А теперь следующий разговор с такуром сделается понятнее читателю.
– Учитель, – спрашивал Нараян такура, среди горячего спора с бедным бабу, – что это он говорит и возможно ли это слушать!.. Чтоб от человека после смерти его ровно ничего не оставалось? Чтоб его тело, как он уверяет, просто разлагалось на свои составные элементы, а что мы называем душой, а он «временным самосознанием», испарялось, исчезая, как пар из застывшего кипятка?..
– Чтò ж такое в этом странного? Ведь бабу чарвака[226] и поэтому говорит лишь то, чтò тебе скажет всякий другой чарвака.
– Но ведь чарваки врут! Есть и другие, которые верят, что настоящий человек не есть его физическая оболочка, а заключается в его разуме, в седалище его самосознания… А разве может самосознание покинуть душу даже после нашей смерти?
– В его случае может, – отвечал также хладнокровно такур, – потому что он искренно и твёрдо верит в то, чтò теперь проповедует.
Нараян бросил удивлённый, полный смятения взгляд на такура, а бабу, побаивавшийся последнего, окинул нас торжествующей улыбкой.
– Но как же так?.. Ведь веданта учит, что «дух Духа» бессмертен и душа человеческая не умирает в Парабрахме… Разве есть исключения?..
– В основных правилах духовного мира исключений не может быть, но есть правила для зрячих и правила для слепых.
– Это я понимаю; но в таком случае, как я ему и сказал, его «полное и окончательное исчезновение самосознания» не более, как аберрация слепого, который, не видя солнца, отрицает его… но узрит его духовными глазами после смерти…
– Ничего он не узрит. Отрицая его при жизни, он не увидит его и за гробом.
Заметив, что Нараян страшно волнуется и что даже мы оба с полковником уставились на него в ожидании более определённого ответа, такур, очевидно, нехотя продолжал:
– Ты говоришь о «духе Духа», об атмане, и смешиваешь дух с душой смертного, то есть с манасом. Дух, без сомнения, бессмертен, ибо он без начала и стало быть без конца. Но речь идёт теперь не о духе, а о человеческой, сознающей себя душе; ты её смешиваешь с первым, а бабу отрицает и то, и другое, как дух, так и душу. Вы оба не понимаете друг друга.
– Его-то я понимаю, но…
– Не понимаешь меня?.. Постараюсь высказаться яснее. Вся суть твоего вопроса приводится к следующему: ты желаешь узнать, возможна ли, даже в случае закоренелого материалиста, полная утрата его самосознания и самочувствия после его смерти? Так что ли?
– Да, потому что он вполне отрицает всё то, что для нас составляет несомненную истину… во что мы все свято веруем…
– Хорошо. На это я, веруя так же свято, как и ты, в наше учение, которое называет посмертный период, то есть промежуточное время между двумя жизнями, лишь временным состоянием, отвечаю утвердительно и говорю: один ли год или миллион лет продолжается этот антракт между двумя действиями иллюзии жизни, загробное состояние может безо всякого нарушения правил оказаться совершенно тем состоянием, в каком находится человек во время глубокого обморока. Бабу, стало быть, в его случае прав.
– Но почему же… и как… коль скоро правило бессмертия не допускает, как вы нам говорите, исключений?.. – осведомился полковник.
– Не допускает, конечно: для всего того, что действительно существует. Тому, кто изучал Мундакья упанишаду и Веданта-сутру, не следовало бы и спрашивать…
– Но Мундакья упанишада именно и учит, – робко заметил Нараян, – что между будхи[227] и манасом,[228] как между ишварой и праджной,[229] на самом деле не более разницы, как между лесом и его деревьями, между озером и его водами …
– Совершенно справедливо: потому что одно или даже сотня засохших от потери жизненного сока или вырванных с корнями деревьев не могут помешать лесу оставаться тем же лесом…
– Так… но ведь будхи представляет в этом сравнении лес, а манас-тайджаси[230] деревья. А если первая бессмертна, то как же, будучи тем же, что и будхи, может манас-тайджаси[231] потерять совершенно сознание до своего нового воплощения?.. Это-то и затрудняет меня…
– Напрасно, если ты только возьмёшь на себя труд не смешивать абстрактное представление целого с его случайными видоизменениями. Вспомни, что если мы можем, говоря о будхи, сказать: «она безусловно бессмертна», то нельзя сказать того же ни о манасе, ни о тайджаси. Ни та, ни другая не существуют отдельно от божественной души, потому что первая есть качественная принадлежность земной личности, а вторая – то же, чтò и первая, только с отражением в себе будхи. В свою очередь, будди оставалась бы только безличным духом без этого в себе элемента, заимствованного ею от человеческой души и который обусловливает и делает из неё нечто как бы отдельное от Всемирной души на всё время цикла человеческих воплощений. Скажи ты поэтому, что будхи-манас не может ни умереть, ни потерять сознания ни в вечности, ни во время переходных периодов, и тогда, по нашему учению, ты был бы прав. Но применять эту аксиому к её качествам, всё равно как если бы ты настаивал, что так как душа полковника О. бессмертна, то значит и румянец на его щеках тоже должен быть бессмертным. Выходит, что ты, очевидно, смешал в своих понятиях сущность с явлением; забыл, что в соединении с одним манасом или «человеческой» душой – светозарность самой тайджаси делается вопросом времени; так как и бессмертие и загробное сознание становятся для земной личности человека качествами вполне условными, завися от сотворённых ей самой, при жизни её тела, условий и верований. Карма (закон возмездия) действует непрерывно: и мы пожинаем в мире загробном плоды лишь того, чтò сами посеяли в этой жизни.
– Но если моё эго может очутиться после разрушения моего тела в состоянии полной бессознательности, то какое же может быть для меня в этом наказание за грехи моей жизни? – спросил полковник, задумчиво поглаживая бороду.
– Наша философия учит, что наказания постигают эго только в будущем воплощении, а непосредственно за гробом ожидают нас только награды за понесённые и незаслуженные страдания в земной жизни. Всё наказание, как видите, состоит в отсутствии награды, в полной потере сознания своего счастья и покоя. Карма – дитя земного эго, плод действий его всеми видимой личности, даже помышлений и намерений духовного я; но она также и нежная мать, которая залечивает нанесённые ею в предшедшей жизни раны, прежде чем станет снова бичевать это эго, нанося ему новые. Если нет в жизни смертного такого горя или несчастья, которое не было бы плодом и прямым последствием греха в его предшедшем существовании, то зато, не сохранив о том ни малейшего воспоминания в настоящей жизни и чувствуя себя не заслуживающим такой кары и поэтому страдающим безвинно, вследствие уже одного этого человеческая душа достойна утешения и полного отдыха и покоя в жизни загробной. Для вашего духовного «я» смерть является всегда избавительницей и другом: безмятежным сном младенца, или же сном, полным блаженных грёз и сновидений.
– Но, сколько мне помнится, периодические воплощения сутратмы[232] уподобляются в Упанишаде земной жизни, проходящей поочерёдно между сном и бдением… Так ли это? – спросила я, желая возобновить первый вопрос Нараяна.
– Так; это сравнение очень верное.
– Не сомневаюсь; только я его плохо понимаю. После сна для человека начинается другой день, но человек душой, как и телом – всё тот же самый, что был и накануне; тогда как при каждом новом воплощении меняются не только его наружная оболочка, пол и самая личность, но, по-видимому, и все его духовные качества… Да и как же это сравнение может быть верным ввиду того, что люди, восстав ото сна, хорошо помнят не только то, что они делали вчера, но и за многие дни, месяцы и даже годы назад, а между тем в своей настоящей жизни они не сохраняют ни малейшего воспоминания о какой-либо прошлой своей жизни… Ведь проснувшийся человек может, пожалуй, забыть то, что он видел во сне, но он всё-таки знает, что он спал и что во время сна он жил… о прошлой же жизни мы даже и этого не знаем. Как же так?
– Есть такие, быть может, что и знают, – как-то загадочно произнёс такур, не отвечая на прямой вопрос.
– Подозреваю… только не мы, грешные. Поэтому как же нам, не достигшим ещё до самма-самбудхи,[233] понимать это сравнение?
– Изучая его и поняв правильнее характеристику и три рода того, что мы называем сном.
– Ну, это довольно трудно. Даже наши величайшие физиологи только запутались на этом вопросе, а провалившись в объяснениях сами, запутали нас ещё более, – засмеялся полковник.
– Потому что взялись не за своё дело, а за обязанность психологов, которых у вас, в Европе, вовсе нет, по крайней мере между учёными. Западные психиатры те же физиологи, только под другим названием, и действуют на основании принципов ещё более материалистичных. Прочтите хоть Моудсли (Maudsley), и вы увидите, что они лечат от душевных болезней, не веря в существование самой души.
– Но мы снова удаляемся от предмета наших расспросов, который вы как будто не желаете нам выяснить, такур-саиб… Вы точно подтверждаете и одобряете теории бабу, а ведь он именно на том основании, что мы ничего не знаем ни о нашей прошлой земной, ни о посмертной жизни, и желает доказать, что за гробом нет и не может оставаться какого-либо сознания…
– Говорю снова: бабу – чарвака, который и повторяет то, чему его учили. Я подтверждаю и одобряю не самую систему материалистов, но только правильность воззрений самого бабу в том, что касается его личного загробного состояния.
– Выходит поэтому, что такие, как бабу, должны составлять исключение из общего правила?
– Нисколько. Сон есть общее и неизменное правило как для человека, так и для всякой земной твари. Но есть разные сны и ещё более разные сновидения…
– Но он отрицает не одно сознание в посмертной жизни и в её сновидениях, говоря языком Веданта-сутры. Он отвергает бессмертную жизнь вообще, как и бессмертие собственного духа.
– В первом случае он поступает совершенно по канонам европейской современной науки, основанной на свидетельстве наших пяти чувств. В этом он грешен только пред теми, кто не разделяет его мнений. Во втором случае он не менее прав: без предварительного внутреннего сознания и веры в бессмертие души ей не сделаться будхи-тайджаси,[234] она останется манасом; а для одного манаса бессмертия быть не может. Дабы жить жизнью сознательной в загробном мире, следует сперва уверовать в тот мир в земной жизни. На этих двух афоризмах тайной науки построена вся наша философия о посмертном сознании, как и о бессмертии души. Сутратма получает всегда по своим заслугам. По разрушении тела для неё начинается либо период полного бдения, либо сон хаотический, либо непробудный сон без грёз и сновидений. Если ваши физиологи нашли причинность снов и грёз в бессознательной заготовке их во время бдения, почему то же самое не признать и по отношению к посмертным сновидениям? Повторяю то, чему учит Веданта-сутра: смерть есть сон. После смерти, пред духовными глазами души, начинается представление по заученной нами при жизни, а часто нами же самими сочинённой программе: практическое исполнение наших или правильных верований, или же созданных нами самими иллюзий. То посмертные плоды древа жизни. Понятно, что вера или безверие в факт сознательного бессмертия не могут повлиять на безусловную действительность самого факта, коль скоро он существует. Но как вера, так и безверие в него отдельных личностей не могут не обусловить действий этого факта в его применении к каждому в частности. Теперь, надеюсь, вы поняли?
– Начинаю понимать. Материалисты, не веря ни во что, не проверяемое их пятью чувствами и так называемым научным разумом, и отвергая всякое духовное проявление, указывают на земную жизнь как на единственное сознательное существование; поэтому, по вере, а в их случае по безверию, и воздаётся им позднее. Они утратят своё личное «я», заснут бессознательным сном до нового пробуждения. Не так ли?
– Почти так. Можете добавить, что ведантисты, признавая два рода сознательных существований, земное и духовное, указывают только на последнее, как на неопровержимую действительность; земная же жизнь, вследствие её изменчивости и кратковременности, одна иллюзия обманчивых чувств. Жизнь наша в сферах духовных уж по тому одному должна признаваться действительностью, что в них живёт никогда не меняющееся наше бесконечное и бессмертное «я», сутратма, тогда как при каждом новом его воплощении оно одевается в совершенно отличную от предшедшей личность временную, преходящую, в которой всё, кроме её духовного прототипа, обречено на бесследное разрушение.
– Но позвольте, такур, разве личность, моё земное, сознательное «я», может погибнуть не только временно, как в случае материалистов, но даже бесследно?
– По нашему учению, оно даже должно так погибнуть и во всей своей полноте, кроме того в ней начала, которое, соединясь с будхи, стало чисто духовным, составляя с ней впредь и навеки одно несокрушимое целое. Но в случае завзятого материалиста может случиться что, так как ни сознательно, ни бессознательно ровно ничего из его личного «я» никогда не отражалось в будхи, то ей и не приходится уносить в вечность ни одного атома этой земной личности. Ваше духовное «я» бессмертно; но от вашей настоящей личности оно унесёт с собой лишь то, чтò заслуживает бессмертия, то есть один аромат скошенного смертью цветка.
– Ну, а сам цветок или земное «я»?
– Сам цветок, как и все прошлые и будущие цветки, которые цвели и будут цвести после них на родной ветке, сутратме, дети одного корня будхи, обратятся в прах. Ваше настоящее «я» не есть, как вам самой должно быть известно, сидящее предо мной наше тело,[235] ни ваша манас-сутратма, асутратма-будхи.
– Но это не разъясняет мне, почему вы называете загробную жизнь бессмертной, бесконечной, действительной, а жизнь земную зовёте призраком? Ведь, по вашему учению, выходит, что загробная жизнь имеет свои пределы, что и она, хотя продолжительнее земной жизни, но всё же должна иметь свой конец.
– Без сомнения. Духовное эго человека двигается в вечности, как маятник, между часами жизни и смерти. Но если эти часы, периоды жизни земной и жизни загробной, ограничены в своём продолжении, и даже самоё число таких этапов в вечности, между сном и бдением, иллюзией и действительностью, имеет своё начало, как и свой конец, то сам духовный странник вечен. Поэтому и часы его загробной жизни, когда, разоблачённый, он стоит лицом к лицу с истиной, а не с миражами его преходящих земных существований, во время периода его скитальчества, который у нас зовётся «циклом рождений», составляют в наших воззрениях единственную действительность. Такие перерывы, невзирая на их конечность, не только не мешают сутратме, постоянно совершенствуясь, следовать всё время неуклонно, хотя постепенно и медленно по пути к её последней трансформации, когда она, достигнув цели, становится «божественным» существом; они не только содействуют достижение этой цели, но без таких конечных перерывов сутратме-будхи никогда бы и не достигнуть её. Сутратма – актёр, а её многие и разнохарактерные воплощения – роли его. Не назовёте же вы, я полагаю, эти роли, а тем менее их костюмы, личностью самого актёра? Как и он, душа принуждена играть во время цикла рождений, и до достижения самого преддверия паранирваны,[236] много таких, часто неприятных для ней ролей; но как пчела собирает с каждого цветка его мёд, оставляя остальное на пищу земным червям, так и наша духовная личность, сутратма, собирая один нектар душевных качеств и самопознания каждой земной личности, в которую карма принуждает её воплощаться, сливает наконец все эти качества воедино, являясь тогда существом совершенным, дхиан-коганом.[237] Тем хуже для земных личностей, с которых ей не пришлось что-либо собрать. Такие личности, конечно, не переживают сознательно своего земного существования.[238]
– Стало быть, бессмертие для земной личности всё-таки условный вопрос, и самоё бессмертие не безусловно?
– Нисколько; оно только не простирается на несуществующее. Для всего того, что существует, как Сат или исходит от Сата, бессмертие, как и бесконечность, безусловны. Мулапракрити – оборотная сторона Парабрахма, но оба одно и то же. Суть этого всего, т. е. дух, сила, материя, бесконечна, как и безначальна, но форма, приобретаемая этим тройным единством во время воплощений, внешность есть, конечно, только одна иллюзия личных концепций. Поэтому мы и назвали одну загробную жизнь действительной, а земную, со включением в ней самой земной личности, называем призрачной.
– Но зачем же в таком случае называть реальность сном, а призрак – бдением?
– Сравнение сделано для облегчения нам представления; с точки зрения земных понятий оно весьма верное.
– Зачем, если загробная жизнь основана на справедливости, на заслуженном воздаянии за всю земную скорбь, а сутратма пользуется малейшим проблеском духовных качеств в каждом из своих воплощений, то как же можно допустить, чтобы духовная личность в нашем бабу, – он ушёл, и мы можем говорить о нём не стесняясь, – чтобы личность в этом мальчике, столь идеально честном, благородном, бесконечно добром, невзирая на всё его безверие, чтобы эта личность, говорю я, не перешла в бессмертие, а погибла как «навоз от цветка»!
– Кто же, кроме его самого, когда обрекал его на такую судьбу? Я знаю бабу с малых лет и вполне уверен, что жатва с него сутратмой будет обильная; хотя его безверие и материализм далеко не напускные, но всё-таки умереть навеки и в полноте своей личности он не может.
– Но вы же, такур, сейчас только подтверждали правильность его воззрений на его личное состояние за гробом?.. А его воззрения – то, что у него улетучится после смерти всякое сознание …
– Подтверждал и снова подтверждаю. Можно проспать несколько станций на железной дороге и всё-таки, не сохранив об этих ни малейшего сознания, проснуться на следующей и достичь цели путешествии уже в сознательном состоянии. Вы нападаете на сравнение между сном и смертью? Так вспомните же, что даже человеку известны три рода сна: непробудно-крепкий, без малейшего сновидения; сон с хаотическими, неопределёнными сновидениями; наконец со снами, столь живыми и ясными, что для спящего они делаются на время полной действительностью… Почему же в таком случае вы не можете допустить, что так бывает и с освобождённой от тела душой? По разлуке с ним для неё начинается, смотря по её заслугам, а главное, её вере, жизнь либо вполне сознательная, либо полусознательная, или же она впадает в тот непробудимый сон без грёз, как и без сознания, который равняется состоянии небытия. Это есть исполнение «программы», о которой я говорил, сочинённой и заготовленной заранее для себя материалистами. Но материалист материалисту рознь. Человек злой или даже просто большой эгоист, прибавляющий к своему полному безверию равнодушие ко всему миру, должен непременно оставить у преддверия смерти свою личность навеки. Ей нечем зацепиться за её сутратму, и с последним вздохом её обрывается между ними всякая связь. Но такие, как бабу, проспят только одну «станцию». Придёт время, когда и он сознаёт себя снова в вечности и раскается, что потерял даже один день[239] из жизни вечной.
– Но вернее ли всё-таки сказать, что смерть есть рождение к новой жизни или, ещё лучше, возвращение в вечность?
– На деле оно так и есть, и я ничего не имею против перефразировки. Но только с нашими условными понятиями о материальной жизни слова «жить» и «существовать» неприменимы к чисто субъективному состояние посмертного бытия, и если бы они употреблялись в нашей философии без твёрдого знания всех её объяснений, то ведантисты весьма скоро пришли бы к странным идеям, которые преобладают в наше время между американскими спиритами, проповедующими о вступающих в брак «духах» как между собой, так и со смертными… Как и у истинных, а не номинальных христиан, загробная жизнь ведантистов есть та страна, где нет ни слёз, ни воздыханий, где ни посягают, ни женятся… Поэтому и вследствие того, что жизнь разоблачённой души, обладая всей живостью реальности, как в иных сновидениях, не имеет ни одной из грубо объективных форм земной жизни, пригодных только для телесных чувств, наши философы и сравнили её с грёзами во время сна. А теперь я, кажется, всё объяснил…
Мы разошлись, но этот разговор запал мне в душу, и я его никогда не забывала. В тот день я чуть не поссорилась с бабу за его чарвакские выходки; но в этом бенгальце, невзирая на все его добрые качества, недоставало какой-то струны… и я решила предоставить его собственной участи. Однако часто, – как часто! – после его ранней смерти я сожалела о своём равнодушии…
Едва мы кончили обед в беседке, как нам доложили, что какой-то молодой человек в одежде йога, присланный «такур-саибом», просит позволения видеться с нами. При имени такура полковник, осведомлявшийся уже несколько раз о своём гуру (учителе), но не получивший никакого удовлетворительного ответа от Нараяна, поспешно вскочил из-за стола.
– Пусть, пусть он войдёт! – засуетился он в восторге. – Я уверен, что это его чела, которого он обещал выслать по приезде домой, собственно для моего специального обучения в пранаяме …[240]
– Что ж вы, тотчас после обеда, думаете взять первый урок?.. – осведомилась я.
– Конечно, если только чела будет согласен… Зачем терять дорогое время?
– Но ведь с вами ещё, чего доброго, сделается удар на полный желудок… Вы просто сходите с ума с вашею страстью к йогизму. Вспомните, что я вам говорила… предостерегая вас, на станции, возле Баратпура…
– Помню, помню, – обиженно проговорил наш президент. – Я хорошо понимаю и давно сознаю, что вам почему-то не хочется, чтобы я изучал таинства древней Индии…
– Да какие же это таинства? Просто фокусы, и для вас они совсем лишние и даже опасные…
– Буду надеяться, что такур не питает каких-либо вредных замыслов против моей жизни, ни даже против… моего здоровья, – получила я сухой ответ.
Я махнула рукой.
– Полковник, – тихо позвал его Мульджи. – Мам-сааб права… Пранаяме учатся с самой ранней молодости и…
Но он не успел кончить, а нахмуренное лицо полковника прояснилось улыбкой блаженства: перед ним стоял, неслышно проскользнув босыми ногами по мостику и в темноте, посланный такура…
Он вдруг воспрянул перед нами, словно вырос из-под мраморного пола киоска; весь облитый дрожащим, сильно колеблющимся от ветерка, светом восковых свеч, он стоял у входа, неподвижный, опустив глаза и со сложенными на груди руками. Длинные фантастические тени скользили по его белой одежде и лицу, придавая его маленькой, тонкой, почти прозрачной по худобе фигурке что-то странное и неземное в её очертаниях.
– Сарва бхишта ммундаха!.. (Да исполнятся все ваши желания!) – прозвучал его тихий, нежный, как у девушки, голосок, на тамильском языке.
Мы все отвечали на его приветствие, кто как знал и умел. Мульджи и Нараян, бормоча что-то по-санскритски (должно быть, формулу), закрывая ладонями уши и оба низко кланяясь; бабу, скаля зубы и со сложенными вместе ладонями; я, пробормотав сквозь зубы обыкновенное приветствие по-английски.
Зато полковник отличился, удивив присутствующих вообще, а меня насмешив к тому же несказанно.
Он согнулся в три погибели и, заложив уши ладонями по примеру двух индусов, вдруг распластался перед смиренно стоявшим перед ним юношей и почти уткнулся носом в его голые ноги…
Мы все бросились к нему, думая, что он поскользнулся, слишком низко кланяясь, и упал. Но он вскочил на ноги также проворно и, приветствуя посла ещё раз, проговорив «салам» и, прикасаясь правой рукой ко лбу, приглашал его левой к скамье у стола со всевозможными знаками подобострастного уважения, словно у него дело шло о приёме принца крови.
– Что вы такое творите, полковник? – сказала я ему тихо по-французски. – Ведь он подумает, что вы смеётесь над ним.
– Ради Бога, ни слова! я его узнал… хотя такур только намекал мне про него… Он не простой чела, не ученик, а адепт «Братства Рощи»…[241] Вы слышали, он приветствовал нас на тамильском наречии?.. – прошептал в ответ полковник тоже по-французски.
– Так что же это доказывает? Он…
– Извините меня, madame et monsieur … что я вас прерываю… Но я говорю по-французски, я родом из Пондишери, – вдруг огорошил нас на языке Виктора Гюго новоприбывший тем же тихим, нежным голоском, в котором не слышалось ни малейшей нотки насмешки, столь понятной бы в его случае.
Я не выдержала и расхохоталась на весь сад; но полковник почему-то рассердился, хотя и скрыл довольно ловко неприятную конфузию.
– А… вы из Пондишери? Очень, очень рад. Значить, нам будет легче объясняться… А я уже было боялся, что мы не поймём друг друга…
– Я говорю и по-английски, – прозвучал тот же голос.
– Превосходно! – воскликнул полковник, и тут же, и столь же внезапно он видимо утрачивал кое-что из своего благоговения пред таким обширным светским образованием в ущерб, как он полагал, наукам мистическим. – Превосходно! Садитесь же сюда к столу и познакомимся… Вы к нам от такур-саиба?..
– Да, это он послал меня к вам…
– Вы его чела?.. Ах да, извините меня, между прочим, что я принял вас за одного из Братства Рощи… Я полагал…
И, не высказав, что именно он полагал, полковник весело, хотя немного и принуждённо, рассмеялся.
– Вы не должны извиняться, потому что вы угадали верно… я действительно принадлежу к этому братству.
Мне сделалось положительно жаль полковника, до такой степени он растерялся при этом новом поражении. Широко раскрыв под очками зрачки, не сводя глаз с лица юноши, бедный президент смотрел на него таким растерянным взглядом, как будто видел пред собою выходца с того света. Смотрела и я на него с величайшим любопытством, а за мной и два индуса: Мульджи и бабу. Один Нараян сидел, грустно поникнув головой и, казалось, смотрел лишь в самого себя, не замечая никого и ничего.
– Вы… вы один из этих удивительных адептов… Вы садху!. Я так и знал… Я это предчувствовал!..
– Oh my prophetic soul! – тихо продекламировал бабу из Гамлета.
– Пока только кандидат в оные: скромный шишия[242] к вашим услугам, полковник-саиб, которому такур-саиб поручил ваше предварительное воспитание, если позволите.
Незнакомец говорил тихо, серьёзно и с большим достоинством. Ни малейшей улыбки на его юношеском, почти детском лице, без малейшего следа бороды и с еле заметным пушком на верхней губе. На вид ему казалось не более шестнадцати лет. Только вглядываясь пристальнее в его замечательное лицо, несомненно дравидского типа, можно было заметить на нём признаки возмужалости. Он сидел у стола, и теперь на него падал яркий свет лампы, позволявший мне рассмотреть вернее его черты. Он был ещё ниже ростом и вообще ещё миниатюрнее нашего маленького бабу. Его крошечные, как у десятилетней девочки, ручки лежали на столе, напоминая мне своею атласистой кожей и цветом красивые бронзовые руки на пресс-папье. Овальное, поражающее своею худобой и нежностью лицо, с маленьким прямым носом, маленьким с тонкими губами ртом и неестественно огромными глазами и бровями, чёрными, словно он их намазал дёгтем, всё это осенённое львиной гривой, вьющиеся волны которой падали в беспорядке на его уши, лоб и плечи. Костюм его состоял, как и у нашего бабу в знойные дни, из нескольких аршин тончайшей белой кисеи, из-под которой виднелись угловатые очертания его измождённого остова. Две глубокие морщинки между бровей, такие же складки у углов рта и глаз красноречиво опровергали первое впечатление юности. Позднее мы узнали, что ему далеко за тридцать лет.
Он сидел не двигаясь, как бы почтительно ожидая вопросов и вперив спокойный, ничего не выражающий взор в полковника. Если бы не лёгкое колыхание его ожерелья из семян рудракши,[243] его можно было бы принять за каменное изваяние, так мертвенно и неподвижно было его лицо.
Последовало очень неловкое молчание. Сконфуженный трижды подряд полковник поправлял очки, снимал, протирал и снова седлал ими нос, не произнося ни слова и забывая при этом известии не только изъявить радость, но даже поблагодарить новоприбывшего за принимаемые им на себя обязанности «предварительного воспитания».
«И в чём это воспитание будет состоять?», думалось мне, «он только насмешит весь народ!..»
– Я имею к вам письмо от такура-раджи и маленький подарок, – прервал молчание посланный.
Запустив руку под кисею, он извлёк из её широких складок сперва запечатанный конверт, а затем коробочку, и положил оба предмета пред полковником. При виде их наш президент наконец встрепенулся и тут же вошёл опять в свою колею.
– А!.. весьма, весьма благодарен вам… мой гуру!.. – отвечал полковник с весёлой улыбкой. – Вы позволяете?.. – указывая на письмо.
Гуру (учитель) сделал лёгкий поклон и жест одобрения, которые принесли бы честь любому маркизу парижской гостиной, до того оба были запечатлены достоинством и грацией.
Письмо было распечатано, и прочтённое сперва про себя, затем сообщено всем нам громко. Оно было коротко, но содержало интересные для всех нас известия.
«Посылаю вам, любезный полковник, – писал такур, – обещанного мной наставника в интересующих вас науках. Субраманья-Мурга-Анандам-Свами – для сокращения называйте его Анандой-Свами – молод, но он уже достиг предпоследней ступени, ведущей во внутренний храм гупта-видьи. Он член Братства Рощи, стало быть вполне знакомый со всеми приёмами различных систем, как они практикуются той или другой сектой. Не быв индусом, вам нельзя, конечно, следовать ни одному из специальных методов, усвоенных сектами, но вам предоставится выбор из учений лучших школ и таким образом вы будете в состоянии выучиться многому… Сожалею искренно, что даже в случае вашей полной победы над искусами вы не можете всё-таки принадлежать к нашему ашраму:[244] вы были женаты, отцом семейства и светским человеком – три непреодолимым препятствия к раджа-йогизму»…
На этой фразе полковник слегка запнулся, и на секунду его голос оборвался и задрожал. Как эхо раздался, в далёком углу, еле слышный, но полный сердечной муки вздох, скорее похожи на стон… Быстро взглянув в ту сторону, я увидела исчезающую в темноте высокую фигуру на мостике…
«Бедный Нараян!» вздохнула я про себя, прося полковника продолжать чтение. Никто не обратил внимания на этот вызванный страданием звук; никто – кроме, как мне показалось, новоприбывшего. Тяжёлые веки медленно приподнялись, и из-под густой бахромы ресниц сверкнул устремлённый на мостик взгляд. Загадочное выражение этих глубоких, тёмных, как ночь, глаз поразило меня так сильно, что, мысленно рассуждая о его значении, я не расслышала окончания письма такура и должна была попросить полковника передать мне его для прочтения.