуть, чё Крышня наш тоже растёть. А с двадцать второго кресеня, кады на Бел Свете сама коротка ночь… усё меняетси и ноне короче будять становиться день, а ночь ростит. И вкупе со днём, светом уменьшаетси добро, уменьшаетси кабы власть Крышни. Ожидаеть берос прихода холода, овсени и зимушки, да готовитси к ней… – Борилка миг медлил, а посем паче тихим голосом, будто страшась напужать Жар-цвет, аль духов, продолжил, – он, Асур Крышня, сын самого Вышни и Майи Богини, шо явилась у Бел Свет из цветка чудного. Кады Крышня родилси, он принёс у Бел Свет людям Звёздную книгу, у каковой заключена уся мудрость, знания, обычаи и вера наша в Асуров. Засим Крышня победил ЧерноБоже, оный обрушил на земли Бел Света холода и льды, оный вукрал усё… усё тепло и вогонь… сице-то. Посему не токмо беросы, но и иные людски племяна стали гибнуть. Тадысь наш Крышня воседлал свово богатырского коня… с белой гривой, долгой… долгой, развевающейси по ветру да стелющейси по небушку, а у ней поблескивали, перьливались звёзды ясные, звёзды златые, чё из самого Вырай-саду. Сам-то конь тоже бел, и хвост у няго белый, а копыта златые, из очей пламя пышить, из ноздрей дым столбом валить… Ужотко такой расчудесный конь был, шо не опишешь евось усей зачурованности. Прилётел на том коне Крышня к чеврую дальнего моря-окияна, да сразилси с ЧерноБоже. Победил егось зло пожирающее Бел Свет, изогнал усех демонов и дасуней, а опосля возвернул людям тёпло и вогонь. Оттогось беросы и почитають Крышню, каковой и знания нам подарил, и от смерти спас.
Борил закончив свой сказ, смолк, да тот же миг остановилси, зане увидал упереди в скользящей тьме мелькнувший златистый лепесток, похожий на лоскуток пламени. Млад, шагающий позади, прямо-таки налетел на старшего братца и испуганно вопросил:
– Чавось?
– Показалось… чавой-то бляснуло упереди, – произнёс взволнованным голосом Борилка и вгляделси удаль. – Постоишь туто-ва со светочём, али я ево затушу? Оно як Жар-цвет не покажитси, коли у тобе во руках огнь.
– Нет! Нет! не туши! – встревожено и поспешно кликнул Млад да протянул руку к светочу. – Нут-ка, я подержу… да постою тутась, а ты сам сходь, глянь-ка. Може те то просто чудилось.
– Добре, – согласно молвил старший братец кумекая, чё Млад боитси, и развернувшись перьдал ему светоч. – Ты, туто-ва стой, ни куды ни ходь… А коли, чё я тобе позову… сице ты у тот же миг туши огонь, да бяги ко мне, вразумел?
– Вразумел, – произнёс Млад принимая светоч, и немедля принялси озиратьси, озаряючи тем веским вугнем усё окрестъ собе, стараяся изгнать полыхающим светом весь страх из зарослей леска, да из своей душеньки.
А Борил, который в отличие от свово меньшого брата ничавось не боялси, ужо смело потопал дальче… тудыкась, иде яму померещилси блеснувший златистый лепесток пламени. Чем дальче продвигалси Борилка тем паче труднее приходилось ему шагать, сыра оземь под ногами превратилася у вязкое болотистое месиво и кажный раз утопая почти по колено, мальчик прямо-таки выдёргивал, вытаскивая ноги из энтой грязной жижи.