– Девати (богиня) идол только в глазах неучёного шудры (низкая каста); для посвящённого шастри, Минакши, как и прочие божества, просто один из кирпичей общего здания, имя коему Сат, «сущий».
Это объяснение и выражение «кирпич» показалось нам тогда весьма неудовлетворительным, а мне так и очень смешным. Позднее, однако, я лучше поняла его значение.
До серьёзного изучения мною Вед и вообще символизма верований браминов, я часто задавала себе вопрос: в силу чего такие мыслители, какими являются (тому, кто изучал шесть главных философий Индии) авторы этих в высшей степени замечательных своеобразных систем, в силу чего могли такие умные люди сделаться сами или даже допустить в массах, как бы они ни были невежественны, политеизм и его внешнее выражение – идолов? Долго я не могла отдать себе отчёта в этом странном пристрастии. Я не могла себе объяснить даже поверхностно, почему, например, Кешуб Чэндер Сен, всем известный высоко образованный бенгальский реформатор, человек когда-то очаровавший своим разговором и взглядами королеву Викторию,[216] а всё лондонское высшее общество своим необычайным, увлекающим красноречием, – почему даже этот мистик, глава и лидер Брахмо-Самаджи, не мог до конца жизни отбросить свою богиню Дургу. Иногда казалось просто омерзительным слышать его и читать в печати, как он, в своём мистическом полубреде, смешивал в одно Магомета, Будду, Чайтанью и Дургу! Но я поняла теперь и сожалею искренно о своих громко высказанных порицаниях этому, уже умершему, реформатору. Он был горячий монотеист, но он родился индусом и оставался им до смерти. Быть может, следующее объяснение загадки окажется небесполезным.
В странной мифологии браминов, которая на первый взгляд ещё сказочнее греческой, и вообще в их ещё более странном мировоззрении, тем не менее скрывается глубокая философия. Внешняя форма идолопоклонства есть лишь завеса, скрывающая истину, как покрывало Изиды. Но эта истина даётся не всем. Для одних завеса скрывает не лик Изиды, а только уходящее в непроницаемую для них тьму, пустое пространство; для других оттуда проливается свет. Неодаренным от природы, тем врождённым у многих, внутренним чувством, которое так метко зовётся у индусов «третьим глазом» или «оком Шивы», гораздо полезнее довольствоваться фантастическими разводами на завесе: таким не проникнуть вглубь непроницаемого мрака, не наполнить пустого пространства. Но тот, кто обладает «третьим глазом» или, говоря яснее, способен перенесть своё зрение с грубо объективной на почву чисто внутреннюю, тот узрит в этом мраке свет, а в кажущейся пустоте различит вселенную … Внутреннее самосознание укажет ему безошибочно, что присутствие Бога тут чувствуется, но не может быть передано, и что хотя выражение его в конкретной форме находит своё извинение в самой горячности желания передать это чувство массам. И вот, хотя ещё порицая в душе форму поклонения, он не станет более открыто смеяться над идолами и верой в них того, кто, неспособный проникнуть за завесу, довольствуется внешностью только потому, что ему трудно, если не совсем невозможно, получить какое-либо подходящее представление о «неведомом Боге».
Дабы доказать наглядно, что все триста тридцать миллионов богов Индии, взятые вместе, указывают на одного неведомого Бога, постараюсь объясниться яснее. Для этого окажется достаточным привести одну из аллегорий-сказок древних браминов из Пуран, сказку, не дошедшую, как видно, до наших ориенталистов. Она скоро сказывается.
К самому концу последней пралайи (pralaya, т. е. промежуточный период между двумя сотворениями нашего мира) Великий Раджа, пребывающий в вечности бесконечного пространства, желая дать средства будущим людям познать Его, выстроил из присущих Ему качеств дворец над горой Меру и стал проживать там. Но когда люди снова заселили мир, то дворец этот, один конец коего опирался в правую, а другой в левую бесконечность, оказался столь обширным, что маленькие люди даже и не догадывались о его существовании: для них дворец был небесной твердью, за которой в их понятии не было ничего… Тогда Великий Раджа, познав неудобство и жалея маленьких людей, пожелал открыться им не в целости, а частями. Он разрушил дворец, созданный из Его качеств и стал бросать один кирпич за другим на землю. Каждый из кирпичей превратился в идола: красный в бога, а серый – в богиню, и каждый из дэвата и дэвати, воплотившись в идола, получил одно из неисчислимых качеств Маха-Раджи. Сперва весь пантеон состоял из одних превосходных качеств. Но люди, пользуясь безнаказанностью, стали делаться всё порочнее и злее. Тогда Великий Раджа послал карму (закон возмездия) на землю. Карма, не щадящая и богов, превратила многие из качеств в орудия наказания; и таким образом появились между всепрощающими кроткими божествами боги-разрушители и боги-мстители.
Сказка эта, рассказанная нам мадурским брамином, объясняет, почему он назвал богиню Минакши «кирпичом»; а вместе с этим указывает на единство в глубине всего этого многобожия. Между dii majores священной горы Меру, Олимпа Индии, и dii minores разница в их сути невелика. Первые прямые, а вторые раздроблённые, преломляющиеся лучи одного и того же светила. Чтò такое в действительности Брахма, Вишну и Шива? Тройной луч, прямо исходящий из «светила вселенной», Сваямбхува, т. е. силы или духа оживотворяющего и оплодотворяющего материю, олицетворённую в Сарасвати, Лакшми и Кали: три представления пракрити (материи), три богини трёх богов. Эти три четы, синтезированные в Сваямбхуве, «божестве не проявляющемся», суть символы, олицетворяющие невидимое присутствие его во всех явлениях природы. Словом, Брахма и Сарасвати, Вишну и Лакшми, Шива и Кали представляют в своей совокупности дух и материю с тройственным в них качеством – созидания, сохранения иразрушения.
Вишну один, а имён у него 1008. Каждое из этих имён есть название одного из качеств Единого. А личные качества Вишну воплощаются, в свою очередь, в других второстепенных богов индийского пантеона. Превратившись таким образом в отдельную от Вишну личность (между тем как сам Вишну есть лишь олицетворение одного из семи главных качеств или атрибутов Сваямбхувы), каждое олицетворение называется одним из аспектов или «видов» Вишну, Брахмы или Шивы, словом, того или другого из главных богов или богинь. У всех по столько же имён, которые священнодействующий брамин той или другой секты повторяет в наше время как попугай, но из коих каждое имело во дни древности глубокое значение. Сваямбхува первая эманация или луч Парабрахма, бескачественного божества, первое веяние духа его; он и есть тримурти, синтезис трёх духовных сил в соединении с тремя силами материальными. А из качеств этих трёх пар родятся меньшие боги, dii minores, представляющие в свою очередь качества наибольших богов.
Так семь первобытных цветов призмы, на которые разлагается бесцветный луч, в дальнейших сочетаниях образуют вторичные сложные цвета и разнообразятся ad infinitum. У бога Сурьи (солнца), говорят брамины, семь сыновей, потомство которых составляет добрую треть пантеона дэв. А бог воздуха, Вайю, родитель семи первородных слогов и семи музыкальных тонов, в которых зарождаются и из коих исходят всевозможные комбинации звуков в гармонии природы.
В древней Индии религия была тесно связана с созерцанием природы. В Божестве олицетворялись всемирные истины и самая суть Истины. Всякая открытая истина, в чём бы она ни заключалась, имеет прямое отношение к божеству или самобытной истине. В пантеизме, индусской религии, груб собственно только внешний метод выражений, обыкновенно имеющий отталкивающую и карикатурную форму.
Естественный вывод изо всего этого тот, что пантеизм Индии, видимо обоготворивший все грубые силы природы и как бы олицетворяющий одни внешние образы, связан с областью физического ведения, химии, особенно астрономии, и представляет собой как бы опоэтизированный материализм, продолжение халдейского сабеизма. Но если, отбросив его внешнюю форму, доведшую тёмные массы до самого отвратительного поклонения кумирам, мы проникнем до первоначального происхождения мифов пантеизма, то не найдём в них ни богов, ни даже внешнего поклонения разным предметам из царств природы в их обыкновенном образе, а поклонение духу вездесущему, поэтому столь же присущему малейшей травке, как и силе, зародившей и вырастившей её.
Таким является простое и естественное объяснение 33 крорам[217] (330 миллионов) богов Индии. Эти боги зародились и получили бытие вследствие тёмного стремления олицетворить неолицетворяемое, сотворяя себе тем самым «кумира». Краеугольный камень философского и религиозного мировоззрения их мудрецов очутился с течением времени в руках властолюбивых, холодно расчётливых браминов, и этот камень был разбит ими на осколки, истолчён в мелкий порошок для удобнейшего усвоения массами. Но для мыслителя, как и для всякого непредубеждённого ориенталиста, эти исковерканные осколки, как и мельчайший щебень от них, всё-таки от того же камня, – атрибуты проявленной энергии Парабрахма, единого, безначально и бесконечно сущего.
Брамины-ведантисты постулируют три рода существования: пáрамáртхика – действительное, истинное; вьявахáрика – условное практическое, и пратибхáзика – кажущееся. Парабрахма единственное представление первого, поэтому он и зовётся сат, «воистину сущий» или единосущий; ко второму классу принадлежат олицетворённые в различных образах боги, личные души[218] смертных и всё явленное, феноменальное, в мире субъективного чувства. Этот класс, получив бытие в представлении тёмных масс, имеет основание не более твёрдое, чем всё то, что мы видим во сне; но ввиду реальности практических отношений людей к этим богам, существование их допускается условным образом. Третий класс включает в себя такие предметы, как марево, перламутр, принимаемый за серебро, свернувшаяся змея, принимаемая за верёвку, а в своём подразделении и человека. Люди думают, воображают себе, что видят то или другое: стало быть для того, кто это видит и воображает таковым, оно действительно существует. Но так как эта действительность только временная и самая суть предметов преходящая, стало быть условная, то и выходит в конце концов, что вся эта действительность есть только иллюзия.
Все эти воззрения не только не мешают вере в личность божества и единство его, но даже служат непроходимой преградой атеизму. В Индии нет атеистов в том значении, какое мы, европейцы, придаём этому термину. Настика есть атеист в смысле неверования в богов, идолов. Это известно в Индии каждому, и мы в этом вполне убедились. Атеистам Запада и даже его агностикам далеко до философии настиков Востока. Первые грубо отрицают всё кроме материи, последние, то есть индийские материалисты, настики, отнюдь не отрицают возможности существования того, чего они не понимают. Истинный философ поймёт дух, а не букву их отрицания. Он легко убедится в том, что если, указывая на абстракцию, называемую Парабрахму, они учат, что этот принцип «без произвола и деятельности, без чувств, как и без сознания», то делают они это именно потому, что, по их понятию, единое под этим названием есть безусловный произвол, безначальная и бесконечная деятельность, самобытные самосознание, самомышление и самочувствие.
Выходит так, что пантеисты Индии, удерживая своих идолов, грешат только избытком религиозного, хотя и дурно применяемого чувства. Да и то сказать: после всесокрушающего и ровно ничего не созидающего, животного материализма Европы, такой пантеизм является нравственным и душевным отдохновением, цветущим оазисом среди мёртвой, песчаной пустыни. Лучше верить хотя бы в одно из качеств божества, олицетворив его и поклоняясь ему под тем видом, которое по силе разумения каждого представляет ему удобопонятнейшее представление и символ Всего, – нежели, отвергая это Всё под предлогом, что оно недоказуемо научными путями, не верить ни во что, как то делают наши учёные материалисты, да и модные агностики.
С точки зрения всего вышесказанного, хотя удивляясь и даже искренно смеясь над оригинальным выбором предмета божественного поклонения мистера Питерса, мы поймём, почему из ярого материалиста школы Милля и Клиффорда он так внезапно и неожиданно для всех превратился в пантеиста и даже в пуджиста.[219]
А теперь вернёмся снова в Диг.
Знаменитый памятник Аджмира
Рассказ Мульджи, весьма сокращённый мною, но в его устах переполненный подробностями, довёл нас незаметно до обеденного часа, то есть до пяти часов пополудни.
Кругом нас стоял невыносимый зной.
Палящие лучи обливали как растопленным золотом мраморные стены и купола киосков, лежали ослепляющими пятнами на сонных водах прудов, пускали смертоносные стрелы во всё живое и мёртвое. Они заставили даже кучи попугаев и павлинов, которыми сады Индии изобилуют, как наши русские огороды воробьями, прятаться в самую чащу кустов. Тишина вокруг нас стояла непробудная… Всё спало, всё млело и горело…
Но мы ещё до начала рассказа о мистере Питерсе забрались в центральную беседку из мрамора, высокую и почти спрятанную в самой чаще сада, где, не рискуя выходить из найденного нами благословенного приюта, наслаждались в нём относительной, конечно, прохладой. Окружённая со всех сторон водой небольшого бассейна, среди которого она возвышается, обширная и затемнённая водяными ползучими растениями, она давала нам приют, где мы не чувствовали ни большего жара, ни утомления. К нам, на несколько сажен в окружности, манило тенью и прохладой; за чертой зеркального, миниатюрного пруда пылал ад и земля трещала и лопалась от огненных лобзаний страшного весеннего солнца, лучи которого лизали своими пламенными языками всё ещё роскошную, но уже увядающую растительность сада. Розы сжимались и осыпались; даже лотос и водяная лилия закручивали в трубочку окраины своих толстых, выносливых лепестков, словно брезгливо сторонясь от жгучего прикосновения. Одни орхидеи, «цветы страстей»,[220] высоко поднимали свои пёстрые, насекомообразные чашечки, упиваясь этим огненным потоком, как другие цветы упиваются прохладной росой…
Чтò за оригинальный, прелестный сад! Разбитый на голой скале, на пространстве каких-нибудь ста двадцати сажен в длину да пятидесяти в ширину, он заключает в себе более двухсот больших и малых водомётов и фонтанов. Управляющий, слащавый, похожий на евнуха старик, уверял нас, что «не все водомёты пущены»; многие засорились и попортились; но что в день приёма в Диге, если не ошибаюсь, принца Уэльского, их было шестьсот. Но мы остались вполне довольны и двумя стами. За несколько рупий садовники доставили нам возможность чувствовать себя среди восхитительной прохлады целый день и гулять лунной ночью в аллее, обсаженной вместо деревьев двумя сплошными рядами высоко бьющих фонтанов. Ничто не могло сравниться с эффектом этих двух стен водяной пыли, искрящейся в лунном свете бриллиантами и переливающей всеми радужными тенями перламутра. Чудный уголок, а между тем забытый всеми, не посещаемый никем, кроме случайно проезжих англо-индийских чиновников, всегда готовых пользоваться угощениями туземных принцев, а в благодарность поносить их на всех перекрёстках.
Махараджа Баратпурский сам и не заглядывает в Диг. Джатский потентат, питомец правительства, предпочитает шипенье шампанского журчанию всех фонтанов своего прелестного дворца, и нет для него мелодии слаще звука откупориваемой бутылки коньяку…
Таким образом, вековой тенистый сад глохнет в своей дикой красоте, брошенный людьми, но зато предоставленный в полное распоряжение целой армии великолепных, хотя тоже одичалых пав. Любимая птица Юноны (которая в Индии зовётся Сарасвати) наполняет сотнями дорожки, важно прогуливаясь и заметая длинными хвостами накопившийся годами сор. Она унизывает сверху донизу деревья, и благодаря её присутствию старый сад часто издали принимает вид заколдованной рощи в волшебной сказке: залитые ярким солнечным светом, косматые деревья словно дышат, шевелясь и волнуясь, и из-за их густой листвы выглядывают, отливая сапфирами и золотом, тысячи сверкающих любопытных глаз… То глазки, рассеянные по хвостам движущихся в ветвях павлинов.
Выйдя на террасу в сад, я долго не могла отдать себе отчёта в этой странной фантасмагории и спустилась по ступеням вниз, чтобы ближе рассмотреть чудное явление. Моё любопытство было тотчас же наказано «оскорблением действием». Тяжёлый полёт сорвавшегося с дерева и испуганного моим внезапным появлением павлина прервал мои размышления о чудесах Индии, сбив у меня с головы топи, а самоё меня – с ног. Я утешилась эксплорацией[221] сада, а бабу отомстил за моё падение, вырвав из хвоста другого, ни в чём неповинного павлина полдюжины перьев «на память о Диге!..»
Сад перерезан по всем направлениям узкими дорожками, которые чистятся и освобождаются от накопляющегося на них навоза только пред приездом «именитых гостей», как объяснил нам садовник; из чего, с отличающей нас прозорливостью, мы заключили, что не принадлежим к этой счастливой категории. Во всех углах, и даже в глубине сада, мирно дремлют, в своих мраморных гнёздах, неподвижные воды под покрывалом густой тины. Бассейны фонтанов, пруды и миниатюрные озерки превратились в зелёную кашу, и только воды ближайших ко дворцу прудов очищены и много способствуют общей красоте этого уголка. Невзирая на очевидное запущение, особенно красив восьмиугольный бассейн посредине сада, с прохладным, приютившим нас от жара, киоском. Окружённые меньшими бассейнами с высокими водомётами, вылетающими из корзин роскошных тропических цветов, мы блаженствовали в продолжение целого дня, сидя в нём словно в подводном царстве. К пруду ведут четыре перерезающие его накрест аллеи водомётов, а к киоску – четыре мраморные, ажурные мостика…
Утомлённые разговором, мы теперь сидели в молчании; каждый из нас предавался собственным думам и занятиям. Я читала, подумывая более о такуре, нежели о содержании книги; полковник дремал. Сидя на скамейке у стены и закинув назад голову в чащу ползучей зелени, из-за которой торчала его длинная, седая борода; наш уважаемый глава, полковник О., слегка похрапывал. Нараян и Мульджи сидели на корточках на полу, а бабу поместился наподобие кариатиды на пьедестале какого-то сломанного и отсутствующего идола, и тоже дремал.
Так мы сидели не двигаясь, сонные и молчаливые, довольно долго. Наконец, часам к 5 ½, дремлющий сад стал постепенно просыпаться; жара остывала, павлины вылезали из своих углов, стаи зелёно-золотистых попугаев перекликались с верхушек дерев… Ещё несколько минут – и солнце исчезнет за чертой солёных озёр; истомлённая за день природа отдохнёт до следующего утра, остынет до нового огненного искуса.
Я бросила книгу и стала наблюдать, как всё вокруг нас начинало дышать и двигаться. Сад превращался из пещи Данииловой в рощу классической идиллии: недоставало в нём только игривых, плещущихся нимф, да весёлой свирели Пана. Прозрачная влага пруда отражала теперь только синее небо, да на ночь садившихся по вырезным перилам мостика тщеславных павлинов. Приготовляясь ко сну грядущему, они играли хвостами, как испанки веером: распуская и снова закрывая их и снова любуясь их отражением в воде… Наконец, брызнув последними золотыми искрами, солнце исчезло, и на нас потянул лёгкий ветерок. В беседке было так хорошо, так прохладно, что мы решительно отказались идти обедать в душные залы дворца и решили потребовать кхану (обед) в беседку, отправив для этого послом бабу.
Неугомонный бенгалец, под предлогом боязни мщения общипанного им павлина, которого он узнал, по его уверению, в одном из сидящих на перилах, вместо дороги по мостику выбрал кратчайший путь, стремительно нырнув с пьедестала, где восседал, прямо в пруд. Неожиданный всплеск воды перепугал, разбудив дремавшего полковника, который тотчас же заботливо осведомился, нет ли для бабу опасности утонуть?..
– Лучше утонуть, нежели рисковать мщением оборотня! – прокричал, захлёбываясь водой и фыркая, насмешливый скептик.
– Какого оборотня? – полюбопытствовал наш президент, успокоенный тем, что вода доходила бабу еле до груди.
– Да проклятого павлина! Ведь это тот самый оборотень, что слетел к нам вчера вечером в Баратпуре на веранду! – горланил бенгалец, с усилием ступая по вязкому дну пруда. – Я же сам видел, как он подмигнул Мульджи на меня.
– Это он всё в мой огород кидает камушками, – заметил хмурясь «генерал». – Разве этот настика когда-нибудь во чтò верил? Он вечно смеётся надо всем и всеми…
– Ну, теперь можете посмеяться и вы над ним… взгляните только на эту фигуру! – сказала я расхохотавшись.
Действительно, бабу представлял прелюбопытное зрелище. Он насилу вылез из тины и, вскарабкавшись на высокий парапет пруда, оставлял за собою на белом мраморе целые потоки зеленоватой грязи. Покрытый болотными травами и тиной, он утратил всякое человеческое подобие.
– Вы походите на утопленника, мой бедный бабу, – засмеялась я ему. – Ну, можно ли чувствовать такое влечение к воде! Ведь это сегодня вы уже во второй раз. Смотрите, не сделайтесь после смерти водяным писачей, да и не утоните когда-нибудь.
– «Чем был, то есмь и тем буду», – получила я в ответ цитату из афоризмов его всеотрицающей секты. – «Прах есмь и прахом буду», а утонуть, говорят, самая приятная и лёгкая смерть, мам-сааб …
– Чтò ты есть, все видят; чем будешь, не ведаю; а вот что ты непременно был в предшедшем своём существовании нью-фаундлендским щенком, так это верно, – отомстил ему Мульджи.
Но бабу не слыхал сделанного сквозь зубы на его счёт замечания. Немного сконфуженный своею наружностью, он бросился бежать опрометью к дому.
Владей я, как то воображал Нараян, даром предвидения, я бы скорее проглотила свой язык, прежде нежели решилась бы на сделанное мною последнее замечание. Бедный, весёлый, беззаботный мальчик!.. Думал ли он тогда, что его ожидает ранняя и столь мучительная смерть в мутно-жёлтых волнах Ганга?.. До самого сего дня я не могу равнодушно вспомнить о бедном бабу и о весёлых проведённых нами вместе неделях путешествия, хотя уже прошло пять лет с тех пор и почти два года со дня рокового происшествия. Как часто, слишком часто, грезится мне с того времени в тревожном сне эта полуребяческая, худенькая фигурка, вся покрытая чёрно-зелёной тиной дигского пруда! Мнится мне тогда, будто её когда-то блестящие, полные добродушного веселья глаза, теперь стеклянные и потухшие, глядят на меня в упор; и я слышу снова ясно, как наяву, знакомый, смеющийся голос на моё бессознательное пророческое предостережение: «не утоните когда-нибудь», таким же пророческим ответом: «чем был, то есмь… прах есмь, прахом буду» – и я просыпаюсь с дрожью ужаса при воспоминании!..[222]
«Неужто так он и остался… прахом?» часто задаю я себе вопрос, задумываясь над прошлым. И тотчас же я припоминаю тесно связанный с этою безответной загадкой смерти, неразрешённой ещё нашими европейскими мыслителями, спор между Нараяном и бабу и ответы такура на наши вопросы. Этот спор завязался у них всего несколько дней после памятного для меня проведённого в Диге дня.
Передам этот замечательный разговор in extenso,[223] надеясь, что для серьёзного читателя он будет интересен, не потому, конечно, что он решил долго мучившие меня лично вопросы, но потому, что он объясняет своеобразный взгляд ведантистов на загробную жизнь, её тайны и вообще на душу человека.
Для вашего уяснения позволяю себе сказать несколько предварительных слов и тем сделать последующий разговор более понятным для читателя. Иначе незнакомому с философией ведантистов (тайной школы), и особенно с их сложной теорией души и её значения в вечности, было бы весьма трудно уследить за всеми этими столь разнообразными названиями «духовного человека». Они бесчисленны, как и имена их масок-богов, потому что каждый аспект души (или скорее того совокупного духовного агрегата, который зовётся у ведантистов настоящим человеком, или «духовной личностью», тогда как его бренное тело или земная личность считается иллюзией), каждое качественное видоизменение души имеет своё особенное, характеристическое название. Например, они делят «земную личность» на три главные группы: духа, души и тела, а затем подразделяют эти группы на семь составных сил или принципов, из коих первые две, дух и «божественная душа» (седалище духа), безличные и бескачественные per se, a пять остальных именуются коша, т. е. «ножнами» или оболочкой разных духовных и земных качеств человека, стало быть личные и качественные. Так маномая коша в буквальном переводе вышло бы: «призрачного понятия ножны», то есть седалище или вместилище чисто земных, а поэтому самому призрачных концепций человека. Эта коша есть оболочка понятий его земного разума, в соединении с действиями органов наших пяти чувств, которые, затемняя божественный, чистый разум своими грубыми земными понятиями, превращают таким образом всякую истину в мираж.
Особенно затруднительна эта теория для тех, кто, признавая сотворение отдельной души для каждого человека и отвергая теорию его многочисленных реинкарнаций, тем самым отвергают эманации, т. е. самую суть пантеистического учения Индии. Читая, например, о седмиричной конституции человека, можно подумать, будто в нас сидят семь отличных одна от другой личностей («семь бесов», по выражению одного русского теософа), которые являются, в своём нумерическом порядке, будто кожицы в луковице, становясь по мере своего удаления от наружной и самой грубой оболочки, т. е. тела, всё эфирнее и субъективнее. Но философия веданты ничего подобного не проповедует. Все эти коши придуманы ради уяснения её догмата о полном единстве Парабрахмы – основания и субстанции всей явленной вселенной; если же не объяснять эманациями этот догмат зарождения качественной вселенной от бескачественного духа, то догмат этот остался бы совершенно непонятным для самих пантеистов.
Дух един и неразделим; а души человечества представляют несчётное число отдельных единиц. Эти души суть эманации, «духи от духа». Но так как безличная и бескачественная безусловность лично проявляться не может, то представляется оборотная сторона Парабрахмы, Мулапракрити,[224] его совечная сила или энергия, корень всего существующего. Неотделимая от Парабрахмы, она вместе с ним составляет невидимую вселенную. То, чтò отделяется, не есть Мулапракрити, но только свет или сияние от «света вселенной», который и есть эманация, превращающаяся в видимую вселенную. Но здесь снова является затруднение: где место для видимой вселенной? Как поместить что-либо там, где всё уже занято даже и в безграничном пространстве, если фактически это пространство и есть самое Вездесущее, Сат? Как, наконец, извлечь качественное вещество из бескачественного духа, т. е. из того, чтò является в нашем представлении ничем?
Ведантисты решают это затруднение так: видимая вселенная есть не что иное как призрак наших чувств, временная иллюзия столь же временных, как и обманчивых понятий земного человека, который и сам есть иллюзия и одна коша или ножны духовной и поэтому единственной реальной личности. Ни видимый мир, ни объективный человек, не существуют в действительности; ибо всё видимое и подлежащее сознанию посредством свидетельства наших пяти чувств есть самообман, потому что существует и есть всё лишь одно – Сат.
Но прежде чем превратиться из реального «ничто» хотя бы в призрачное «нечто», такая трансформация должна происходить постепенно. «Сияние от света» есть всё-таки Парабрахма бескачественный, стало быть и неспособный к действию. И вот тень – конечно, тоже «призрачная», ибо тени без тела не бывает, а Парабрахма бестелесен, – начинает в постепенной дифференциальности своего бессознательного действия (nota bene – бессознательного только в нашем условном понятии о самосознании) превращаться из бескачественного и безличного в качественное и личное, т. е. сперва в видимые миры, а затем и в человека. Но человек, как и миры, не мог быть сотворён разом, даже в той грубой оболочке, которую мы воображаем видеть в нём. Он был сформирован и образовался следующим порядком:
Группа I
1. Брахма или атман, луч Парабрахма, или дух.
2. Будхи – его вахана или вместилище, носитель духа; высшая или божественная душа.
(Эта двойственная единица есть корень человека, хотя в нашем понятии эта сама по себе безличная и бескачественная единица является чистою абстракцией. Её личность начинает слагаться и обрисовываться только по прошествии многих воплощений, так как будхи, чтобы приобресть даже духовные качества, должна, унося их после смерти земной личности, брать их от первого принципа II группы – Манас).
Группа II
3. Манас – седалище ума. В совокупности с камарупой (см. ниже) это и есть настоящая земная личность, эго человека или обитаемого ею тела, и зовётся человеческой или земной душой, когда она подразумевается в своей отдельности от будхи, или «божественной души». В соединении же с будхи она называется сутратмой (нить-душа), так как она одна из этой тройной группы следует, изменяя только свои личные качества, за первой группой во всех её земных воплощениях.
4. Камарупа – «седалище желаний». Этот принцип переживает человека, но вместе с
5. Майявирупой, «призрачным телом» или двойником личности, со временем исчезает. Эти 4-й и 5-й принципы превращаются после смерти человека в писачи, или в тех материализованных «духов», в которых спириты видят души своих покойников, а брамины – бесов.
Группа III
6. Джива, или жизнь; «жизненный принцип».
7. Стхула-шарира, или тело человека, маска души. Эта группа есть самая кратковременная изо всех «иллюзий», которая и исчезает бесследно после её разрушения.
Таким образом, мы видим, что три группы с их семью разделениями резюмируются всё «божественной душой». Безличная и бескачественная единица должна приобретать личность и духовные качества от каждого нового манаса, т. е. от разумного эго, и не в одной, а в бесчисленной серии его воплощений. Прежде нежели она может успеть сделаться богоподобной личностью, достойной соединиться даже временно с Сат[225] и перестать быть «иллюзией», она должна пройти все стадии людского страдания, испытать лично всё испытываемое беспомощным человечеством, делать самоличные усилия к очищению себя от земной грязи, извлекая из обитаемых ею личностей только высшие, духовные качества, если такие имеются, перегорать как золото в огне. Всякое новое воплощение есть новый шаг к очищению и совершенству. Всё это для того, чтобы в конце веков и всё прошлое человечество могло также жить поистине в Боге, как Бог будет жить в будущем (человечестве), «в седьмом», учат ведантисты тайной школы, называя настоящее человечество только пятым.