Стоя в буфете, глядя на людей, я увидел полное повторение той ситуации, но мне стало весело. Дождавшись своей очереди, я взял стакан очень густого, сладкого кофе с молоком и пирожное. Это было так вкусно, так приятно и радостно, что, когда все потянулись в зал, я продолжал смаковать каждый кусочек и глоток. Некоторое время я оставался в буфете один. И в буфете мне тоже понравилось одному. Колонны, прозрачные занавески на окне, огни города за окном, вкусный сдобный запах, перемешанный с кофейным.
Когда бабушка в униформе грозно приказала мне немедленно идти в зал на место, я уже знал, что не пойду туда. Я решил, что имею полное право и свободу уйти. Я пришёл по своей воле, без учителей, и могу по своей воле уйти. Мне так это понравилось, что, спускаясь в гардероб за одеждой, я, видимо, улыбался.
В гардеробе было безлюдно и тихо. Мне пришлось сначала громко покашлять, а потом позвать работниц. Из-за одежд вышли три пожилые женщины и молча воззрились на меня, недоумевая, что мне нужно. Тогда я достал тот самый злополучный номерок. Они, очевидно, удивились.
– Что, не понравилось? – спросила одна недобро.
– Да нет… Просто, наверное, съел что-то не то, – соврал я.
Я был хоть юн и задирист, но понимал, что правду говорить тут нельзя. Тем более людям, в театре работающим и причастным. Да и вообще не стоит говорить о своём открытии в этих стенах.
– Жалко, сынок, – сказала другая. – Такой спектакль замечательный! А какие декорации будут в третьем акте! Как жаль!..
– Да пусть идёт себе… – сказала третья, которая смотрела на меня недоверчиво и сердито. – До третьего акта дожить надо.
Я получил свою куртку, извлёк из рукавов шарф и шапку, быстро оделся и пошёл к выходу из гардероба, чувствуя на себе взгляды трёх пар глаз.
– Вот такая теперь молодёжь, – услышал я, уже поднимаясь по лестнице. – Лучше бы совсем не приходил, чужого места не занимал…
– Да! Никакого воспитания…
Дальше я уже не слышал. А потом тяжёлая высокая дверь театра громко закрылась за мной. Я вздрогнул, вдохнул холодный осенний воздух, и мне стало грустно. Мой эксперимент не удался. Ничего не прояснилось. Наоборот. А тогда я ещё не умел жить, чего-то не понимая. Тогда ещё не научился я принимать многие жизненные явления как они есть, даже не пытаясь их постичь. Тогда что-то было либо совсем чуждым и несущественным, вроде оперы и балета, и поэтому не требующим понимания, либо нужно было разобраться в явлении и обязательно его понять. Театр был непонятен и при этом реален.
Стоя на остановке в ожидании автобуса, я смотрел на здание театра, всё освещённое огнями, с колоннами и скульптурами, с афишами и яркими окнами. Это опять было красиво. Потом подошёл мой автобус, я отвернулся от театра, шагнул в дверь на ступеньку – и…
Мне тогда показалось, что в тот момент я для себя поставил на театре крест. Крест жирный и большой. Я отказался от уважения к тем, кто делает спектакли, к тем, кто в них играет, и ко всем тем, кто этими спектаклями восхищается. Облегчение при этом не пришло. Ехал я домой опустошённый и задумчивый.
Тогда я отчаялся понять театр и всё, что с ним связано.
Как часто мне вспоминаются те самые мои юношеские переживания, когда теперь я выхожу на сцену того или иного провинциального театра! А что творится со мной, когда я готовлюсь к спектаклю в Кемеровском областном театре драмы во время очередных гастролей! Я не раз ожидал спектакля в гримёрной того самого актёра, что когда-то играл Кота в сапогах. Каково, а?
Мне удивительно со сцены, на которую я когда-то взирал, теперь смотреть в зрительный зал. Та же люстра, балконы, плюш… Бабушки в униформе, кажется, те же. То же место с краю в шестом ряду партера. Всё то же!
И я тот же. С теми же вопросами и с тем же непониманием. Только к прежним вопросам добавилось ещё несколько: как выносит меня эта сцена, кто те люди, что заполнили зал, и есть ли среди них юноша, который пришёл на мой спектакль со своими сомнениями и недоверием?
Анализируя юношеское своё неприятие театра, я понял парадоксальную вещь… Тогда в школьные годы я с удовольствием смотрел по телевизору спектакли, снятые в московских и ленинградских театрах, или спектакли, сделанные специально для телевидения. Так называемые телеспектакли. Я слушал и любил радиоспектакли, и у меня с самого раннего детства были пластинки со звуковыми спектаклями-сказками, а потом и с аудиопостановками приключенческой литературы. Но это всё в моих ощущениях не имело никакого отношения к тому театру, который я так отчаянно не понял. Одно лишь слово «театр» их объединяло. И всё.
Боже! Как мне нравились программы по радио под названием «Театр у микрофона»! Я с наслаждением слушал радиоспектакли. Чаще всего это были постановки по зарубежным литературным произведениям. Тягучие детективы, преимущественно английские. Были и многосерийные спектакли, например по Диккенсу. Я ждал очередных серий, боялся пропустить. А любимой пластинкой, точнее двумя пластинками, был «Остров сокровищ».
В тех спектаклях участвовали лучшие актёры. Их голоса, отдельные фразы до сих пор звучат в памяти. Кого-то я узнавал в кино именно по голосам и всякий раз удивлялся, потому что воображение мне рисовало совершенно других людей: лордов, статных красавиц, кряжистых пиратов или демонических злодеев. Облик многих тех, чьи голоса я слышал в радиоспектаклях, так и остался мне неведом.
Удивительные люди, те, что делали радиопостановки, создавали объёмную звуковую атмосферу. В замках гуляли сквозняки, скрипели лестницы и половицы, трещали камины. На кораблях хлопали паруса, гремели цепи, плескалось море и шумел шторм. Из радио звучал шелест платьев, лязг оружия, звон монет… В этих спектаклях слышно было, как светит солнце, как жарко оно припекает, как пахнет еда, как благоухают неведомые сады и как сыро, темно и душно в подземельях. Там всё звучало!
Эти спектакли совсем не ассоциировались у меня с театром, который стоял в центре города и в котором я бывал. Театр на пластинках и в радиоприёмнике был как кино, но без изображения. Изображение возникало само собой в воображении. В областном же театре всё было конкретно. Воображение в нём отключалось. Ему не было там места. Актёры, голоса, костюмы, декорации, звуки, воздух и свет были конкретными и фальшивыми. Было видно, как всё сделано.
То есть театр у микрофона – радиотеатр и театр на виниловых пластинках – не был для меня театром как таковым.
Телеспектакли в целом я не любил. Они были для меня как какое-то недоделанное кино с картонными стенами и с фотографиями в окнах вместо настоящей жизни. Но некоторые из таких телепостановок мне нравились. Обыкновенно они тоже были про заграницу и часто детективными. В этих чёрно-белых телеспектаклях царила сладкая, неспешная, кажущаяся умной и глубокомысленной, скука. Прекрасные актёры с явным удовольствием участвовали в этом. Было видно, что им нравится изображать медлительных английских аристократов, исполнять сдержанные непростые жесты, носить длинные или очень короткие платья, смокинги, шейные платки, тонкие перчатки и трости. Они аппетитно обращались друг к другу: сэр, мисс, миссис, мистер, мэм, босс, шеф, Джон, Гарри или Сьюзен. А какими страшными или смешными у них получались персонажи Диккенса! Другими англичан и представить себе было невозможно.
Французы в наших телеспектаклях той поры были другими. Преимущественно помятые, громкие и с шарфами. Актёры смаковали: месьё, мадемуазель, мадам, гарсон, патрон, Франсуа, Клодин или Люсиль. В этих телевизионных спектаклях интерьеры воплощали чьи-то фантазии о неизвестных нам иностранных домах, дворцах, коттеджах, отелях, конторах и офисах. Герои в этих интерьерах много вальяжно пили таинственные напитки из каких-то неведомых бутылок. Вкусно произносилось: джин, виски, бренди, кальвадос, ром, сухой мартини, чинзано… Как выяснилось позже, пилось всё не так, как это в действительности пьётся, и совсем не из такой, как надо, посуды. Интерьеры оказались наивными, а реальные англичане совсем не медленными и не степенными. Но с точки зрения правды и достоверности я тогда те спектакли не оценивал. В них воплотились и мои тогдашние чудесные представления о Старом Свете, а многие иллюзии и фантазии были продиктованы именно теми самыми телеспектаклями.
По телевизору показывали и спектакли, которые происходили на настоящей театральной сцене, их снимали для телевидения в присутствии публики. Зал реагировал, был слышен смех, аплодисменты. Некоторые из них я любил и смотрел неоднократно. Но они почему-то не осознавались мною драматическим театром, хотя это был самый что ни на есть театр. Почему не осознавались? Не понимаю до сих пор. Возможно, по той причине, что в них играли такие гениальные актёры и играли так восхитительно, что все остальные общие с Кемеровским областным драмтеатром признаки просто становились несущественны и незаметны. А ещё я видел те спектакли по телевизору, а значит, они происходили в недосягаемом мире.
Всё это я написал, чтобы было ясно, что я ничего не ждал от театра, который был рядом и доступен. Наоборот.
Однако мне довелось побывать в нашем областном театре до моих последних каникул ещё раз. Я нарушил данное себе слово больше туда не ходить никогда. До сих пор вспоминаю тот поход в театр, и волна жгучего стыда накрывает меня.
Тогда во всю стояли холода, и снега накопилось в городе много. Уже началось общее ожидание Нового года, в школе же было скучно и уныло. Наверное, та скука и послужила одной из причин моего решения всё же сходить в театр. Скука и что-то во мне недоброе – какое-то юношеское ехидство и задиристость.
Так вот, в один очень скучный зимний день, точнее, утром скучного школьного дня, на невыносимо скучный урок физики или химии ворвалась наша учительница литературы. Женщина яркая, пышная, громкая и весьма жизнерадостная. Думаю, она считалась красоткой, просто для нас она была совсем взрослой, старше наших родителей, можно сказать пожилой. Она всегда благоухала, кабинет литературы благоухал. Носила она только яркие радостные платья и такие же причёски. Бусы были всегда. Помню её редчайшей голубизны глаза. Свой предмет, книги и писателей она любила страстно. Нас любила существенно меньше, потому что мы не проявляли преданности к её предмету. Многие относились к литературе как к досадной трате времени. Я и сам часто огорчал нашу учительницу литературы. Теперь об этом жалею. Я регулярно намеренно делал провокационные заявления, вступал с ней в спор и устраивал из урока балаган. Оригинальничал. Она же понимала, что обсуждаемое на уроке произведение я прочёл, и прочёл глубоко, что я валяю дурака, но, как правило, велась на мои провокации. Однако плохих оценок мне не ставила, директору не жаловалась, родителей в школу не вызывала. Чего-то от меня ждала.
Она могла запросто заплакать, читая нам стихи. Любые. Хоть Некрасова, хоть Маяковского, хоть Есенина. Говорила всегда нараспев и всё интонировала, проговаривала каждое слово отчётливо и выразительно. У меня постоянно возникали сомнения, а не перепутала ли она нас с младшими классами? Она обращалась к нам, особенно к мальчикам, как к совсем несмышлёным детям. Думаю, она жила в каком-то своём чудесном мире, не замечая серых пятиэтажек за окном и не касаясь туфлями коричневого дощатого школьного пола. Она происходила из какой-то иной эпохи. Вспоминаю её теперь с благодарной радостью, а тогда меня многое в ней раздражало. Я не хотел сюсюкать по поводу прочитанных книг или воспроизводить штампы из учебника, отказывался читать стихи с той интонацией, на которой она настаивала. Единственное, что я в ней тогда уважал, – это очевидная преданность и любовь к литературе. Весь остальной её яркий нездешний романтизм казался мне смешным.
И вот наша учительница литературы, благоухая и сверкая голубыми глазами, ворвалась в класс на урок каких-то естественных наук. Она была радостнее обычного. Она явно несла какую-то чудесную весть. Сюрприз. Подарок.
– Мои хорошие! – сказала она, нараспев, глубоким грудным голосом. – Нам несказанно посчастливилось! Мне любезно предложили… Совершенно безвозмездно… Двадцать билетов на дивный спектакль. На гастроли приезжает Новосибирский театр юного зрителя и будет давать свою премьеру… Сирано де Бержерак.
Понятное дело, что нашлись те, кто этого названия не слышал прежде и громко хохотнул. Таких нашлось полкласса. Да и те, кто знал это название, хохотнули из стадной солидарности. Отыскался один умник, который не удержался и брякнул: «Сирано Дебержесрак?» Опять был смех.
Но наша литераторша привычно пропустила всё мимо ушей и, кажется, ничего не заметила.
– Пойдут первые двадцать желающих из всех десятых классов – улыбаясь, сказала она. – Загляните ко мне на перемене и запишитесь. Вас ждёт упоительнейшее событие.
Ни на какой спектакль я идти не собирался, хотя знал и очень любил чудесную пьесу Ростана. Я живо представил себе некоего артиста из Новосибирска с наклеенным огромным носом, в дурацком костюме, в шляпе с пером и с бутафорской шпагой. Мне этого совсем не хотелось видеть.
Но вдруг я услышал сзади разговор нашего классного заводилы и лидера и классной же признанной красотки. Разговор прозвучал шёпотом, но на весь класс: «А давай сходим поприкалываемся!» – «А давай…»
В итоге к концу урока вся компания тех, кто покуривал, пробовал портвейн и собирался на квартирах, захотела пойти в театр. Жаждущий всех радостей жизни юноша тут же во мне победил. И я первым записался на спектакль.
К походу на Сирано я подготовил всё своё презрение к театру, всё своё ехидство, желчь и острословие. Не будучи циничным, я решил быть в театре таковым. Себе я сам тогда не признавался, но, по совести сказать, хотел произвести впечатление на одноклассников, а особенно на пару одноклассниц. Оделся я в театр неуместно ярко.
Вели себя мы все тогда в театре отвратительно. Бедная наша, незабвенная учительница литературы! Она пришла наряднее всех, в предвкушении романтического спектакля. С ней были какие-то дамы, видимо, её коллеги из других школ. Но мы были безжалостны и жестоки. Мы испортили нашей учительнице праздник.
Начали мы плохо себя вести ещё в гардеробе. Шумели, хохотали. Продолжили в буфете, откуда нас с трудом и после третьего звонка окриками загнали в зал, где свет уже угасал, а зрители притихли в ожидании.
Зал был не полон, но с первого взгляда я заметил, что публика другая, не такая, как на «На дне» нашей областной драмы. В этот раз в театр пришли люди моложе и разноцветнее одетые. Увы, я не успел их хорошо рассмотреть, да и не хотел. Мне заранее всё было ясно, и я не намерен был менять своё твёрдое мнение насчёт театра как явления. Сомнений у меня не было. Я пришёл глумиться.
Кроме другой публики на этом спектакле меня сильно удивило то, что занавес ещё до начала был открыт, а ярко освещённая сцена не была загромождена декорациями. Наоборот, она была практически пуста.
К сожалению, я почти не помню тот спектакль. С самого начала я стал всё язвительно комментировать, часто вызывая смех моих одноклассников и хихиканье одноклассниц. Текст пьесы я знал почти наизусть. Перечёл нарочно накануне, поэтому мог раньше актёров шёпотом говорить реплики, а также, на мой взгляд, остроумно коверкать их. Я очень этим увлёкся.
А спектакль был необычный какой-то. В нём определённо что-то было. Но я не мог тогда это воспринять. Плюс, к огромному предубеждению, я ещё был весь в коллективном хулиганско-негативистском кураже. Даже если бы мне понравилось то, что происходит на сцене, я бы не смог в этом сознаться ни себе, ни тем более одноклассникам. Во мне определённо сработал весь постыдный ужас, и со мной случилась дикость коллективного посещения культурного события, помноженная на юность.
Про спектакль помню только, что актёры в нём не были одеты в нелепые исторические костюмы. Многие играли в джинсах и свитерах. Все молодые. У Сирано не было наклеенного носа, и он один из всех был облачён в белую рубашку с объёмными рукавами. В спектакле звучало много музыки, кажется, хорошей. Персонажи постоянно танцевали, не очень хорошо.
Помню ещё, что Сирано после каждого существенного монолога выходил на середину сцены, молча проводил пальцем по лицу и на лице оставалась цветная полоса, то синяя, то красная, то белая, а потом он вытирал ладонь о рубашку. К концу первого акта он весь был измазан и исполосован. В этом тоже точно что-то было. В какие-то моменты я даже хотел присмотреться, прислушаться и вникнуть в суть спектакля. Но не мог.
На меня выразительно смотрели зрители, сидевшие по сторонам, те, что сидели впереди, оглядывались, шикали. К нам приходили бабушки в униформе. Мы затихали, но, стоило им уйти, мы взрывались смехом.
В конце первого акта на сцене оказалось много персонажей, музыка зазвучала громче прежнего, и начался большой, многофигурный танец. Разгорячённые мои одноклассники, раззадоренные моими комментариями и ехидством, стали хлопать в такт танцу, а один из них, футболист с самого детства, вдруг вскочил, громко, длинно свистнул и стал лихо бить в ладоши, прикрикивая: «Давай, давай, родные! Оп-па! Оп-па! Давай, жги!» Это было уже слишком. Благо тут первый акт закончился.
Выходили мы из зала в окружении театральных бабушек. Учительница литературы стояла в стороне в слезах. Пришёл какой-то крупный мужчина в коричневом костюме, ругал нас, а потом объявил, что не пустит всю нашу компанию не только досматривать спектакль, но и вообще не пустит в театр. Мы хорохорились, однако не возражали.
В какой-то момент наша учительница литературы что-то сказала мужчине в коричневом на ухо. Тот коротко поразмыслил и приказал девочкам пойти в зал на свои места. Лидер и заводила класса тут же возопил о прощении и сразу был прощён. Следом простили ещё пару ребят. В итоге покинуть театр были приговорены футболист и я. Я был изгнан.
Мы пошли в гардероб молча. По пути футболист куда-то исчез. На лестнице мне навстречу шагнул молодой мужчина. Я узнал его. Он во время спектакля сидел впереди и несколько раз оглядывался, чтобы выразительно на меня посмотреть. Я остановился перед ним. Он гневно скривил рот и сказал: «Дешёвый же ты… пижон! Жаль, что заткнуть не мог твой поганый рот…» Тут молодая женщина, рядом, сказала: «Да не трожь ты его…» А он ещё мгновение посверлил меня взглядом и добавил: «Лучше вали отсюда! Не мешай людям».
Тогда я твёрдо решил не только поставить крест на театре, но и вовсе исключить его из своей жизни. Само слово мне стало противно. Оно напоминало мне теперь не столько о фальши, но после «Сирано де Бержерака» ещё и моём собственно позоре, постыдной и пошлой серости, которой я так глупо поддался.
То, что я больше никогда в жизни не пойду ни в какой театр, мною было решено окончательно. При том моём ощущении времени я приговорил себя к непосещению театра на много веков.
Вот с таким отношением к драматическому театру я отправился на свои последние каникулы.
Те зимние каникулы я очень хотел провести в Ленинграде. В этом дивном городе мне посчастливилось прожить с родителями три года. Там я пошёл в первый класс в школу. Папа учился в аспирантуре, поэтому мы в Ленинград и попали. Но его учёба закончилась, и, когда мне исполнилось девять лет, мы вернулись обратно в Сибирь. С тех пор я в Ленинграде не был. У меня о нём оставались только фантастические воспоминания.
Я с сентября, с самого начала учебного года, планировал поездку. Родители согласились оплатить эту мою мечту. Там, на берегах Невы, у них всё ещё были приятели и коллеги, которые готовы были меня приютить и за мной приглядеть. Самолётом лететь выходило дорого, но и поезд меня не пугал. Трое суток в один конец. На сам Ленинград от каникул оставалось от силы четыре дня, однако меня всё устраивало.
Вот только мне нужна была компания. Один я ехать не хотел. Не то чтобы боялся, но робел. Опасался оказаться в неловкой ситуации, глупо провинциально выглядеть. Нужен был кто-то. И такой нашёлся. Один из немногих моих нешкольных приятелей, с которым я хотя бы мог слушать одну и ту же музыку, тоже решил ехать в Ленинград. Мы строили планы. Мечтали, грезили тем, что, возможно, попадём на какой-нибудь концерт «Аквариума» или пойдём в знаменитое, по слухам, кафе и увидим там самого Гребенщикова, и не только. Было ещё много подобных фантазий. Но за пару недель до поездки моему приятелю запретили ехать в Ленинград. Нового компаньона искать было поздно.
Я горевал до слёз. Плакал. Но, к радости родителей, от поездки в Ленинград отказался. Им тревожно было отпускать меня так далеко. Я же чувствовал себя вполне взрослым и самостоятельным. Но самую малость недостаточно опытным, чтобы пуститься в такой путь одному.
Досадно было ещё и потому, что я конечно же хвастался в классе, что поеду на каникулах в Ленинград. Мысль о том, что придётся остаться в городе, разрывала сердце, а сам город раздражал всем своим существом. Что мне было в нём делать целых десять дней? Разнообразный зимний спорт меня не интересовал. Бегать на лыжах за городом или кататься на коньках? Этого я не любил. Вообще к спорту я был равнодушен. А к увлечению им старался выказать высокомерие. Но и обложиться книгами, всласть обчитаться тоже не хотелось. Я настроился на путешествие, на какие-то открытия и новые впечатления. Короче, я ныл.
Спасительная идея поехать на каникулы в Томск пришла не мне. Её предложил отец. Я сначала её отверг. Что Томск в сравнении с Ленинградом? Томск был рядом, всего триста километров. Он всегда там был. Однако я в Томске прежде не бывал.
А с Томском в нашей семье было связано много историй и мифов. Дед и бабушка когда-то учились и закончили Томский государственный университет. Там они познакомились. Про Томск они говорили с упоением. Этот город был для них самым счастливым местом в мире. Там они были студентами, там осталась их юность.
Они говорили о Томске как о городе старинном, красивом, изящном и содержательном. В сравнении с промышленным, новым и угловатым Кемерово, который возник, вырос и окреп у них на глазах, наполнился дымом заводов и химкомбинатов, а также заселился теми, кто на этих комбинатах и заводах работал, Томск был городом студентов, профессоров, библиотек, учёных, лабораторий, белых лабораторных халатов, открытий, творчества, физиков и лириков.
Там, в Томске, дедушка и бабушка вкусили науки и мечтаний, с ней связанных. Это вне Томска их научные мечты и амбиции рухнули. Жизнь заставила трудиться совсем на другой ниве. На ниве учительствования в средней школе. А Томск так и остался местом прекрасных помыслов, больших перспектив и светлых надежд. К тому же многие их однокашники в Томске продолжали жить, мало того, стали со временем учёными, преподавателями, доцентами и профессорами.
Бабушка любила говорить, что деда в университете все ценили, что он был самым талантливым и ярким, что если бы не война, не тяжёлое ранение, не рождение потом моего отца, но, главное, не дедов взрывной, задиристый и неуживчивый характер… Если бы не его правдолюбие, то конечно же… Потому что те, кто деду в подмётки не годились, но не воевали, были усидчивы и послушны, держали язык за зубами… Вот они-то и добились высот в науке и преподавании.
Кстати, бабушка и дед поддерживали крепкие отношения со многими своими однокашниками, переписывались, созванивались, бывали друг у друга в гостях. Я их не раз видел. Тех самых, которые деду в подмётки не годились. Они правда деда любили и нежно относились к бабушке. То есть мне было к кому ехать в Томск. Короче говоря, я в конце концов решил туда поехать, хоть и не вполне охотно и без каких-либо ожиданий и предвкушений.
Билеты в Ленинград, заранее купленные, лежавшие на моём письменном столе для того, чтобы ими можно было любоваться, я сдал. В Томск можно было поехать поездом или автобусом. Вариантов хватало. Поэтому заранее туда билеты я брать не стал. Думал купить их накануне поездки. Ещё оставались какие-то смутные надежды на что-нибудь иное, более интересное.
И вот за несколько дней до намеченного выезда в город студенческой юности моих деда и бабушки я заговорил на перемене с одним моим одноклассником, Пашей, с которым мы то ссорились, то мирились, но в целом относились друг к другу уважительно. Его родители, как и мои, работали в Высшей школе, преподавали, это как-то нас сближало. Заговорили мы о планах на каникулы.
Я сказал, что передумал ехать в Ленинград, потому что там в это время плохая погода и делать там нечего, в этом городе на Неве. Вот и подумал, не поехать ли мне в Томск, потому что Томск – это здорово, весело и интересно. Паша очень удивился, обрадовался и сообщил, что собирается сам поехать с двоюродной своей сестрой в Томск, потому что его родители там когда-то учились и хотят, чтобы сам Паша пошёл по их стопам и поступил в Томский государственный университет. Так что он с сестрой намерен поехать, посмотреть город и университет. Паша также поведал, что в Томске бывал неоднократно, что город действительно замечательный, но он хочет посмотреть на него свежим взглядом и с прицелом на будущее.
У меня никаких планов и прицелов на будущее, связанных с Томском, не было, но я тоже обрадовался. В компании ехать веселее. Вот тогда я подумал о грядущей поездке не без удовольствия.
Ехать решили ночным поездом, который выходил из Кемерово поздно вечером и прибывал рано утром. В Томске я должен был жить у бабушкиной подруги, которая преподавала в университете и была профессором, как и её муж. Дочь её тоже там преподавала, а внучка училась.
Бабушкой мне было велено взять с собой в качестве гостинцев наших кемеровских сосисок и колбасы, потому что в городе химиков и шахтёров с ними было более-менее хорошо, а в городе студентов и учёных плохо. Почему-то я это запомнил. Кстати, обратно мне было приказано привезти мороженого хорошего налима, потому что как раз с рыбой в Томске было лучше.
На вокзал я потребовал меня не провожать. Зачем какие-то проводы, когда взрослый человек уезжает на какую-то неделю и всего за триста километров?
Приятно было ехать одному в автобусе с чемоданом, паспортом и деньгами в кармане на вокзал. Только жаль, что поезд шёл не в Ленинград.
В купе нас оказалось трое. Вагон вообще был полупустой. Двоюродная сестра Паши, Лена, оказалась очаровательной улыбчивой барышней с ямочками на щеках, удивительно живыми, блестящими глазами. Она училась в другой школе, но тоже в выпускном классе. И, как брат, собиралась дальше учиться в Томске. Я сразу же оказался ею очарован.
Поразительно! Непостижимо! Я ехал в Томск, ни капельки не предполагая, что эта поездка станет для меня важнейшим и судьбоносным событием. Как я мог при своей ненависти к театру предположить тогда, что то, что я сел в поезд до Томска, выведет меня не куда-нибудь, а на театральную сцену.
А девочка с ямочками на щеках, которая ехала из Кемерово в Томск, чтобы посмотреть на будущий свой университет, уверен, даже думать не могла о том, что, поступив в Томске куда хотела, университет свой не закончит, а станет в итоге знаменитой театральной и киноактрисой. И звать её будут потом не Лена, а вовсе Алёна, и фамилия её изменится на Бабенко.
Что-то удивительное тогда висело в воздухе купе ночного поезда Кемерово-Томск.
Города Кемерово и Томск стоят на одной реке – на Томи. В обоих проживает хорошо за полмиллиона горожан. Оба областные центры и находятся друг от друга на крошечном расстоянии – немногим меньше трёхсот километров. А для Сибири это вообще не расстояние. Оба в стороне от Транссибирской магистрали. На этом общие признаки этих городов заканчиваются. В остальном они абсолютно разные.
Взаимопроникновение и влияние Томска и Кемерово друг на друга минимальны. Так было всегда, так и продолжается. Томск и Кемерово – соседи ближайшие и при этом крайне необщительные и недоверчивые. Так уж сложилось.
Редкие кемеровчане редко бывают в Томске. Большинство же ни разу в нём не бывали и не собираются. Томичи вообще не бывают в Кемерово и не видят никаких причин посетить промышленного соседа.
В Кемерово люди знают, что Томск – город с историей, что он в Сибири самый культурный и в нем много вузов во главе со старейшим университетом, но предпочитают учиться в родном городе, а если и ехать куда-то для учёбы, то всё же выбирают как минимум Новосибирск или сразу Москву, а то и Питер. Когда же кому-то становится тесно в Кемерово и душа просит развития, Томск не рассматривается как город для карьерного роста. У кемеровчан сложилось мнение о Томске как о некоем сибирском Санкт-Петербурге, к тому же Томск севернее. Там, как в Питере, есть что посмотреть, всякой культуры побольше, но делать там в общем-то нечего, денег мало, да и люди в силу своей более высокой культуры поспесивее, посложнее, ироничнее и высокомернее.
Томичи относятся к Кемерово свысока. Даже на карте Томск выше. В Томске считают Кемерово городом шахтёров, химиков и бандитов. Томичам обидно, что Кемерово стоит выше по течению Томи и засоряет своими вонючими заводами реку, на которую по факту названия города они имеют больше прав, чем кто-либо. Томичам не нравятся кемеровские нечистоты. Из Томска Кемерово видится мрачным, жёстким, бескультурным городом без роду без племени, без культуры и традиций, с жутчайшей экологией, дремучими нравами, но с деньгами. Томичи смотрят на кемеровчан, как в великой книге Толкиена эльфы смотрят на гномов, которые роют подземелья, дымят, чадят и уродуют дивную природу ради своих корыстных и крайне приземлённых интересов.
То есть жители двух ближайших городов мало знают друг друга и друг о друге.
С вокзала Томска меня забрали в настоящую профессорскую квартиру. Я такие квартиры смутно помнил только по ленинградскому куску детства. Таких в Кемерово не было, потому что в нём нет старорежимных домов, только совсем немного зданий сталинской эпохи в крошечном центре.
Квартира была большая, с высокими потолками, тяжёлыми двустворчатыми крашеными дверями, и в ней было очень много, слишком много, разных предметов. Много картин и зеркал по стенам, много каких-то шкафов, на которых громоздились коробки, книги, рулоны бумаги, связки журналов и ещё всякая всячина. В той квартире я увидел столов больше, чем нужно для жизни. Столы эти все были завалены книгами, рулонами и связками журналов. Стульев тоже было больше, чем нужно, стульев неодинаковых. Но присесть в том жилище было непросто, стулья были завалены чем попало, а под ними были складированы книги и журналы. Везде стояли горшки с какими-то одичавшими, но весьма бодрыми большими растениями. Сильно пахло котом, который спал на одном из заваленных книгами и журналами диванов. В прихожей на полу стояли десятки пар разной обуви, с вешалки свисал кокон одежды, по углам клубились валики пыли, и было не светло.