“Почему говоря о добре, я ощущаю, как могу столь же неистово и искренно провозглашать о зле. Нельзя служить двум господам – заповедует Господь, но почему я могу направить дарованные мне силы в пагубные русла, может, потому что человек свободен в выборе. И степень свободы у каждого различна, кому-то преграждают путь к греху, но порою человек не замечает те благочинные намеки. И есть ли у меня выбор? Зло лишь внушает о своей мнимой власти. Предвкушая, обманусь ли я, или же нет. Я как всякий человек родился добрым и чистым, тогда для чего мне осквернять себя. Я ползал в грязи, разве нужно мне теперь чернить свою душу. О, ответы я знаю, и ты всё знаешь, чтец, внимающий моим мыслям” – потусторонне размышлял Аспид.
– Олаф, к сожалению, ваша судьба трагична. Потворствуя низости, вы вскоре окажетесь за решеткой тюрьмы, потому потеряете всё, и имя и имущество. Но очистившись от дурного, вы станетесь наподобие юродивого в глазах общества вам столь приятного, они отвергнут вас, ваш отец признает негодным тот плод, что вырос из его семени. Вы окажетесь бесполезны и… – на этих словах сердце Аспида дрогнуло, ощутив всполох раскаленных нервных окончаний, или точнее высекло искру боли, от удара он пал на колени, ошеломленный, простой смертный пораженный своим бессилием, однако Олаф не поспешил ему на выручку, оставаясь стоять на своем месте. – Любите врагов ваших, не так ли поучал Господь? – простонал Аспид. – Что же вы стоите, понурив взор. Вы некогда лицезрели как мучается в конвульсиях кошка имеющая потомство в чреве, вы нисколько не жалели ее, почему же когда я умираю, вы стоите и воротите взгляд, вам страшны мои угасающие глаза! Смотрите же, как издыхает чудовище! – вопил Аспид больше для облегчения той боли, чем для речевых оборотов, более не просчитывая ходы, он не в силах был совладать с унижающей болью, с той невыносимой усталостью во всех членах. – Я умираю, но я ухожу чистым. Я не познал деву, я никого не ударил, я никогда не лгал, а говорил лишь то, что думал. А вы, Олаф, каким вы покинете сей мир? Падшим и бессердечным! Вы осквернили стольких дев, стольких юношей вы истязали побоями. Вы будете сожалеть о том, вам будет жаль тех женщин, тех мужчин, жаль своих родителей и родителей своих жертв. Порок не располагает памятью, всех злодеев предают забвению, даже если те забальзамировали свои тела, воздвигли груды памятников, их будут свергать, всегда отыщутся те люди, которые будут призывать рушить те каменные идолы, будут призывать хоронить те мумии. Но праведников чтят сквозь тысячелетия. – тут он проницательно воззрился на Олафа. – О вас позабудут. Кто осмелится молиться о вашей душе. Вы усмехаетесь, не веря в загробную жизнь, однако верите в земную жизнь, в которой вы всего лишь еще один безымянный развратник и пьяница. Неужели для этого вы родились, питались и учились, росли, неужели те девы родились для ублажения вашей похоти? Нет, вовсе для иного вы явились на свет Божий. Очиститесь, пока еще есть время, не будьте рабом страстей своих. Воззритесь на меня. И увидите странное создание, потому что я обладаю истинной свободой.
Ошеломленный услышанной речью, Олаф ринулся на помощь Аспиду, дабы доказать свою полезность. Однако некогда поверженный Аспид самочинно встал, отряхнулся, с трудом поклонился, держась за область сердца, и неспешно удалился. После чего наследник застыл в телесном и душевном волнении.
В холле к Аспиду подбежала воодушевленная Хлоя, обняла его сзади внезапно, даже неуместно резковато. Яро прошептав, обдала его жарким дыханием.
– Великолепно было сыграно. Он поражен тобой, ты сломал его, весь его крохотный мирок перевернулся.
Но бесталанный актер в ту пору испытывал настоящие переживания, настоящую боль, настоящий страх смерти, ибо он не желал принять исход, покуда не исполнит свое божественное предназначение, он реально сожалел о блудной душе Олафа, сожалел о своей змеиной душе, ведь не так он видел эту последнюю сцену. Должно быть, темная материя на долю секунды коснулась его сердца. Овации Хлои были противны его самочувствию, ему казались чуждыми ее победные рукопожатия. Но вот пришел черед делать ход белым фигурам. Глас ослепительный в звучании наполнил сердце Аспида, расточив клубящийся ползучий ужас, восставший из недр тартара осуждения.
“Страсть – пламя адово”.
“И вот, как ты и предрекал, люди очистятся покаянием, святым причастием, и ты более не сможешь укорять их. Для чего ты тогда сотворен? Души принадлежат Богу, а ты возымел мечтание, величаться над ними, владеть ими. Один щелчок Провидения, и гордец свержен с трона. Одна стрела, угодившая в сердце, умертвит тело твое, ты захлебываешься собственным ядом, в замирании времени, теряя притяжение пространства, ожидаешь приговор. Но сердце оживает, вкусив милость, продолжает биение неутомимое. И в людях та же великая жизнь, но ты предаешь суду ту жизнь, пророча им смерть. Кто учил тебя сей гордыни? Кто первый обрел спасение в Царствии Небесном? Осужденный, всеми проклятый, но прощенный. – вторил голос совести. – Кто ты?”
Аспид с того времени о том не ведал, слишком уставши мыслить, безмолвно взирал, как духи раздирают его, растаскивая по кусочку всё то, что он в себе сотворил. Как и для всякого творца, усталость та была плодотворной, нескончаемо строптивой, временами унылой, часто вдохновенной. Он больше не хотел помышлять о том, правильно ли он поступил, или неверно, ибо явление мысли преобразованной в слово не возвратить. Может быть, Аспид просто-напросто истощил весь свой годами накопленный яд, ставши безобидным, невидным, неуместным. Однако он не знал, когда пополнятся те кладези ядовитые, когда его вновь призовут.
Когда Аспид коснулся злой стороны, вокруг него начали происходить странные явления. Несколько раз электрические всполохи ударили возле него, что было признаком неполадки в проводах, но он точно знал, что если бы избрал другое место нахождения, то определенно бы на собственной шкуре ощутил смертельный заряд в спину. Также однажды некий юродивый подошел к нему, сотворив крестное знамение, чертя две перекладины в воздухе. Старик твердил непонятные речи, мычание исходило из его аскезных уст, но Аспид спешно удалился из тех мест, умчался прочь. Что смог прозреть тот блаженный? Предвидел ли он в подкидыше великое зло или же предвестника зла, либо святого? Вопрос остался без ответа.
В терновом кусте было заведено ужинать в общей гостиной, в целостном семейном кругу. Вкушали хлеб насущный баронеты Дон-Эскью и их дети, также присутствовали за столом сестра баронессы и ее дочь Хлоя. Помимо господ за большим пышно накрытым и эстетично поданным столом сидели поверенный слуга-телохранитель Эстебан. И, конечно же, Аспид.
Тот уже несколько оправился от прошедших потрясений больного сердца, чего не скажешь о других членах всеми уважаемой семьи. Сестры казались меланхоличными, с нездоровой привязанностью те глазели на Аспида, соревнуясь в невербальном, в неосязаемом обольщении. Потерянный осунувшийся Олаф не сводил глаз с гладкой в бликах поверхности тарелки, более не смердя пошлыми шуточками и вульгарными афоризмами. Ужин царил в молчании. Однако Аспид не сдержался, судейским тенором воскликнул, обращаясь к барону.
– Барон, смею заверить, вы жуткий эгоист. Почему? Да потому что вы издаете немало противных для слуха звуков, отчего начинает истекать всякое терпение. – говорил юноша, который не ведал о смирении, бесстрастие должно производить добрые деяния, но Аспид позабыл о том. – Вы настолько шумны, что мне уши закладывает от ваших постоянных всхлипов. Это ваше неповторимое шмыганье носом, хотя вы нисколько не больны, чихаете, так что сотрясается хрупкая конструкция дома, и всё это музыкальное безобразие вы творите по привычке. Ваше поведение противно каждому здесь живущему. Изображаете из себя хозяина, надутого самца, который всем оповещает о своем главенстве, особенно когда входите в помещение, начинаете громко сморкаться или чавкать. Вы грубы, самолюбивы до непристойности, деспотичны и наглы.
Но барон выказал сосредоточенную невозмутимость, лишь подрагивающая жилка виска и покраснение ланит выказали явное недовольство в его настроении.
– Со мной такие игры не пройдут. – усмехнулся барон. – Ты прав, Аспид, совершенно прав. Я главный в этом доме и все будут жить по моим заповедям.
– Главенство определяется отношением подчиненных. А они молчат из страха, но не уважения.
– Что вы все молчите, скажите ему, что он ошибается. – воскликнул барон обращаясь к родственникам.
Дети были скупы на слова, и только баронесса осмелилась высказаться по данному вопросу.
– Лютер, ты и вправду чересчур шумно ведешь себя за столом.
– И ты против меня. – удивился тот. – Так терпите, что я еще могу сказать. Смиряйтесь, как я смиряюсь с обществом Аспида. Который дерзит мне каждый день. Но что его ядовитые слова? – вопросил у публики и сам же ответил. – Пустой звук!
Диалог был исчерпан, ужин продолжился в привычном однообразном ритме. Аспид более не ощущал в себе той прозорливой силы, потому нисколько не затронул струны души барона, лишь усложнил себе задачу, ибо Лютер Дон-Эскью предупрежден, готов к нападению, значит укрепление его души защищено, что весьма затруднительно выглядит на данный момент.
Аспид ощущал безвременье, потому что он утратил чувство будущности, ранее двигаясь от одной намеченной точки до другой, он как бы жил отрезками, однако отныне жизнь ему видится сплошным пятном, одним днем настоящего.
Во время недомоганий он искоренил из себя блудные помыслы, девы ныне представлялись ему пречистыми шедеврами Творца, о которых невозможно помышлять дурными сентенциями, желать их или обижать их. Видимо та страсть юности занимает много места в душе, поэтому очистившись, он ощутил великое пространство, которое необходимо заполнить. Сбросив кандалы плотской страсти, иллюзорной мечтательности, он обрел покой, более его не тянуло к чему-то низменному, к чему-то непотребному. Но вот что странно. Аспид осознал, что многие его движения по жизни, его неосуществленные мечты, зависели от той страсти. Для чего он в первую очередь сломил девушку, затем вторую, для чего крутится, словно волчок вокруг Хлои, видимо с одной единственной целью овладения, познания. Его творчество, его мысли сводились к реализации накопившихся чувств. И вот теперь, когда страсть заточена в темнице его души, освободить которую может искушение, Аспид обрел истинное состояние жизни без греховных двигателей, более он не торопится жить, и его действия имеют высшую цель, без порочного подтекста. Но, увы, для познания сей мудрости, ему предстояло познать приближение смерти, ее хладное дыхание возле юного сердца, ему предстояло утратить много сил, десятки лет жизни пронеслись за роковую долю секунды. За мудрость Один отдал глаз, а Аспид пожертвовал юностью, обретя седину в волосе. Время для него застыло, и он словно вечный страж своей души, испытывал бесконечность неизгладимых чувств, в несравнимом по чистоте ореоле возвышенности. Его жизнью двигала иная сила, непорочная детскость с седеющей душой, он прозрел очищением, потому врожденный яд на его устах, будто иссох, осталось лишь нетерпение.
И уже к Эстебану Аспид обратился уже обыденно, без какой-либо недосказанности, без скрытых мотивов.
– Эстебан, я слыхал, что ваш народ весьма воинственный, кипучая кровь влечет ваших собратьев на фронт или в постель к женщине. А вы сторонитесь зла, словно отрекшись от племени своего. Подскажите мне, как так вышло?
– Всякое насилие от лукавого. – ответил ему слуга. – Оно недостойно описания.
– Совершенно верно. – согласился Аспид. – Но ваши собратья не солидарны с вашим мнением, они почитают силу, как мерило всего. Глаз за глаз – девиз смертной казни, гимн всякого человека берущего оружие в десницу свою. Так люди казнят сами себя. Однако вы не страшитесь показаться слабым в пытливых очах ваших соплеменников и родственников. Поэтому вы уехали с востока? Значит, те люди ошибаются, живя в постоянных распрях и межрасовых стычках?
– Я поставляю вторую щеку под удар, и оступившийся человек видя мою веру отказывается продолжать злодейство. – сказал Эстебан и добавил. – Аспид, ты пытаешься уличить меня в слабости, но у тебя ничего не выйдет.
– Потому что вы сильны, раз поступаете не так, как дикая толпа.
Эстебан нахмурился.
– Впредь не дерзи во время ужина, не порти хозяевам аппетит. Помни, что это я внес тебя младенцем в этот дом, посему будь уважителен к моим летам и к летам господ Дон-Эскью.
Аспид не стал пререкаться, а смерил усталые уста добротной мыслью.
Дождливой поступью надвигался муссон, предвещая заморозки и сбивчивые перемены в погодных явлениях. Аспид спешил уединиться, бесшумно ступая в темные комнаты, освещенные белыми квадратами окон, казавшиеся столь туманными, столь одинокими. Юноша мучился душой, ибо совсем недавно он готовился покорить весь мир, а сейчас те безумства улеглись, они спят. Куда подевался тот вольный накал страстей, вспыльчивая одержимость поглотить чужие умы, их желания, даже их жизни. Завладеть всеми сторонами бытия, лишь изначальным словом, единым словом. Словно изваяние он теперь, памятник своей мечты, и всякий воззрившийся на сей валун неколебимый, обретет надежду, может ему удача улыбнется, раз не побывала в этой ничтожной жизни. Может еще не всё потеряно? Но Аспид осознавал свое безумие, ведь он различает людские души, в которых нет подобных помыслов, или те безумства ведает лишь Творец. Они не любят быть наедине с собой, ведь тогда им приходится просматривать диафильмы своей жизни, и увиденное зрелище, расстраивает их, потому они спешат найти поддержку у столь же несчастных людей. Однако пред Аспидом зримой поволокой светоча явился мираж, неясный облик счастливого человека.
Нищий калека в инвалидной коляске подкатил к юноше посредством воображения. Если я пройду мимо протянутой руки, значит и я, однажды вопрошая, не возымею милость – припомнил Аспид свои тогдашние размышления. Счастливый человек видимо был парализован в ногах, его руки двигались, словно самостоятельно, толком не вникая в посылаемые сигналы души, потому его длани хаотично вращались, изгибались под страшными углами. Запрокинув голову, калека взирал в небеса, вокруг его рта запеклись кусочки пищи, ибо нищий не способен ухаживать за собой. Но вот в руке его зажата денежная купюра, но он не знает что это такое, бумага, и только. У него правильные мужественные черты лица, но дева не прельстится его красотой, ибо не различит в нем нечто прекрасное. В лице его невинность, неподдельная святость, которой лишен Аспид. О, и ты лишен гордыни – завидовал ему мечтатель. – Вокруг тебя проходят мимо толпы людские, они поглощены своими насущными или будущими проблемами, они борются со страстями или упиваются ими подобно самоубийцам. Молодые люди жаждут любви, о как они рыдают, когда неудачливы в отношениях с противоположным полом, они спешат учиться, дабы обрести достойное служение, они словно обществом заведенные куклы с помощью ключа сребролюбивого корня всех зол, они спешат обогатиться, впечатлениями, чувствами, эмоциями, удовольствиями, знаниями, вещами. А ты, блаженный нищий, благостный бессребреник, велик в моих очах. Тот, кто имел и роздал, вот кого величают достойными нищими, но более достойны те, кто не вкусил богатства, ибо потеряв дорогую вещь, в том человеке остаются воспоминания, сладостные искушения, а во врожденно нищем, есть чистота помыслов, в которую может проникнуть зависть. О, и ты лишен завистливых дум. Ты для меня немыслим, ты более близок мне, чем все те смехотворные люди. Их красота явственна, твоя же красота таинственна, которую могут разглядеть лишь немногие. Твоя мудрость понятна лишь мне, твое высокое предназначение почитают бесполезным, ибо непостижим смысл твой. Вот я встретил тебя, и моя мысль отныне полнится тобой. В тебе нет признаков обыденной жизни, ибо ты истинно живешь. Прохожие думают, что в тебе нет и зародыша мысли, ты якобы только исполняешь потребности своей немощной убогой плоти, но насколько велико они ошибаются. Но ты подобно мне созерцаешь их души, кто подаст тебе, а кто откажется. В тебе куда больше разума, чем во мне. Моя мысль разрушает меня, сокрушает и вновь собирает по осколку. Твоя жизнь проистечет в чистоте, ты будто Ангел, может быть, ты и есть вышнее эфирное создание. Ты преследуешь меня, ибо ведаешь, насколько ужасен я, во мне нет и доли той благородной доброты преисполненной богослужением. Я усыпил блудную страсть помыслов, но в любую минуту она может очнуться, всю жизнь мне ковать замки на плоть мою, кандалы для членов моих, но ты свободен, истинно свободен, и в том истинное счастье. – Аспид дирижерским мановением руки растворил призрак в световой дымке, отчего песчинки пыли заклубились смутно плутающими звездочками.
Далее Аспид выходит в сад, дабы освежить мироощущения, посредством сближения с невосприимчивым для суетного ока миром. Та его чудовищная плотская страсть погасла подобно неверной луне, посему внезапно рассвело. Отныне он осознал, что его самолюбие нарастает для обольщения женщины, для самоуверенности, а его ненависть к самому себе также вызвана похотью, ведь почему он не любит себя, потому что женщины не видят в нем достойного внимания человека, всё сходится к уничтожающей страсти овладения девой, к потере девственности. Будто каждое чувство и переживание создано только для этого. Но вот дьявольские козни сломлены, его любовь, его самобичевание не связано со страстью. Он не будет обогащаться деньгами и вещами, чтобы удивить женщину, не будет учиться, чтобы заинтересовать женщину, не будет творить, чтобы возвысить женщину, это несчастная подделка, а не жизнь, но люди слепы, и не понимают для чего, они что-либо делают. Аспид освободился, и та свобода лишила его многих радостей, пускай мнимых, но радостей, он освободился от тирании плоти, раскрыл все уловки тела своего, те сети коими оно опутывает душу. Ведь душе безразличны ласки прикосновений, общественное положение, душа лишь просит чистый сосуд неоскверненный блудной женщиной, обращение к Творцу, молитвенного диалога, и одну невозможную неосуществимую мечту, дабы бессмертие души было деятельно мечтательным.
О как свободно он дышал, вдыхая свежую сырость, последние флюиды состарившейся листвы.
Аспид близко приблизил глаза к скоплению листочков на тонкой веточке вишни, он рассматривал тончайшие прожилки, подобные венам, ребристый контур листа с точными очерченными уголками заворожил его взор, тот глубокий зеленый цвет, на поверхности которого собирается влага, через край стекает капелька, прозрачная, рудниковая. Однажды озорной ветерок качнет веточку, и капля подобно слезе упадет на землю. Потому Аспид вкусил другую каплю, но та не обладала солоноватым вкусом. Нет, это не слезы. Ибо слезы должны быть горьки.
Некогда страсть подпитывала его восхищение красотой, для сохранения для познания той гениальной изящности, но отныне он видит первозданную красоту девственно, ибо любая женщина родилась невинной, значит и красота девы целомудренна и мысль о пороке не может возникнуть в его упокоенной душе. Люди совершают преступления, люди совершают подвиги, лишь бы утолить эту ненасытную страсть. Вожделение подобно чуме охватывает молодые плодородные побеги, и не скрыться от ее весеннего натиска, болезнь передается через воздух сотрясаемый устами раскрепощенных циников, передается через зрение, ибо девы позабыли стыдливость, пораженные язвами они выставляют их напоказ, предаваясь демонстративной наготе. Но Аспид излечился. Ныне он ребенком взирает на листочки, словно видит их впервые, ибо страсть заполняла всю его жизнь, все его желания, а теперь дурманная пелена спала с его неискушенных очей, ничто боле не тревожит его ум.
Высокая яблоня сохранила свои наливные плоды, они красными шарами висят высоко-высоко, кои не достать рукой, но можно встряхнуть древо. Однако Аспид не станет в этот раз нарушать то безмятежное цветение.
Как могут в нем уживаться два параллельных дара – созерцания и сокрушения. Он способен наблюдать за миром, может управлять им по своему усмотрению. В нем зиждется внешнее безмолвие, за которое люди порою осуждают его, и внутреннее многоголосье, умственное пение, за которое люди часто корят его. Им ненавистно само его существование, он пришелец для них, пришедший странником из земель незанесенных на карту. Кто ты – читает вопрос в их зрачках, но путник и сам обречен на незнание имени своего чудесного естества.
Красота осени неподдельна, та разноцветная царица не стремится понравиться, согреть, баловать, ее наряды временны, ее преображенная суть поэтична. Золотая поэтика в печальном созвучии меланхолии дождя, призывает спать, дабы духовное восприятье облегчить от летнего страстного зноя, который столь изнурил плоть желаниями и голодом, а душу поражениями и неудачами. Осенью свыкаешься с тем пресловутым гладом, земное бытие становится чуждым, дух воспаряет, ибо более он не отягощен прахом увеселений безрадостных.
Безмятежное мудрование Аспида сливалось воедино с изморосью плакучих ив, пожухлых берез, его уносила просветная даль угасающего светила, та певучесть древ завораживала напевными требами под милостивым гнетом запоздалой лагуны бледности, столь невзрачной, столь ослепительной до скончания дождевых потоков, смывающих ту неподдельную мрачность. Проступают ярчайшие цвета, словно радуга распалась на мириады бликов, кои игриво ласкаются с влажными изгибами столь привычной пространственной флоры и фауны. Манит горизонт дальностью, одновременно притягивает взор близостью, взгляни и ты пожухлый свет, ищи себе пристанище. Чертоги пустеют, скоро набьется перина в те кладовые, и все уснут, во власти неизбежности конца, это крайняя ступень, и можно предаться лишь созерцанью или забвению чрез падение вниз, падая, ощутишь каждый пройденный шаг, а в созерцанье есть лишь данность первопричины, данный день безвременный, безропотный, бесстрастный.
Прекрасное видение сковало его отягощенный разлукой ум, подчинило безответное сердце, заворожило нераздельную душу. Если он избавился от страсти, то для чего ему девушка, что интересного в ее гибких линиях, нежных формах? Должно быть, беспорочная красота, созданная Творцом для платонического вдохновенья. Что испытывает он к ней? Возвышенную целомудренную страсть бесстрастную. О, и это больше жизни, о и это выше любви.
Хлоя стояла рядом, почти не шевелясь, она, робко пленяясь, слушала внутренний голос Аспида, непостижимо знакомый, рвущийся из его безумных глаз, дыхания, вен и сердца.
– Думаешь, ты гениален? – спросила девушка. – Когда у тебя столь простая душа.
Аспид, не отвлекаясь от тактильного мироощущения, вербально испустил звук, показавшийся ему чужеродным в этой гармонии природного молчания.
– Я устал от самого себя. И та усталость подобна страданию.
– Тогда я знаю, что разбудит тебя, что оживит тебя. Гостиная полнится господами и дамами, которые жаждут твоих напутствий по случаю отъезда и зачисления Олафа в вооруженные силы королевства. Только вообрази, как ты можешь нарушить ход их планов. Сломи наследника окончательно!
Юноша сорвал засохшую почку с веточки и протянул девушке.
– Я посадил в нем семя правды, и оно не даст ему впредь отступиться.
– Пойдем, проводим его, раз ты столь самоуверен. – сказала Хлоя невзирая на его скромное подношение.
– Постой. – обратился к ней Аспид. – Выслушай меня, покуда я в здравом уме и в твердой памяти. Ты желаешь изменить меня, но кем я буду тогда, нормальным или ненормальным? Ты не можешь принять меня таким, каков я есть. И я не смею мириться с твоими ошибками. Не потому что мы разные, а потому что мы схожи. И эта похожесть притягивает и одновременно отпугивает. Поэтому в тебе есть нечто неземное, то, что я не в силах понять. Ты подобна тому великому чувству, что зиждется во мне сверлящим пламенем искр, которые не обжигают, но колются. – Аспид поник челом. – Моя речь приобрела бессвязность, ибо, когда я ступаю на тропу своих гулких сердцебиений, до меня доносится лишь песнь, схожая с твоим голосом. Ты зовешь меня, туда, где мне нет места, куда я еще не призван. Я раньше думал, думал много, но сейчас, мне достаточно и одного взгляда.
– И что ты видишь? – вопросила Хлоя.
– Облик любви, усмиривший светоч свой, ради моего благоговения. – он умиротворенно вздрогнул. – Ты права. Я не гениален. Но дух гения во мне, дарующий мне жизнь и мысль, воистину гениален.
– Любовь. Она в тебе?
Но Аспид не ответил, уж слишком и так много слов он высек из своего окаменелого языка и небогатого лексикона. Слова не могли выразить его чувства, как и чувства не умели сочинять.
В доме центром всеобщего внимания стал Олаф, тот хвастался военным мундиром, а баронеты радовались своей умнейшей, как им казалось, идее, поместить сына в военный гарнизон, как бы долой от преступлений, спекуляций и всевозможных вымогательств на денежной почве. Олафа просто-напросто лишали уличной свободы, но давали свободу армейскую, славившуюся дедовщиной, патриархальным высокомерием мужественности и поклонением насилию как богу справедливости или возмездия, обогащения и величества. Тот бог правит обритыми манекенами, наряженными в последнюю коллекцию ограниченного в воображении кутюрье, и с важным видом те вышагивают по хладному трупу индивидуальности. Их личность предана военным жрецам, которые проповедуют им азы нанесения ран, боли, они гордо, порою любовно гладят оружие, которое несет лишь смерть и разрушение. И в такие ряды пожелал поступить Олаф, дабы высвободить все свои пороки там, в том обществе, где его поймут, где драки будут прославлять его, а шрамы украшать, постельные засечки будут приемлемы, и даже будут считаться героическими в пытливых очах сослуживцев. И Аспид ведал о том, но не говорил лишнего.
– Насилие есть зло, в любой своей личине и ипостаси. Я слышал, как священники оправдывают насилие и даже смертную казнь, и это значит, что некоторые пастыри церкви подчинились воле мирского правительства, и позабыли об Истине. И если пастыри лукавы, то каковы агнцы? Не взирайте так испуганно, я не намерен вас осуждать или отлучать от мира сего. Однако куда ближе нам Царство не от мира сего. Вас обманывают патриотизмом, саму страну возвышают как смысл человеческий жизни. Будто эта земля дороже жизни. Знаете, а для меня капля человеческой крови или слезы, куда важнее всего мирового океана. Пусть рушат города, пусть сжигают, всё это прах, который умирая ничего не чувствует, но человек, испытывает боль. Оружие это неверный человеческий выбор, жаль мы познали это на деле и так и не научились на ошибках. Хлоя говорит, что я малодушен. Может быть, поэтому я не в силах понять, как можно брать оружие в руки, как можно стрелять из него или фехтовать им, как можно ударить человека, всё это для меня крайне немыслимо. И только подумайте, нас заставляют совершать зло, нас учат злу. Сам Господь указывал о греховности гнева. Но кто вы, нежелающие подставлять вторую щеку?
Все оторопело слушали речь Аспида, Олаф поник, а барон ухмыльнулся вслух.
– Потому что ты слаб. Твой Бог, имея всемогущество, влачил орудие казни своей, и прощал тех, кто поносил Его. Также и ты готов терпеть унижения, но мы мужчины, не позволим каким-то там пацифистам, лишать нас заслуженной забавы. Мы рождены побеждать, устрашать и покорять. А ты щуплый нецелованный девственник, что ты знаешь, об инициации в мужчины. Аспид, ты как всегда жалок, но твоей слабой натуре это простительно.
– Значит, у меня есть то, чего нет у вас. Целомудрие, девственность, тайна поцелуя. Чистота плоти без крови на ней людской и животной. Я не утратил благодать, дарованную мне свыше. Ибо наш Спаситель девственен, безгрешен, совершенен в Истине. Разве жертвуя собой, человек не отрекается от суетности? Господь прощал, и в том Его величье, в том суть Его божественности. Его слова божественны, ибо прочитайте свою душу, дабы осознать, что вы ни на йоту не приблизились к той мудрости. И в этом доме слуга мудрее господина. – тут он снова обратился к Олафу. – Вы хорошо запомнили мои фразы, они вам еще пригодятся, когда искушение постучится к вам в дверь. Замки и засовы вам известны, более я ничего не скажу. Я исчерпал все силы поучать вас маловерных.
– И правильно делаешь. Нечего Олафу морочить душу твоими выдумками. – гнусаво подтвердила баронесса.
Аспид отрешенно не замечал их пустяшные выпады, ибо ведал, Олаф скоро вернется, наскоро изменившись, отринет их цинизм, их многочисленные заблуждения.
Хлоя в этот раз не дулась, не протестовала. Ибо Аспид обрел умозрительную вдумчивость, которую невозможно осудить и ей нравилась та отрешенность.
Отныне она часто видела его в храме, стоящего пред иконостасом, росписями с изображенными на них святыми. В свете свечей выступала его мрачная фигура, почти призрачная, словно грешник вырвался из геенны, дабы совершить хотя бы одну добродетель. Вдыхая воскурения ладана, он смягчался помыслами, но мучился вопросом. Рождаются или становятся люди святыми? Однако пути Господни казались неисповедимы.
Подобно Ангелу, Хлоя возникала позади него, трепеща огненными крыльями, шептала молитвы, касалась его плеча своим плечиком и тихо говорила.
– Мне суждено нарушить твой покой одним взмахом крыла.
“Она говорит о взаимности любви” – мечтал он. – “Ибо любви нужны два крыла, и одно есть у меня”.
Но Хлоя излагала иную мысль, то, о чем Аспид уже успел позабыть.
– Я верну тебе яд. – прошептала она, а он вздрогнул, прикрыв отяжелевшие веки, дабы скрыть нарастающее хладное неистовство в своей измученной душе.
Аспид созерцал блаженный лик Спаса Нерукотворного и вопрошал у Господа, источая крохотные слезы – почему Ты не забираешь меня, почему терпишь меня, на что мне знания, если я не смею употребить их во благо, почему люди не слушают меня, не понимают, для чего Ты создал меня таким невозможным, сотворил творцом, почему я не могу быть как все творения Твои, я говорю людям о добре, а они в ответ ненавидят меня за Истину, изгоняют за правду. Аспид созерцал невинный лик Богородицы, и вопрошал – мне ли напоминать людям о чистоте душевной и телесной, мне ли проповедовать девство, мне ли укорять их за неправду. Уходя, взывал к Святой Троице – каково бремя мое?
Но иконы безмолвствовали, лишь совесть говорила с ним, и он слушал ее со вниманием неподдельным.
– Ты гений – и это трагедия жизни твоей. – шептала Хлоя, а он всё сильнее жмурил глаза лишь бы это видение собственной беспросветной жизни растаяло, будто его никогда не было, словно он, никто.