– Нет!
Алексей Данилович видел, как сын отпрянул от протянутой руки, словно Малюта в ладони сжимал не дамасский клинок, а ядовитую гадину с разинутой пастью.
Государь терпеливо настаивал:
– Клялся мне в верности, живот свой хотел положить, а такую малость сделать для своего государя не способен. Видно, правду мне доносили, что ты с отцом своим жизни меня лишить хотел. Докажи свою верность, накажи изменника!
– Что же ты, сынок, молчишь? Отруби эти руки, которые пестовали и кормили тебя. Может, это у тебя получится лучше, чем у Никитки-палача? – горевал Алексей Данилович.
– Отец…
Двое Басмановых стояли друг против друга, и Федор казался неудачной копией Алексея Даниловича. Басманов-старший был красив, даже возраст не сумел отобрать у боярина его суровой привлекательности: румян, словно девка, русые волосы густы, словно у юноши, только в курчавую бороду закралась снежная прядь.
– Коли, сынок. Чего же ты застыл? Я сейчас и кафтан расстегну, чтобы тебе сподручней было, – руки Алексея Басманова поднялись к вороту.
– Прости меня, отец!
Федор Басманов вырвал у Малюты из рук нож и воткнул его отцу в грудь.
– Дурень ты, – только и сумел произнести старший Басманов, пытаясь выдернуть застрявший кинжал.
– Господи…
– Испоганил себя отцеубивством, – едва слышно шептал Алексей Данилович.
Кровь испачкала золотой кафтан, а потом через сжатые пальцы просочилась тоненькая струйка и закапала на серый мрамор. Рухнул Алексей Басманов, обрызнув кровавыми каплями стоявших рядом опришников.
– Уберите боярина, – распорядился Иван Васильевич. – Страсть как боюсь мертвецов.
Бездыханное тело Басманова взяли за руки и выволокли за порог.
– Распотешил ты меня, Федька, так распотешил. Ну чем не шут! Неспроста над тобой тюремные сидельцы надсмехались!
– Чем же я тебя рассмешил, государь?
Иван Васильевич мгновенно оборвал жуткий смех.
– Если ты своего отца не захотел пожалеть, так до своего государя тебе, видно, вообще дела нет! Малюта!
– Здесь я, государь, – предстал перед самодержцем думный дворянин.
– Отведи Федора в темницу и отверни там ему шею.
– Как же это так, государь?! В чем повинен?! – вымаливал прощение на коленях Федор. – Неужно ты все позабыл? Неужели смерти решил предать?!
Государь поднялся с трона и, поддерживаемый опришниками, приблизился к Федору. По Москве ходила молва о том, что царь Иван со своим кравчим куда ближе, чем иной супруг с милой женушкой.
Жесткая государева ладонь опустилась на макушку Басманова.
– Не забыл я, Феденька. Ничего не позабыл.
Государева ласка иссушила пролитые слезы.
– Так, значит, простил, государь? – с надеждой вопрошал Басманов.
– Не могу я, Феденька, по-иному все складывается. Малюта!
– Здесь я, государь.
– Ты что это, холоп? Приказа царского не слушал?! – рассвирепел Иван.
– Хватай изменника! – выкрикнул Скуратов-Бельский опришникам. – Чтобы в государевых покоях не оставалось духа его смердячего!
Навалились молодцы на плечи Федору Басманову и выволокли его вон из сеней.
Иван Васильевич становился все более смурным. Даже самые ближние из бояр не спешили показываться ему на глаза. Государь никогда не расставался с посохом, а свое неудовольствие выражал тем, что колотил металлическим наконечником по спинам нерадивых. Бил Иван до тех пор, пока не уставал или не слышал мольбу о пощаде. Особую радость государю доставляли вопли, и, зная об этом, вельможи при каждом ударе начинали кричать в голос. Именно поэтому дворец частенько оглашался воплями, какие можно было услышать только на Пытошном дворе.
Иван Васильевич не знал удержу ни в чем: если был пир – то уж такого размаха, что перепивалась половина столицы; если молился, то до ломоты в пояснице и до кровоподтеков на лбу; если на кого серчал, то государева немилость не обходилась легким помахиванием перста перед носом ослушавшегося – царь велел сажать в темницы, а то и вовсе лишал живота.
Так же безудержно Иван Васильевич любил.
Государь одаривал любимцев такими милостями, что, глядя на богатые дары, можно было подумать, будто бы он решил разорить собственное царство. Сейчас царская благодать обрушилась на думного дворянина Скуратова-Бельского. Отныне царский любимец не признавал куньих шуб, а появлялся только в соболиной и волчьей обнове. Думный дворянин носил на голове шапку такой величины, что своей высотой она напоминала сторожевую башню. Своим величием Малюта превзошел даже бояр, и теперь не всякому из них он отдавал поклон. На трех пальцах Григория Лукьяновича были перстни с бриллиантами, каждый из которых был величиной с грецкий орех. Кафтан дворянина был вышит золотыми нитями и убранством мог потягаться даже с царским платьем.
Теперь Малюта оставался один: оттеснив от самодержца всех прежних любимцев, он зорко посматривал по сторонам, пресекая всякие попытки молодых дворян попасть на глаза к государю.
Иван Васильевич часто коротал с Малютой времечко в беседах. С любимцем государь частенько бывал красноречив и говорил о том, чего никогда не осмелился бы произнести в присутствии бояр:
– Все меня предали, Гришенька. Все до единого! Ты же знаешь, как я благоволил к Вяземскому и Басманову, а те тоже к земщине переметнулись. Один я теперь остался… Нет, ты еще, Гришенька, у меня есть. А ты-то меня не предашь?! – крепко хватался Иван Васильевич за широкое запястье любимца.
На большом пальце государя был перстень с огромным изумрудом, и острая грань, словно острие копья, крепко врезалась в руку Григорию Лукьяновичу.
– Да как я могу, государь?! Упаси меня бог! После всего того, что ты для меня сделал! Да я лучше в омут с головой!
– Многие холопы так говаривали, Гришенька, – спокойно замечал царь, поправляя перстенек, – однако это не помешало нечестивцам предать своего государя. В ком я был уверен, Григорий, так это в своей первой женушке… благоверной Анастасии Романовне, – торжественно крестил лоб государь. – Вот в ком святая душа была! Светлой жизнью жила, так же чисто и преставилась. А с Марией я намаялся. Извела меня черкешенка, если бы не померла, так я бы ее самолично задавил, а может быть, раньше срока сам преставился бы. Как ты думаешь, Григорий Лукьянович, может, ожениться мне? Чего умолк?.. Что своему государю посоветовать можешь?
Так и подмывало Григорию Лукьяновичу ответить: «Брось ты этих баб, Иван Васильевич, живи, как душе твоей угодно будет. Себе на радость и молодцам своим на великий праздник». Однако, подумав, догадался, чего ждет от него государь, заговорил степенно, выделяя каждое слово:
– Одному государю быть – это все равно что остаться дубу без листвы. Трон всегда детками укреплялся, так предками нашими завещано было, а тебе на них надобно равняться, Иван Васильевич.
Русский государь приводил во дворец не только супругу. Следом за царицей тянулись многочисленные родственники, которые спешили позанимать все дворцовые должности, тем самым оттесняя прежних любимцев. Кто знает, какая баба достанется государю на этот раз? Не присоветует ли она царю сослать Григория Бельского на Скотный двор надсматривать за мясниками? Каждому во дворце хотелось бы видеть при государе бабу попокладистее, не шибко знатную.
– Только ты один, Малюта, и можешь правду государю сказать. Едва успею на челядь посмотреть, как она мне в ноги бросается, словно султану какому голенища целовать готова.
– Женись, государь.
– Так скоро я ожениться не собираюсь. Поначалу невесту надобно присмотреть, а в государстве моем, слава тебе, господи, красивые девицы не перевелись. Женатым я уже дважды побывал, теперь хочу малость повдовствовать.
Малюта принялся разглядывать на безымянном пальце огромный сапфир. Это был один из первых подарков самодержца. Несколько лет назад Иван Васильевич на глазах у всей Думы отблагодарил безродного дворянина за службу – снял перстень с крючковатого пальца и передал его Григорию Лукьяновичу.
С тех самых пор Малюта Скуратов с царским подарком не расставался – это был его талисман. Иногда ему казалось, что камень продолжает хранить верность прежнему хозяину. Малюта обратил внимание на то, что сапфир меняет цвет в зависимости от настроения Ивана Васильевича: если государь был зол, то его полированная поверхность становилась темно-синей, если царь был весел – камень напоминал безоблачную высь.
Малюта с интересом наблюдал за тем, как на столе в позолоченном подсвечнике догорает витая свеча. Расплавленный воск бойко стекал в глубокую чашу, наполняя ее до самых краев. Огонь, поддаваясь легкому дыханию самодержца, без конца трепетал, пуская чад в разные стороны. Думный дворянин дожидался мгновения, когда фитиль прогорит совсем, вспыхнув на прощание темно-красным цветом. Он видел, как желтое пламя огня уже добралось до поверхности. Миг! Самоцвет сверкнул голубым цветом, и отблеск этого пожарища добрался до лукавых губ Григория Лукьяновича.
Сейчас государь пребывал в хорошем настроении.
Неспокойно было на южных границах державы.
Крымский хан Девлет-Гирей несносной блохой покусывал брюхо русского царства. Беспокоил порой так, что огромное тело государства содрогалось от нестерпимой боли. Станишники Украйны жаловались на лиходея самодержцу, и тот обещал пособить казакам силушкой.
Однако предвидеть вылазки крымского хана было непросто.
Иван посылал письма султану, просил образумить своего нерадивого слугу Девлет-Гирея, но Сулейман Великолепный, через своего любимца посла Магмет-пашу, в оплату за оказанную милость требовал от царя вернуть Казанское и Астраханское ханства мусульманскому миру. Тогда Иван Васильевич в присутствии послов объявил, что выпорет Селим-султана отмоченными розгами, а непослушному мальчишке Девлет-Гирею надерет уши.
Ответ не заставил себя ждать: крымский хан Девлет-Гирей с тьмой-тьмущей воинов заявился в пределы московского государства, отправив вперед себя гонцов с посланием: «Я пришел, чтобы тебе сподручнее было рвать мне уши».
Девлет смерчем прошелся по окским просторам и, словно серый утренний туман, растаял неподалеку от Симонова монастыря.
Иногда татары подъезжали небольшими отрядами к Оке и, помахав бунчуками, скрывались за гибкой излучиной реки. Станишники палили из пищалей, каменные ядра чаще не достигали цели, месили в брызги серую глину на самой кромке берега; падали в воду, поднимая со дна мутный ил, и только меткий выстрел заставлял лошадей шарахнуться в сторону.
Постоят татары у негостеприимной реки Оки и повернут в сторону родных аулов.
Отдыхая от «смотрин невест», Иван Васильевич дважды заезжал на окскую землю, чтобы строгим государевым оком оглядеть южные рубежи отечества. А велика земля, нечего сказать! Такую ширь не окинуть зараз взглядом, даже если взобраться на самую высокую колокольню. Куда ни повернешь шею – всюду держава, начинается невесть откуда и в бескрайность уходит.
Государь намеревался провести у Оки с недельку, вдохнуть своим присутствием в ослабевших ратного духа да заодно отдохнуть от любовных дел.
Южные границы Руси походили на паутину, сплетенную из многих лесных завалов, засек, острогов и отдельных гарнизонов, куда, подобно мухам, попадали крымские разведчики. Повсюду в степи долговязо высились сторожевые вышки, с которых можно было заглянуть далеко в Дикое поле.
Бедово и весело жилось станишникам на московских окраинах: дня не проходило, чтобы кто-нибудь из неприятелей не потревожил вспаханную землю, которая лучше любого соглядатая могла указать, что за отряд сумел пробраться в глубину России.
Государь приехал воевать на Оку не один, а с «невестами», которые повылазили из его кареты в таком множестве, что напоминали семечки, спрятанные в чреве арбуза. Все до единой хохотушки, они веселыми козочками бегали среди станишников и как могли смягчали суровость на их лицах.
Иван Васильевич ходил с бабами в обнимку, показывал пальцами в сторону своевольного Крыма и говорил, стараясь заглянуть в глаза очередной избраннице:
– Может, мне тебя замуж отдать за Девлет-Гирея? Он светловолосых баб любит, старшей женой тебя сделает.
И, не стесняясь сотен глаз, направленных в его сторону, прижимал девицу так крепко к груди, что та задыхалась от силы царского объятия.
Было ясно, что государь приехал не воевать, а покуражиться на берегу реки. Устал он от затхлого дворцового воздуха, вот и потянуло его на простор к казачкам. На государеву забаву приезжали смотреть даже крымские татары: соберутся гурьбой на косогоре и, хохоча, тычут перстами в распотешного русского самодержца. А государь тем временем не скучал и проводил время в веселье: что ни день, так пир, что ни ночь, так новая «невеста», которых сбежалось на берег Оки в таком количестве (едва узнав, что к реке выехал сам царь), что стали напоминать бабье ополчение. Иван Васильевич обижать никого не желал, а потому набирал девок в свой шатер до целой дюжины, и всю ночь, на зависть казакам, лагерь сотрясался от государева хохота, который к утру заканчивался усердным сопением и стонами.
«Повоевав» несколько дней, Иван Васильевич пресыщался «побоищами», и его вновь тянуло в Москву. Государь едва ли не лил слезы, когда расставался со станишниками. Он признавался, что только они его опора, только казакам возможно доверять, а так, куда ни повернешь голову, – обязательно наткнешься на изменника.
Станишники сумели убедить государя, что к берегам подходило не воинство татар, а необученная группа джигитов, которым достаточно погрозить нагайкой, как они лихо разбегутся по аулам. Ивану Васильевичу следовало бы заняться делами поважнее: придавить в столице смуту да выявить изменников.
Попил Иван Васильевич напоследок наливочки, подышал малость вольным духом и повернул к Москве.
Когда государь уезжал, то слезы по нему лили все девки близлежащих деревень. Ласков оказался царь (не в пример злобной молве) и добр. А ноченьки, украденные у государя, стоили многих постных лет, проведенных в супружестве.
И все-таки татары подошли.
Было видно, что они не торопятся, терпеливо дождались, пока съедет с Оки государь.
И когда крымские татары выбежали на берег реки, казаки поняли, что дело нешуточное. Татары преодолели засеки, подобно духам, лишенным плоти, сумели воспарить над вспаханными полосами и вот сейчас, обретя существо, предстали ангелами смерти перед удивленной заставой. Не успели запылать огнем сторожевые вышки (как это бывало ранее при появлении ворога), не придут на подмогу князья, а значит, принимать станишникам неравный бой, где еще три дня назад веселился вдовый царь.
Татары вышли на берег реки всей тьмой, словно хотели испугать множеством небольшую дружину, но на лицах отроков сумели разглядеть только удивление – эко, как рано умирать приходится!
Многие татары были без брони и без щитов, в руках нагайки. Именно они пойдут в бой первыми, крепко уверовав в свою неуязвимость, а следом за пешими, воодушевленные чужим бесстрашием, потянутся и другие, и сметет орущая тьма не только пограничный отряд, оставленный в Диком поле, но и множество деревень, в которых осталось полным-полно «царских невест».
Девлет-Гирей ведал, куда шел.
Осторожности ради старался передвигаться ночью, как это делает хищник, выискивая затравленного зверя. Свою тьму он вел по лощинам и глубоким оврагам, а если кто и встречался на его пути, так это дикая тварь, желающая уединения.
Возможно, хан повременил бы с походом на Русь, если бы не перебежчики из пограничного города Белева, которые, видимо, затаили на русского государя обиду за нанесенные увечья, а потому жаждали немедленного отмщения. Один из отроков был боярским сыном, ему, уличенному в воровстве, палач отрубил руку; другой – станишник, проиграв божий суд, был лишен за неправду глаза.
Оба они божились в том, что государь слаб, как никогда, дела московские забросил совсем, что помешался он на выборе невест, а потому разъезжает по всей Руси с опришной армадой и подбирает себе женушку. Но далее смотрин дело у царя не заходит, выбирает девку покраше и тащит к себе в избу, а отца за пользование дочерью рублем серебряным одаривает.
Беглецы говорили о том, что прошлый год был совсем худой – начался с того, что ураган переломал кресты на московских соборах, а закончился он большим мором во всех городах, что царь в опале побил многих воинских людей, а кто остался, те воюют в немецкой земле, а случись крымская гроза, не обернуться дружинам на русскую землю даже за три месяца.
Девлет-Гирей повелел на всякий случай подержать беглецов в зиндане, потом распорядился подвесить их за ноги, рассчитывая на то, что правда, застрявшая в горле, сама упадет на землю, но когда из Серпухова до хана добрались еще двое новокрещеных татар и поведали о том же, Девлет-Гирей распорядился выпустить узников, приветил их ласковым словом во дворце и подарил каждому из них по турецкой сабле.
Поговорив с перебежчиками час, он легко убедился в том, что ненависть к царю Ивану у них истинная. Крещеные татары отдавали себя в заложники, уверяли в том, что сумеют провести хана со всем его воинством к самой Москве неузнанными, и если на своем пути крымское воинство повстречает хотя бы одну заставу, Девлет-Гирей волен отрубить им головы. И только в способе расправы над русским царем хан не находил с перебежчиками единодушия: крещеные татары желали рвать Ивана на части, если тот угодит в полон, Девлет-Гирей имел желание куда более скромное – довести до Крыма государя в железной клетке, а потом запросить за пленника с опришной Думы великий выкуп.
Сначала Девлет-Гирей послал к Москве большой отряд, а затем сам появился на Оке со всем своим воинством. Хан мог бы свернуть в глубокий овраг, дождаться темноты и, укрывшись покрывалом ночи, переправиться невидимым через реку.
Однако крымский господин предстал перед станишниками во всей своей мощи и тем самым обрек их на смерть.
Печаль о разгроме южной московской Украйны долетела до стольного града подобно пущенной стреле. Горькая весть острым жалом врезалась во врата дворца, встряхнула привычную размеренную жизнь его обитателей, и тремя днями позже навстречу «окаянному басурману» выступили полки Ивана Сельского да призванного из опалы земского воеводы Михайлы Воротынского.
Сам же государь с опришной дружиной отбыл в сторону Серпухова собирать полки.
Хан оказался ловок, свое огромное воинство он вел по просторам Руси с той проворностью, с какой зрячий движется в толпе слепцов. Нигде хан не был узнан, но с каждого города, где он появлялся, отсылал русскому государю гонцов, которые неизменно тревожили царя единственной фразой:
– Великий крымский хан Девлет-Гирей повелел сказать тебе, царь Иван, что он в твоих просторах и прибыл в твой дом, на Русь, за твоей головой!
Посланники знали, на что шли: сами они принадлежали хану Девлету, а души оставались за Аллахом и потому, посаженные за дерзкие слова на кол, они умирали спокойно, с тем чувством, с каким отходят в лучший мир воины, выполнившие свой последний и самый главный подвиг.
Иван Васильевич смотрел на искаженные болью лица и ставил в пример опришникам несломленных татар. Царь желал таких же слуг и упрекал сподвижников в неверности и в нелюбви к своему государю. А последнему вестовому, презрев религиозную брезгливость, царь самолично опустил веки и на искаженное мукой лицо положил платок.
Угроза Девлет-Гирея была нешуточной, хан и вправду задался целью изловить Ивана Васильевича, а однажды даже отрезал опришное воинство от передового полка, в авангарде которого ехал сам государь. Побив массу отроков, хан остатки рассеянных полков заставил отступить в Бронницы.
Девлет-Гирей гонял Ивана Васильевича по вотчинам с той лихостью, с какой свора охотничьих собак играет с загнанным зайцем. Иногда государя отделяли только мгновения от его острых клыков, способных искромсать его сильное тело.
Несколько раз опытные воеводы самодержца запирали многотысячную рать Девлет-Гирея в извилистых лощинах, и, казалось, сгинет тьма крымского хана среди многолесья и топи; но, ведомая опытными проводниками, она пробиралась через густоту расставленных силков, умело используя малейшую брешь. Так просачиваться может только вода через едва заметную трещину. Хан ускользал отовсюду и неизменно оказывался позади государя. Бывали дни, когда Девлет-Гирей находился от Ивана Васильевича на расстоянии в три полета стрелы, и только выставленные заслоны и наспех собранная посошная рать предотвращали полон. И сам государь однажды отрубил хвост тьме крымского хана, состоящей из многих телег с добром и полона из девиц.
Постоял Иван Васильевич немного в Бронницах, а оттуда съехал в Александровскую слободу, где хотел отдышаться от несносного бега.
Воеводы, призванные в помощь государю, пришли в Москву в канун дня Вознесения. Стали полки лагерем у самых стен и принялись ждать. Майская жара была такова, что сняла с ратников броню и выставила их тела под знойное солнце. А на следующий день, окружив Москву, татары подпалили опустевшие предместья.
Хан Девлет-Гирей стоял неподалеку от горящих посадов, он словно хотел погреться от огненного жара и с удовольствием наблюдал за тем, как обожженной кожей шипела и пузырилась смола на струганых досках, как трепетали щепы, словно молили о пощаде, а он удовлетворенным победителем наблюдал за мучениями поверженного неприятеля.
Москва горела так, как будто хотела угодить коварному гостю, даже погода благоволила хану Девлету. Со стороны Москвы-реки подул ветер, который метал огненные щепы прямехонько в Белый город, и совсем скоро деревянные терема занялись таким плотным огнем и пускали такой густой дым, что спрятали от глаз не только Китай-город, но даже Кремль.
Не прошло и трех часов, как огонь спалил едва ли не всю Москву, оставив в целости только каменные строения и дворец. Постоял немного у чадящего пепелища Девлет-Гирей, помолился на восток, а потом, собрав с близлежащих деревень великий полон, скрылся в пыли на ордынской дороге.
Москва погорела вся, не тронут огнем оставался лишь Кремль, но и он, лишенный былого великолепия, стал черным от дыма и оттого выглядел скорбящим.
Народ, набежавший в Москву с посадов, едва ли не весь вымер от дыма. От удушья не сумели спасти даже глубокие подвалы, для многих они стали погребальным местом. Князья и бояре померли во множестве, а простого люда сгинуло и вовсе безо всякого счета. Мертвецы в три слоя лежали на улицах: погибшие во время давки и побитые огнем. У оставшихся в живых не было сил, чтобы схоронить умерших, и их складывали на повозки, свозили к Москве-реке и сбрасывали в воду. Река уравняла всех, став для бояр и черни общей могилой. Трупов скопилось такое множество, что они запрудили реку в узких местах, и поселяне, опасаясь, что вода оставит привычные берега и затопит посевы, баграми проталкивали покойников далее вниз по течению.
Все здесь собрались: именитые и безвестные, молодые и старые, мужики и бабы.