– Он что, свои обязательства не помнит?
– Упоминал я про обязательства, государь, и деньги его графьям сулил. Все без толку! Сейчас король и сам на троне не шибко крепко сидит, того и гляди его графья да бароны пинками шуганут.
– Вот как?
– Совсем обезумел Эрик, – приободрился малость окольничий. – Всех казнит, миловать никого не желает, а во дворце такой блуд развел, что и говорить грешно. Всем он осточертел, Иван Васильевич, того и гляди весь дворец разбежится.
– Что с братом его?
– Брата своего он под замком держит. Однако запоры эти не прочны, вельможи шведские освободить его хотят и вместо Эрика поставить.
– Эрик сам разговаривал с герцогиней? – перебил окольничего государь.
– Сам, Иван Васильевич. Если она согласится за тебя замуж пойти, обещал ей большую корысть – замок отдать, сундук каменьев. А как Екатерина упираться стала, то сказал, что казнит ее, а голову на площади для позора выставит. Герцогиня девка оказалась отчаянная, сняла на эти слова с пальца перстень и протянула королю, а на нем надпись: «Ничто, кроме смерти». Дескать, с герцогом Финляндским Иоанном ее только кончина разлучить способна.
– Она и вправду хороша, как о том молва глаголит?
– Хороша, батюшка, страсть как хороша, – глянул окольничий вниз, и голова от увиденного закружилась.
– Может, так оно и лучше, чего мне, чернецу, о плоть женскую поганиться? – резонно заметил Иван Васильевич. – Молиться мне нужно и в целомудрии пребывать. А ты спускайся с колокольни и не смерди в моей братии.
Мария Темрюковна поживала во дворце госпожой.
Скоро царица всех сенных девок обрядила в черкесские наряды, и боярышни не без удовольствия шастали по двору в новой обнове, выставляя напоказ роскошные телеса. От одного вида выпрыгивающей из платья плоти у отроков першило в горле и сладко кружилась голова.
Царица любила ближние дачи, куда частенько заявлялась в сопровождении большого количества челяди. Три сотни сенных девушек и боярышень ехали верхом на широкогрудых жеребцах, помахивая весело плетеными нагайками, а по бокам государыню берегла суровая стража, которая спешила закричать на всякого нерадивого:
– Куда лезешь?! Ядрит твою!.. Государыня едет! С дороги, холопы! Государыня Мария Темрюковна едет!
Колымаги, ведомые проворными извозчиками, живо спускались на обочину, освобождали дорогу многочисленной страже, которая своим грозным видом больше напоминала военный отряд, чем дворовую челядь. Мария Темрюковна, не стесняясь посторонних глаз, жалась к конюшему так крепко, как поступает бедовая девка на позднем гулянье. Иван Федоров обнимал царицу за плечи, и стоявшая рядом стража была уверена в том, что конюший не ограничивается пухловатыми плечами царицы, а при случае запускает руку в более сокровенные места.
Иван Васильевич, находясь в слободе, казалось, совсем отстранился от дел. Даже послы, прежде чем отъехать в монастырь к государю, старались сначала предстать перед очами русской царицы, которая разбиралась в сложном клубке политических интриг не менее искусно, чем ее печальник муж. И, переговорив с царицей, часто послы уезжали ободренные, как если бы получили поддержку самого Ивана Васильевича.
Царица Мария ведала о том, что Иван Васильевич сватается к Екатерине, и в свою очередь делала все, чтобы помешать предстоящему браку: она пересылала деньги шведским вельможам, обещала северные русские земли за крохотные услуги и беспошлинную торговлю в новгородских землях. Мария Темрюковна умело боролась за свое существование, понимая, что в случае неудачи ее ждут крепкие стены Новодевичьего монастыря.
Мария Темрюковна громко смеялась, когда узнала, что Екатерина предпочла соседство крыс в королевских казематах льстивому предложению Ивана сделаться русской царицей. На радостях царица Мария устроила пир, среди гостей которого были бояре земщины, заморские послы, а самые почетные места позанимали шведские послы – именно они донесли до государыни благую весть. Веселье без устали длилось десять часов, многопитие совершалось при звоне бубенцов разудалых скоморохов, а ближе к утру, когда бояре упились совсем, Мария Темрюковна поманила к себе двух молоденьких княжичей и наказала:
– Проводите меня до спальных покоев, в ногах я слишком слаба стала. Боюсь, что не дойду.
И неслышно уволокла их через боковую дверь в свои покои, откуда уже не выпускала молодцов до самого вечера.
– Ты не позабыл наш разговор? – повернулась государыня к Федорову, который не сводил с шеи царицы глаз.
Боярин не однажды видел эту смуглую шею на белых накрахмаленных простынях, с откинутой назад головой, в эти минуты она казалась неимоверно вытянутой, почти лебединой. И сама царица тогда походила на раненую птицу с разбросанными в обе стороны крыльями. Тело Марии было предназначено для ласк, а еще для того, чтобы носить украшения.
– Как можно, государыня? – собрал лоб в складки Иван Петрович.
Глаза боярина скользнули ниже, где выпирали упругие груди – напрягись они малость, и, кажется, с треском разойдется на спине золотая парча и нежный вызревший плод вывалится наружу.
– Опришнину я отменять не стану, – твердо заявила Мария Темрюковна, – всех бояр при себе оставлю, а самого Ивана взаперти держать стану под присмотром надежных слуг. А если будет характер показывать, так пусть стегают его розгами по плечам, как нечестивца поганого.
– Слушаюсь, государыня, – опустил Федоров глаза, будто бы в почтении. Очи остановились на округлых бедрах царицы, линии такие же плавные, какие бывают на куполах соборов.
Прошлой ночью Иван Федоров шарил пятерней по этим овалам: ласкал он государыню грубо, со всей животной страстью, на какую был способен изголодавшийся мужчина, и чем откровеннее была ласка конюшего, тем большее удовольствие она доставляла царице.
– Про Ивана разное толкуют, – продолжала Мария Темрюковна. Она уже давно отыскала взгляд конюшего, и маленькую радость доставлял ей слегка хрипловатый голос разволновавшегося боярина. Мария была уверена: не будь здесь всевидящей челяди, Иван Петрович давно сорвал бы с нее платье и голодным младенцем припал бы к царицыной груди. Для Марии важно было знать, что она по-прежнему притягательна, что, как и год назад, имеет над конюшим власть. Горные ручьи и снежные вершины родных кавказских гор дали ей столько силы, что царица могла повелевать не только московским двором, но и Русским государством. Руки конюшего были совсем рядом от нее, прошлой ночью он неистовствовал бесом, а сейчас походил на нашкодившего мальчишку, что не смеет глянуть в глаза строгому наставнику. – Мне рассказывали, что в монастыре Федька Басманов у царя вместо бабы и будто бы так государя своего ублажает, что ни одна девица так не сумеет.
– Хм, – только и выдавил из себя Иван Петрович.
– А еще поговаривают, что в опришнину царь отбирает только тех, кто в содомском грехе силен.
– Хм, – не смел возражать царице конюший. – Царь Иван большой греховник, но крест уважал всегда. Бог ему судья, государыня. Вот Христу с царя и спрашивать.
– А после каждой вечерни они в такой грех впадают, что библейские проказники против Ивана Васильевича кажутся святыми.
– Как знать, Мария Темрюковна.
– Если государь так безобразничает, так почему должны страшиться плотского греха его холопы? – И царица уверенно положила жесткую ладонь конюшего себе на колено. – Некуда тебе спешить, Иван Петрович, на дачу мы нынче едем, а там ты у меня с недельку погостишь. Думаю, твоя женушка на государыню московскую обижаться не станет.
– Как прикажешь, государыня-царица. Весь я твой, – хрипло пообещал Иван Петрович, припоминая упругое тело государыни.
– И еще вот что хотела тебе сказать, Иван… От одного пакостника надобно бы мне избавиться.
– Кто же это такой, государыня?
– Боярин Мещерский.
– Вот оно как! – ахнул от неожиданности конюший, удивляясь, чем таким мог не угодить царице престарелый безобидный муж.
– Жить не могу, когда думаю о том, что шастает он по дворцу и государю обо мне пакости рассказывает.
– Нашептывает ли, царица? Не пожелал царь взять Мещерского в опришнину, вот он и слоняется по дворцу безо всякой нужды.
– Неспроста Иван во дворце Мещерского оставил, – воспалялась государыня, словно головешка на ветру. – Нужен он царю для того, чтобы за мной подсматривать и доносить обо всем. Ты вот что, Иван Петрович, шепни кому следует, что боярин Мещерский недоброе против государя замыслил, будто бы на смуту земских бояр подбивал.
– Сделаю, как скажешь, государыня.
Мария Темрюковна за последние три года малость расплылась, но это совсем не портило ее стан, как будто даже наоборот, царица приобрела грацию, какая свойственна женщинам, еще не успевшим перешагнуть тридцатилетний рубеж, в то время как цвет лица у нее оставался по-девичьи свежим и ни одна морщинка не осмелилась поцарапать легкую припухлость смугловатых щек.
Царица Мария походила на цветок, распустившийся в темень, и была такая же порочная, как сама ночь. Даже бусы из красного коралла, что тугой змеей обвивали ее гибкую шею, напоминали о грехе.
– Сегодня ты мой, – словно шелест ночной травы, доходил до конюшего шепот государыни, – ты мой господин и мой искуситель.
Малюта Скуратов уже неделю пропадал в Москве. Каждый день он слал в слободу к царю скороходов с посланием о том, что боярин Челяднин-Федоров посеял смуту среди вельмож и сейчас самый срок, чтобы наказать крамолу в покинутом отечестве. Скуратов писал о том, будто бы думные чины ропщут и желают видеть на царствии иного государя. Чернь же и вовсе без царской опеки осмелела, скоро в лучших людей начнут бросать камнями, а служивые люди от государевой обязанности уклоняются и недорослей к воеводам вести не желают. А третьего дня Ивашка Висковатый написал письмо, в котором он польского короля Сигизмунда-Августа приглашал на царство.
Иван Васильевич отсылал из слободы любимцу благословения, а с последним вестовым приложил небольшую грамотку: «Поступай, Григорий Лукьянович, так, как сердце твое праведное подсказывает, а я тебе в том преграды чинить не стану».
На следующий день Никитка-палач уже выкручивал руки отступникам на дыбе. В число несчастных попал и престарелый князь Мещерский. Старик терпеливо сносил бесчестие, отказывался от лживых писем, порочивших его, и глухо стонал:
– Не ведаю, о чем спрашиваете, ни в чем не повинен… Знаю, чьих это рук дело, Мария Темрюковна супротив меня недоброе затеяла.
– Так ты еще и на царицу наговариваешь?! – еще более распалялся Малюта Скуратов. – А ну-ка, Никитушка, добрая душа, подними боярину рученьки к самому потолку, а мы тут снизу его кострищем подогреем, чтобы не замерз.
Мещерский орал истошно, выплевывая ругательства, и поносил царицу, называя ее гулящей бабой и нехристем во плоти. Малюта только усмехался, понимая, что каждым неосторожным выкриком боярин приближается к плахе.
– А князь Пронский, сучонок ты эдакий, что к дочке твоей сватался, тоже в твоем заговоре состоит?
Князь Мещерский, подвешенный за руки к самому потолку, только улыбался, с такой высоты можно было бы посмотреть и на царя.
– А ты как думаешь, Григорий?
– Хотел свою дочь за Пронского отдать, а потом государя с престола согнать и своего зятя вместо Ивана Васильевича поставить? Так я говорю?!
Сверху все видится иначе, и Мещерский, превозмогая боль, заговорил:
– Может быть, ты и угадал, Григорий Лукьянович, никудышный у нас царь, если и быть кому на самодержавном троне, так только князю Пронскому. Он породовитее самого царя будет, да еще Челяднин-Федоров, конюший наш. Ума палата, не в пример царю-извергу.
– Никитушка, родимый, спускай стервеца на землю, вот он и признался! Ишь ты, чего удумал, первым хотел быть при самозваном государе. А не было ли среди зачинщиков мужей, что сейчас в окружении государя?
– Были, Григорий Лукьянович, все были! – разговорился Мещерский. – Старший Басманов был, а еще князь Вяземский.
Малюта Скуратов близко стоял к государю, но он всегда помнил о том, что между ними, словно вековые пни, торчали оба Басмановых и князь Вяземский. Видно, приспела пора выкорчевывать с корнем это зловоние.
– Ладно, уведи боярина в темницу, Никитушка, а мне завтра в слободу ехать, с государем о крамоле переговорить надобно.
В этот день государь набирал молодцев в опришнину.
Добрые отроки, числом сорок человек, стояли перед лучшими людьми опришной Думы и уверяли подозрительного Федора Басманова в ненависти к боярам.
– Я всю земщину люто ненавижу! – сотрясал один из отроков огромными руками, отчего русый чуб веселым бесенком прыгал у него на лбу.
И, глядя на огромные ладони отрока, охотно верилось в то, что, дай молодцу волю, сцепит он огромные ручища на горле у царских вельмож и не найдется силы, что сумела бы отодрать их от государевых обидчиков.
Однако Федька Басманов сомневаться умел:
– Ты из рода Ушатых. Уж не из тех ли земских Ушатых, что гадости государю чинили?
Детина оскорбился:
– Да как можно, Федор Алексеевич, не из князей я! Да и землицы у нас всего лишь сто двадцать четвертей, чего же с князьями ровняться? А Ушатые мы потому, что у прадеда нашего Никодима уши велики были. Ну как у порося! – весело осклабился отрок. – Как растопырит их, так полсела зараз закрывал. Вот с него-то и пошел наш род.
Понимал отрок: признайся он в том, что знается с ярославскими князьями, не бывать ему на московском дворе, а потому как умел открещивался от опасного родства.
Дворян, знавшихся с боярами, с позором изгоняли с Александровской слободы, и мальчишки со смехом науськивали собак на отверженных, пока они не укрывались за околицей.
– А жена твоя с кем из бояр в родстве состоит? – вновь допытывался Басманов, и опришники, сидящие на лавках, так смотрели на отрока, как если бы были всамделишными судьями, и признайся отрок в том, что его любава – внучатая племянница князя Пронского, приговорят тогда к битию палками.
– Да она и князей-то сроду не видывала! – божился яростно отрок. – Из дворян бедных. При Иване Васильевиче, дедушке нынешнего государя, получил ее дед в кормление именьице за ратный подвиг, вот так и поживали. Из глуши я ее приволок в столицу, а если кто и сватался к ней, так только медведь.
– Хорошо, быть тебе в опришниках! – записал Федор Басманов худородного молодца в личный полк государя. – И чтобы служил Ивану Васильевичу честно, с земщиной не знался, крамолу против самодержца выявлял, а если где лихо увидишь… Думе докладывай. Целуй крест на правде.
Отрок радостно прикладывался к кресту и с восторгом думал о том, что каждый день будет видеть самого царя.
Малюта Скуратов едва взглянул на нищих и дремучих мужиков, что в робкой растерянности жались в сенях и совсем скоро должны будут называться государевой опришниной, и прошел в покои к царю.
Григорий Лукьянович был один из немногих людей, кто пользовался правом входить в государевы покои без доклада. Окликнет иной раз дежурного боярина, чтобы тот добудился самодержца, и входит вовнутрь избы, а стража прикрывает за ним дверь.
Так и в этот раз.
Малюта Скуратов прошел в государевы покои своей обычной косолапой походкой, но совсем не так, как это делает хозяин леса, когда пробирается через бурелом или раздвигает лапами валежник, где в каждом шаге исполина чувствуется несокрушимость, а совсем иначе, стушевавшись перед величием двуглавых орлов, что строго глядели на гостя с полуторасаженной высоты дверей.
Думный дворянин знал, что Иван сжигал себя мучительными постами, и, беседуя с самодержцем, Григорию порой чудилось, что ему отвечает мертвец.
– Недовольны бояре опришниной, Иван Васильевич, – заговорил Григорий, едва перешагнув порог.
– Слушаю тебя, Малюта, далее продолжай.
– Бояре промеж себя кучкуются и смуту учинить жаждут.
Государь стоял у окна и смотрел во двор, где молодые опришники привязывали к поясу метлы.
– Вот как!
– Да, государь. Бояре дворян и дьяков на свою сторону привлекают, говорят, что ни к чему эта опришнина. Они во все концы Руси гонцов шлют и союзников ищут.
– Благое дело, Гришенька, что у тебя повсюду верные люди. Кто же среди этих смутьянов главный?
– Не поверишь, государь… Челяднин-Федоров! Как поставил ты его во главе земщины, так он и стал смуту чинить.
– Никогда я боярам не доверял, Малюта.
– На опришнину, государь, опирайся. Не подведут тебя дворяне.
– Знаю я это, Григорий, потому и верю вам. Иное дело бояре, дай им волю, так они всю русскую землю по клочкам к себе на двор перетаскают. Только больно мне слышать это, Малюта. От кого я не ожидал пакости, так это от конюшего земского. Верил я ему, а потому над остальными возвысил, а он, оказывается, всегда мне зла желал. – Государь отошел от окна и подумал о молодых опришниках, что прилаживали к поясу метелки: будет им нынче работа.
Иван Петрович Челяднин-Федоров был одним из самых именитых бояр в русском государстве. Происходил он из старого московского дворянства, на котором всегда держалась власть российских господарей. Челяднины вместе с Кошкиными, Морозовыми и Хромыми были с московскими князьями еще в то далекое время, когда они не помышляли о великодержавии и владимирских господарей почитали, как старших братьев. А потому величие Челядниных не уменьшилось даже после того, как московские цари призвали к себе на службу младших князей.
Боярин держал в своих руках Конюший приказ так же уверенно, как когда-то его предки сиживали рядом с троном московских князей. Но даже близость к трону не отдалила его от московского люда, и он пользовался среди горожан заслуженной любовью. Боярин не стеснялся обнажить голову даже тогда, когда с ним здоровался безродный нищий. И вместе с тем Иван Петрович был так же богат, как и знатен. Его пожертвования в церковь были так велики, что на них можно было содержать все богадельни Москвы. Дума без Челяднина представлялась такой же хилой, как древо, лишенное влаги, а отстранить Ивана Петровича от дворовых дел – это значило позабыть все те услуги, которые старомосковский боярский род столетиями оказывал хозяевам русской земли.
По силам ли, чтобы сковырнуть такую глыбину?
– А еще я узнал, что Ивашка Челяднин к царице хахалем бегает, – хмуро продолжал Малюта Скуратов.
– Вот как? – не очень удивился государь.
– Едва ли не каждый день в ее покоях ночует.
Отмерла у Ивана Васильевича страсть к черкесской княжне, и чувство стало похожим на пожелтевший осенний лист.
Не удивился самодержец и этой новости и отвечал без злобы:
– Сучке всегда кобель требуется, а конюший мужик справный. Ты вот что, Григорий Лукьянович, позорче присматривай за конюшим, я хочу знать все, о чем он замышляет. Хм… думаю, что на уме у него не только царицыны телеса.
– Государь, а что повелишь с остальными изменниками делать?
– Выпороть их палками на рыночной площади, а потом языки укоротить.
Столица, разделенная на земщину и опришнину, напоминала двух родных братьев, которые колотят друг дружку спьяну на праздники. Даже чернь, уподобившись боярам, поделилась на «опришников» и «земщину». Каждая из сторон посматривала на противоположную так, как если бы другая имела чертову отметину. Мужики, разделенные порознь, лупились с беспощадностью воинников на бранном поле.
Частенько можно было увидеть «опришнину» и «земщину» на берегу Неглинной, закатав рукава под самые плечи, сходились они грудь на грудь – кто во славу самодержца, а кто для почета боярского. Прознав о предстоящей битве, на крутую косу Неглинки частенько приходили и видные люди Москвы, чтобы поглазеть разудалую молодецкую потеху. Каждый из них ратовал за своих холопов со страстью, как будто это была не потешная битва, а всамделишное сражение. Когда разгоряченная кровь, подобно кипящей воде, брызгала через край, бояре отправляли посыльных в свои дворы за подмогой, и тогда безобидная забава превращалась в настоящее побоище: в ход шли не только кулаки, но и колья, вырванные из заборов.
Проигравшая сторона долго потом помнила нанесенную обиду, а выбитые зубы молодцы показывали гордо, совсем как ратники, похваляющиеся раной, полученной в жестоком сражении.
Возвращаться в Кремль Иван Васильевич не пожелал и на опришной стороне, за рекой Неглинкой, воздвиг огромную крепость, которая по размаху лишь немного уступала дворцу московских государей. Детинец был задуман так, чтобы с крутого берега была видна не только опальная сторона града, но и вся земщина. Крепость окружали каменные трехсаженные стены, через которые не сумела бы проникнуть даже самая хитроумная смута. Главные ворота, смотревшие на Кремль, были украшены железным львом, который, раскрыв огромную пасть, прижался к земле, готовый по малейшему знаку Ивана Васильевича броситься на распоясавшуюся земщину. На шпилях крепости, слегка приподняв крылья, застыли двуглавые орлы и с двадцатисаженной высоты наблюдали за мятежной земщиной. Их взгляд, озирающий боярские дворы, был так же суров, как у государя, когда он расспрашивал про измену.
Вокруг крепости был вырыт огромный ров, а у каждой стены было выставлено по три дюжины пушек, и полтысячи стрельцов денно и нощно караулили покой государя.
– Измену вижу, Гришенька, – обыкновенно говорил встревоженный царь Скуратову-Бельскому. – Никому доверять нельзя. Боязно! Только ты у меня и остался. Все меня покинули, каждый мне лиха желает, только и дожидаются, когда я в иной мир отойду. Рано они меня со света сживают, не поддамся им я! Матушку с батюшкой бояре заморили, а меня отравить им не удастся. Потому и спрятался я здесь, крамолы боюсь.
– Не дадим тебя, государь, в обиду, – горячо заверял Григорий, – все мы за тебя живот положим.
Польские послы лукаво справлялись об опришнине, надеясь забавными анекдотами о русском царе повеселить двор, а заодно и всю Европу. Но вельможи, помня строжайший наказ Ивана Васильевича, отвечали всегда одинаково:
– Земля русская была единой, таковой и останется. Дружно мы живем и распрей промеж себя не ведаем. Говорите, что государь бояр губит?.. Так это он крамольников наказывает, а смутьянов и в вашем королевстве не жалуют.