Вошед в свою почивальню, Мазепа послал немедленно татарина за Марьей Ивановной Ломтиковской и остался наедине с Орликом.
Мазепа бросился на софу, вздохнул и, покачав головою, сказал:
– Ну что ты думаешь об этом, Орлик?
– Все, что я видел и слышал, кажется мне непонятным, непостижимым, чудесным!
– А мне все это кажется простым и весьма обыкновенным, – возразил Мазепа. – Ты знаешь, что Палей несколько раз посылал Огневика в Варшаву. Молодой человек мог встретиться там с Наталией, влюбился и снискал ее любовь. Узнав, что она здесь, он хотел повидаться с нею, а может быть, и похитить ее из моего дома. Все это весьма просто и естественно. Что он не признался в истинной причине своего ночного посещения – это весьма похвально, а что Наталия скрывала до последней минуты свою любовь и не пришла просить у меня прощения для своего любовника, это также весьма благоразумно, ибо, вероятно, она надеялась освободить его из темницы и, весьма основательно, не полагалась на мое снисхождение. Но каким образом Наталия узнала о времени пытки? Как она попала в подземелье?.. Вот это загадка, которую мы должны разгадать. Если эту шутку не состряпал наш проклятый иезуит, то очевидно, что между моими людьми есть изменники, которых надобно извести, как ядовитых гадин. Время все откроет! Только надобно терпенье, а твой единственный порок, Орлик, нетерпеливость! Ты не можешь представить себе, сколько мне стоило труда преодолеть справедливый мой гнев и негодованье!.. Сердце мое чуть не лопнуло от внутренней борьбы. Но я победил себя и этою победою над собою восторжествую над моими врагами! Какая была бы польза, если б я вспыхнул, разгорячился… даже убил Огневика? В глазах Наталии я был бы чудовищем; хотя бы она и забыла со временем Огневика, но всегда бы ненавидела меня, его убийцу. Пусть он умрет естественною смертью…
– Понимаю! – подхватил Орлик. – Порошок или пилюли сделают свое дело. Конечно, это лучше!..
– Это совсем не лучше, и ты не понимаешь меня, Орлик, – примолвил Мазепа. – Я хотел сказать, что, когда он умрет естественною смертью, тогда Наталия простит мне, ибо я пытал его как врага, не знав о ее любви к нему. Но мне не нужна смерть его. Напротив, я дал бы год собственной жизни за его исцеление.
– Признаюсь, что я вовсе не понимаю ничего! – сказал Орлик, склонив голову и размахнув руками.
– Поймешь, если я скажу тебе, что Огневик будет примирителем моим с Палеем.
– Неужели вы, ясневельможный гетман, искренно желаете примирения с Палеем и верите в его искренность?
– Верю или нет, это мое дело; но мне надобно помириться с ним; необходимо нужно, чтоб Палей верил моей искренности, и никто лучше не убедит его в этом, как воспитанник его и первый любимец, Огневик. Его же весьма легко убедить теперь в чем угодно, потому что никто так не расположен всему верить, как влюбленные, особенно когда от его верования зависит успех их любви. Скажу тебе одним словом, что Огневик есть теперь главное веретено в моей политической машине и мы должны беречь и лелеять его как зеницу ока! Прошу тебя, верный мой Орлик, наблюдай сам за его исцелением и прикажи, чтоб скрывали от всех пребывание его в моем доме. Навещай его, приобретай его доверенность и дружбу твоими ласками… Прошу тебя об этом… Преодолей себя! Все это необходимо нужно к моему и твоему счастью. Но вот и Мария! Ступай с Богом, Орлик, до завтра!
– Что новенького, Мария? садись-ка да порасскажи мне, – сказал гетман.
– Кажется, что новости мои вам неприятны, ясневельможный гетман, итак, мне лучше молчать, потому что я не умею, подобно другим, лгать пред вами.
– Ого! Да ты не на шутку сердишься, Мария! Когда же я гневался на тебя за твои вести! Я гневался на тех, которые говорят про меня вздор, а не на тебя. Как друг твой, я не скрывал перед тобой чувств моих. Я имею к тебе полную доверенность, Мария, ибо убежден, что ты предана мне искренно.
Ломтиковская тотчас догадалась, что гетман имеет нужду в ее помощи в каком-нибудь важном деле. Она вознамерилась воспользоваться сим случаем к удовлетворению своего любопытства и корыстолюбия.
– Вы шутите, ясневельможный гетман, говоря, что имеете ко мне полную доверенность, – отвечала она с притворною досадой. – Передо мною сокрыто то, что знают даже ваши домашние прислужники!.. Гетман громко засмеялся.
– О женщины, отродие Евино! – сказал он, смеясь. – Тебя все мучит эта варшавская красавица, не правда ли? Тебе хотелось бы знать, какова она, как одевается, как ходит, как говорит!.. Изволь, милая, я доставлю тебе удовольствие быть с нею по целым суткам… Слышишь ли?
Мария смотрела Мазепе в лицо, не веря словам его и думая, что он шутит над нею.
Вдруг Мазепа принял важный вид.
– Ты сказывала мне, – примолвил он, – будто в войске и даже в Киеве толкуют, что эта девица моя любовница, моя невеста, присланная ко мне из Польши, для уловления меня в сети измены своею необыкновенною хитростью. Увидишь, Мария, как справедливы народные толки и как мудры догадки людей, почитающих себя умными и дальновидными! Правда, эта девица имеет жениха, но этот счастливец – не я, а тот самый запорожский удалец, о котором говорили, что он хотел убить меня. Он здесь, болен, и пока выздоровеет, ты должна быть при нем, ухаживать за ним, как бы ты ухаживала за мною, а между тем наблюдать, чтобы эта варшавская девица, его невеста, которая будет навещать его, не оставалась с ним наедине. Влюбленные не думают о приличиях, о клевете, и чем они безвиннее, тем скорее подают повод к злословию. Я не доверяю польской воспитательнице этой девицы и имею на то мои причины. Тебе поручаю я важное звание надзирательницы с условием, чтоб ты не беспокоила ни девицы, ни ее жениха своими расспросами и скрывала пред всеми, что посланец Палея скрыт в моем доме. Вообще, ты должна хранить в глубокой тайне все, что ты узнаешь, все, что услышишь и увидишь. За преступление сего приказания – смерть! Слышишь ли – смерть! Ты знаешь меня, Мария; я человек добродушный и простосердечный, почитаю величайшим наслаждением награждать верных исполнителей моей воли и неумолим в праведном наказании – как самая судьба!
– Вы напрасно, ясневельможный гетман, огорчаете себя, припоминая об изменниках, о непослушных, о казнях!.. Все это до меня не касается… Жизнь моя посвящена вам, и я готова была бы наперед выколоть себе глаза и отрезать язык, если б не надеялась, что они будут послушны моей воле, то есть вашей воле. – Ломтиковская едва могла скрыть радость, возбужденную в ней повелением гетмана, достигнув до того, чего так пламенно желала.
– Я верю тебе, Мария, – сказал гетман с видом простодушия, – но любя тебя искренно, должен предостеречь, что сто глаз и сто ушей будут наблюдать за всеми твоими поступками и подслушивать… даже мысли твои! Ты знаешь хорошо Орлика!
Ломтиковская наморщилась.
– Его личные выгоды сопряжены с сохранением сей тайны, и если он откроет какую-либо нескромность… то ты погибнешь прежде, чем я узнаю об этом! Берегись, Мария!
– Пусть сам черт или чертов брат, Орлик, смотрит во сто своих глаз и слушает своей сотней ушей… Надеюсь, однако ж, что найдется хоть один праведный язык, который донесет вам о моей верности.
– Я слыхал, что муж твой хотел взять в арендное содержание Чигиринскую мельницу, – сказал гетман. – Я отдаю ее тебе в трехлетний срок, без платежа откупных денег.
Ломтиковская поцеловала руку гетмана.
– Прощай, Мария! – примолвил он. – Завтра переселись ко мне в дом и разгласи в городе, что ты призвана ухаживать за мною, в моей тяжкой болезни. До времени я не хочу показываться войску.
Ломтиковская вышла, и Мазепа захлопал в ладоши. Вошел немой татарин, раздеть и уложить в постель гетмана. Татарин был угрюм и грустен. Он похож был на волка, который уже ощущал на языке теплую кровь добычи и лишился ее от внезапного нападения охотничьих псов.
Мазепа не нашел сна на мягком ложе. Сильные страсти и исполинские замыслы порождали в нем мысли и желания, которые беспрестанно росли, созревали и тем более терзали его наедине, чем усильнее он старался скрывать их пред людьми. Тщетно он закрывал глаза и хотел забыться. Каждая капля крови перекатывалась чрез сердце его, как холодный и тяжелый свинец. Мазепа, до восхождения солнца, перевертывался в постели, вздыхал, охал и, наконец, выбившись из сил, заснул, чтобы снова мучиться в сновидениях.
Ой, на горе да женьци жнут,
А под пид горою
По пид зеленою
Казаки йдут.
Малор. песня
Необозримая долина, покрытая высокою, густою травою, оканчивалась холмами, между коими поднимался туман, разгоняемый лучами восходящего солнца. После дождливой и бурной ночи настало тихое и теплое утро. По степи, без дороги, тянулась ватага украинских казаков. Впереди ехал на вороном турецком жеребце воин высокого роста, сухощавый, бледный. Седые усы его ниспадали на грудь. Бритая голова покрыта была низкою шапкой с голубым бархатным верхом и с собольим околышком, а из-под шапки, надетой набекрень, висел клок белых, как лунь, волос, или чуприна. Он был в синем суконном кунтуше, с прорезными и закидными рукавами, подбитом светло-голубою шелковою тканью, в красных бархатных шароварах и в желтых сафьяных сапогах. За столом персидским кушаком заткнут был турецкий кинжал; чрез плечо, на красных шелковых шнурках висела кривая турецкая сабля в золотых ножнах. Турецкое, окованное серебром, седло покрыто было бархатным чапраком с золотою бахромой. На коне был ронтик с серебром и сердаликами. Воин держал в зубах короткую трубку и сквозь дым, пробивающийся чрез густые усы, вперял взор вдаль. Лицо его было угрюмое и суровое, нос длинный, орлиный, губы тонкие, а большие черные глаза светились из-под седых, навислых бровей, как звезды. За ним ехал казак в синем кобеняке Род шинели., насунув видлогу Капюшон. на малую шапку из черной овчины, и держал в руке аркан, которого другой конец зацеплен был за шею жида, ехавшего без седла, с связанными назад руками, на тощей кляче. Бедный жид был в одном полукафтанье, без шапки, с открытою грудью, босиком. Ветер развевал длинные его волосы и осушал слезы, которые оставили светлые следы на грязном и бледном его лице. Другой казак вел одну заводную и одну вьючную лошадь. В некотором отдалении ехали рядом два воина, одетые также в короткие суконные кунтуши синего цвета и в голубых бархатных шапках. Наряд их был простой, и только в оружии и в конской сбруе видно было золото и серебро. Один из них был уже в пожилых летах, а другой молод и красив, с гордым взглядом, с богатырскою ухваткой. За ними ехали в беспорядке, но в тишине казаки, по одному, по два и по нескольку вместе. Некоторые были в кобеняках, а другие сняли кобеняки и перевесили их чрез седло. Наряд простых казаков состоял из синей куртки с нашивными на груди карманами, для хранения зарядов, и из широких холстинных шаровар, также с нашивными карманами по обеим сторонам, в которых были пистолеты. Все казаки имели одинаковые низкие шапки из черной овчины с голубым верхом и светло-голубые шерстяные кушаки. У каждого была сабля при бедре, за плечом ружье, обернутое в овчину, и в руке длинная пика. Чрез плечо на ремне висела нагайка. С тылу чрез седло перевален был мешок с съестными припасами и кормом, а напереди была баклага с водою и аркан, свернутый в кольцо. Всех казаков было человек двести, и между ними не было ни одного молодого. Почти у каждого седина пробивалась в усах и в чуприне.
Ватага повернула к оврагу, поросшему кустарниками, чрез который проходила дорога, извиваясь змейкой по степи. Лишь только передовой, богатоубранный воин взъехал на дорогу, на повороте, за кустами, послышался скрип телеги и голос погонщика волов. Ватага продолжала шествие свое. Вскоре телега, запряженная парою волов, показалась из-за поворота. Украинский поселянин, в свитке, в шапке, слез с воза, поворотил телегу на сторону, остановил волов, и, когда передовой воин поравнялся с ним, поселянин снял шапку и поклонился ему в пояс.
– Здорово, хлопче! – сказал передовой воин.
Мужик поднял глаза и, как будто пораженный блеском убранства воина, еще ниже поклонился, примолвив:
– Здоров будь, пане! – Потом, взглянув простодушно на воина, выпучил глаза, разинул рот и, осмотрев его с головы до пят, спросил: – А куда едете, панове?
– _Куколь с пшеницы выбирать_; жидов и ляхов резать! – отвечал хладнокровно передовой воин.
Жид вздрогнул, как будто его кто уколол под бок, сделал жалостную гримасу, но не смел пикнуть, страшась казачьих нагаек.
– Помогай Бог! – отвечал простодушно мужик.
– А далеко ли до Днепра? – спросил передовой казак.
– Для проклятого ляха или для поганого жида была бы миля, а для тебя, пане, скажу только – на один воловий рык, – отвечал мужик.
Передовой воин улыбнулся, вынул из кармана талер и бросил мужику, который не спускал глаз с воина и даже не наклонился, чтоб поднять талер.
– Возьми деньги и пей за наше здоровье! – сказал передовой воин.
– Мы и за свои гроши пьем за твое здоровье, пане, коли ляхи да жиды не подсматривают за нами да не подслушают, – отвечал мужик.
– А разве ты знаешь меня? – спросил воин.
– Как нам не знать батьку нашего, пана Палея! – отвечал мужик, снова поклонись в землю.
Это был в самом деле знаменитый вождь Украинской вольницы, Семен Палей, гроза татар и поляков, бич жидов и жестоких помещиков, ужа Мазепы, идол угнетенного народа в польской Украине, любимец войска малороссийского и Запорожского. Казаки и поселяне не называли иначе Палея, как батькой, и это нежное, сердечное наименование употребляли всегда, говоря с ним и про него. Палей гордился этим прозванием более, нежели титулом ясневельможного, которым величали его паны польские и даже сам король; а с тех пор, как отложился от Польши и объявил себя подданным царя русского, он истребил в своей вольнице все прежние польские обыкновения, удержал только наряд польский, который носили тогда все знатные украинцы и чиновники царского войска малороссийского.
Палей бросил мужику другой талер и спросил:
– Не слыхал ли про польских жовнеров или не собирается ли где шляхта?
– Не знаю, татар ли, москалей или тебя, батько, боятся ляхи, а только они крепко зашевелились, как овцы перед стрижкой. Отовсюду гонят подводы да свозят всякий запас в Житомир. Слышно, что паны наши да экономы, трясца их матери! берут за то гроши, а нам велят давать хлеб и волов даром! Вот и к нашему пану наехало ляхов тьма-тьмущая. Сами ляхи – бис бив бы их батьку! – пируют на панском дворе, а коней своих да ляшенков расставили по селам да велят объедать, нас, бедных! Ты знаешь, батько, что ныне у нас завелось два короля, и наш пан держит за новым королем, так и собирает у себя ляхов, чтоб идти на старого короля. Брат мой, надворный казак В прежнее время украинские паны выбирали из своих крестьян годных на службу людей, вооружали и одевали их по-казацки и употребляли для защиты своих поместий. Даже до нашего времени сохранился сей обычай. Но в наше время надворных казаков вооружают одними нагайками, и употребляют только для посылок и для экзекуций по деревням, при собирании податей., сказывал мне, что ляхи навезли к пану целые скрини с грошами, а разве жид да бис увидит ляшский шеляг!
– Гроши будут наши, а ляхи – собакам мясо! – сказал Палей. – А как зовут твоего пана?
– Пан Дульский, тот, что… Палей не дал мужику кончить.
– А я к нему-то именно и еду в гости, – сказал он. – Так ты говоришь, что у него собралось много ляхов? А сколько, например?
– Считать я их не считал, а знаю, что их будет больше, чем скота в панском стаде…
– Сотни три, четыре, что ли? – спросил Палей.
– Уж верно, сотни четыре, – отвечал мужик. – Не ходи теперь, батько, к нашему пану, а то тебе мудрено будет добраться до него, коли ты к нему едешь с тем, чего мы ему у Бога просим. Панский двор окопан валом, на валу стоят двенадцать пушек, да еще каких крепких, железных! А перед валом ров, а за рвом частокол, а за частоколом стоят ляхи с ружьями, а ворота одни, да и те на запоре, а за воротами решетка, да еще железная, а над воротами куча камней, а за камнями…
– Довольно, довольно! Спасибо за добрые вести, – примолвил Палей и бросил третий талер мужику.
– Добрые вести, добрые вести! – проворчал мужик с удивлением, подбирая деньги. – От этих добрых вестей у другого бы морозом подрало по коже, а нашему батьке пули как вареники, а пушка как бабья ступа!
– Что ты ворчишь себе под нос? – сказал Палей.
– Так, ничего, а дивлюсь только, что ты не боишься ни панских пушек, ни ляшских ружей, а нам так и от канчука экономского деваться некуда!
– С завтрашнего дня эконом ваш не будет больше размахивать канчуком, а взмахнет всеми четырьмя, да и поминай как звали! – сказал Палей.
– Ой, дай-то, Боже! – сказал мужик, перекрестясь.
– Ведь ты слыхал уже, что мы идем куколь из пшеницы выбирать? – примолвил Палей.
– Да, да! Ляхов и жидов резать!.. Помогай Боже, помогай Боже! – сказал мужик, крестясь и кланяясь.
– Только смотри ж… ни гугу! – сказал Палей. – Никому ни словечка, что видал меня с моими детками!
– Хоть бы меня на крыже раскряжевали, хоть бы век горелки не пить, хоть бы жиду служить, хоть бы быть прокляту, не скажу и отцу родному! – отвечал мужик. – Ступай, батько, куколь из пшеницы выбирать! Бог помочь! Счастливый путь!
Палей махнул нагайкой, улыбнулся и поехал вперед по дороге, ведущей к Днепру. Влево видна была вдали колокольня. Палей снова своротил с дороги и целиком поехал к холмам, покрытым лесом. Чрез час он въехал на холм, и величественный Днепр открылся его взорам. Бодрый старик соскочил с лошади и, обернувшись к своим казакам, сказал:
– Здесь, детки, отдохните и покормите коней! Огней не разводить и держаться в куче. Иванчук! расставь часовых вокруг. Москаленко! размести коней по десяткам, да смотри, все ли в порядке. Грицко! подай горелки и сала!
Палей бросился под дерево, набил снова трубку и стал вырубать огонь, мурлыча про себя известную украинскую песню:
Ой, кто в лисе,
Отзовися!
Выкрешило огня,
Потягнемо люльки,
Не журися!
Иванчук был тот самый старый есаул, который спасся бегством из Батурина, когда его уведомили, что Огневик захвачен в гетманском дворце. Зная хорошо характер Мазепы, Иванчук был уверен, что ему не миновать участи Огневика; а потому, для уведомления Палея о случившемся, заблагорассудил отправиться к нему немедленно, не ожидая окончания переговоров. Москаленко, молодой казак, ехавший рядом с Иванчуком, был сотник в вольнице Палеевой. Только один Палей знал его настоящее прозвание, которое молодой сотник скрывал пред всеми. По месту его родины, по Москве, Палей прозвал его Москаленкой. Он был сын одного из стрелецких старшин, казненных за буйное сопротивление воле Петра Великого. Двое старых стрельцов, успев спастись бегством из Москвы, взяли с собой сына своего начальника, юного Лаврентия, и чрез Польшу пришли в Запорожье, где Лаврентий приучился к военному ремеслу, не забыв грамоты и некоторых сведений в истории и географии, приобретенных им в родительском доме, от старого монаха Заиконоспасского монастыря. На двадцатом году от рождения, прельстясь славою Палея, Лаврентий упросил Кошевого атамана запорожцев, Гордеенку, отпустить его в службу к вождю Украинской вольницы и уже три года служил при нем, отличаясь храбростью, расторопностью и пламенной привязанностью к Палею, который любил его за сие, как родное дитя, почти так, как Огневика.
Иванчук вскоре возвратился, и Палей позвал его и Москаленка позавтракать с собою.
Грицко разостлал ковер на траве, поставил деревянную, обшитую кожей баклагу с водкой и кошель, в котором были сухари и свиное сало, любимая пища украинцев. Палей перекрестился, выпил порядочный глоток водки, вынул из-за пояса кинжал и отрезал кусок сала, взял сухарь и, зачесав пальцами длинные свои усы, стал завтракать, подвинув кошель к своим собеседникам, которые присели возле ковра. Между тем казаки подвешивали коням торбы с овсом.
Невзирая на то что дружина Палеева называлась вольницей, она рабски повиновалась воле своего начальника. Во время похода Палей запретил казакам возить с собой водку и вообще предаваться пьянству, и сколь ни склонны были к сему его подчиненные, но не смели преступить запрещения, зная, что жестокое наказание постигнет виновного. С жадностью поглядывали казаки на баклагу, стоявшую пред Палеем, и, казалось, поглощали ее взорами.
– Грицко! – сказал Палей. – Дай по доброй чарке горелки деткам!
Грицко снял две большие баклаги с вьючной лошади, вынул из мешка медную чарку величиною с пивной стакан и перевесив баклаги чрез оба плеча, пошел к толпе и стал потчевать усатых деток Палеевых, которые как будто пробудились от запаха водки и стали прыгать и подшучивать вокруг Грицка.
Позавтракав, Палей обтер усы рукавом своего кунтуша, помолился, снова закурил трубку и велел подозвать к себе жида, который во все это время стоял ни живой ни мертвый под деревом, поглядывая вокруг себя исподлобья. Жид, подошед к Палею, бросился ему в ноги и не мог ничего сказать от страха, а только завопил жалобно: "Аи вей, аи вей!"
– Пан Дульский подослал тебя узнать, что я делаю и можно ли напасть на меня врасплох, в Белой Церкви. Жаль мне, что ты не получил обещанных тебе им пятидесяти червонцев, потому что я сам повезу к нему вести, которые он поручил тебе собрать об нас, своих добрых приятелях! Но как ты не станешь с нами есть свинины, воевать не умеешь, а плутовать хоть бы рад, да мы не хотим, то мне нечего делать с тобой, и я решился отправить тебя на приволье, где у тебя будет рыбы вдоволь, хоть не ешь, а воды столько, что ты можешь наделить всех шинкарей, которые разводят ею горелку. Детки, в Днепр иуду!
Стоявшие вблизи казаки, которые, закусывая, слушали с приметным удовольствием речь своего вождя, бросились на жида, как волки на паршивую овцу, отогнанную от стада, и с хохотом и приговорками потащили его к реке.
– О вей! – закричал жид. – Ясневельможный пане, выслушай!.. Я тебе скажу большое дело… важное дело… весьма тайное дело… Только помилуй… пожалей жены и сирот!
– Я не пан и даже не шляхтич, а простой казак запорожский, – сказал Палей, – однако ж выслушать тебя готов. Постойте, детки! Ну говори, что ты знаешь важного.
– А если скажу, то помилуешь ли меня? – сказал жид, дрожа и плача. – Я бедный жидок и должен был сделать, что велит пан. У меня бедная жена и четверо бедных деток… они помрут без меня с голоду… Прости! помилуй! – Жид снова бросился в ноги Палею и зарыдал.
– Так это-то твое важное и великое дело! – возразил Палей. – Жизнь твоя, жена твоя и дети важны для тебя, а не для меня. Из твоих малых жиденков будут такие же большие жиды-плуты, как и ты, а ведь кому тонуть, того не повесят! Один конец… в воду его!
Казаки снова потащили жида к реке.
– Ясневельможный пане! – возопил жид. – Ты не выслушал меня… я не успел сказать тебе важного дела… Постой… выслушай!
– Подайте его сюда, – сказал Палей. – Ну говори, что ли?
– А помилуешь ли меня, – возразил жид, трепеща от ужаса, – оставишь ли мне жизнь?.. Я ничего не прошу, только не убивай, не бросай меня в воду!
– Что ты, проклятый иуда, торговаться со мною хочешь, как в корчме, что ли! – воскликнул Палей грозно. – Говори, или я заставлю тебя говорить вот этим! – примолвил он, потрясая нагайкой.
– Изволь, Ясневельможный пане, я скажу тебе всю правду, – отвечал жид, морщась и закрыв глаза при виде нагайки. – К нашему пану и князю Дульскому приехала его родственница из Варшавы, княгиня Дульская, у которой первый муж был князь Вишневский. Сказывают, что пан гетман Мазепа хочет жениться на ней, и это слышал я от гайдука пани княгини, а гайдуку сказывала первая служанка пани княгини. Вот ровно неделя, в прошлый шабаш, приехал из Батурина к нашему пану ксенз иезуит и привез много бумаг, а пан наш да еще другие паны целую ночь читали эти бумаги, радовались, пили, поздравляли княгиню и отправили нашего конюшего к новому королю… Так видно, что тут дело пребольшое, когда пан гетман Мазепа пишет к панам, которые держатся за новым королем, а новый король неприятель московского царя, которому служит пан гетман Мазепа… Ну вот это дело важное!.. Помилуй меня, бедного жидка, ясневельможный пане! Сжалься над моими бедными детками, над моею женою! – Жид снова зарыдал и бросился в ноги Палею. Казаки с трудом оттащили его на сторону.
Палей задумался. Помолчав несколько, он взглянул на Иванчука и сказал:
– Проклятые жиды, как они смышлены! Смотри, пожалуй, как этот иуда догадался! Прибывший к Дульскому иезуит, верно, патер Заленский, о котором ты говорил мне, Иванчук. Про любовную связь Мазепы с Дульскою я давно уже слышал. А эта переписка, прибытие Дульской в эту сторону, вооружение приверженцев Станислава на Украинской границе, все это мне что-то весьма подозрительно! Узнаем скоро всю правду! Ну, жид, если нечего более говорить – так ступай на шабаш, в Днепр!
Казаки снова ухватились за жида, но Москаленко тронулся его жалким положением и сказал Палею:
– Батько! прости этого несчастного, помилуй отца семейства, ради важности сообщенных им новостей…
Палей одним грозным взглядом пресек речь молодого человека.
– Я никогда не прощаю и никогда не милую изменников и шпионов! Понимаешь ли, неженка! Что тут общего между жидом и его новостями? Это то же, если б я, купив коня, берег слепня, который впился в него… В воду его, детки!
Казаки подхватили жида на руки, завязали ему рот кушаком и понесли на берег.
– Раз… два… три! – прокричал один из казаков… Плеск раздался в воде, и жид, брошенный с размаху в реку, канул на дно как камень.
– Вечный шабаш! – закричали казаки. Гул повторил их хохот.
Между тем Палей сидел в задумчивости, не обращая внимания на происходившее вокруг него, курил свою короткую трубку и поглаживал усы.
– Послушай, Иванчук! – сказал он наконец, уставив на него быстрый взгляд. – Я что-то выдумал, и если дело удастся мне, то проклятый Мазепа съест гриб!.. – Он остановился, посмотрел неподвижными глазами на Иванчука и снова задумался. Трубка его перестала куриться, но он сосал чубук и шевелил губами, будто пуская дым.
– Слушаю, – сказал Иванчук. Палей молчал и не переменял положения.
– А что же ты выдумал, батько? – примолвил Иванчук, взяв за руку Палея и пожав ее сильно.
– Что бишь я сказал? Да, да! Вот что я выдумал! – сказал Палей. – Лукавый Мазепа замышляет что-то недоброе! Научившись у иезуитов хитростей, а у Дорошенки измены, Мазепа, этот латинский змей, не пропустит теперешнего случая, чтоб не воспользоваться враждою четырех царей. Служит он Петру, а в дружбе с польскими приверженцами Станислава, которого сажает на престол шведский король. Я хочу вывести приятеля на чистую воду! Ты, Иванчук, с полуторой сотней молодцов выступи в поле, покажись в окрестностях замка пана Дульского, вымани в погоню за собой шляхту, которая собралась у него, а я, с Москаленкой и с остальными пятьюдесятью удальцами, ударю ночью на замок, возьму его, захвачу невесту или любовницу Мазепы, Дульскую, захвачу иезуита, возьму их бумаги и заставлю и патера и бабу признаться во всем. Дульскую выменяю тотчас на моего Огневика, а иезуита с бумагами, если в них есть что важного, отправлю к царю, а если нет, то на осину патера – и делу конец!.. Как ты думаешь об этом?
– Дело хорошее, – отвечал Иванчук, сняв шапку и пригладив свою чуприну, – дело хорошее, только слишком опасное. Пан Дульский укрепил дом свой валом и пушками; народу у него вдвое больше нашего, так мы можем наткнуться на беду, а все это, право, не стоит того, чтоб ты, батько, шел почти на верную смерть!..
– На верную смерть! – воскликнул Палей. – Верно то, что каждый должен умереть – а где и как, это, брат, у всякого на роду написано, а знать нам не дано. Ты говоришь, что дело не стоит того, чтоб подвергаться опасности! Не так бы ты запел, когда бы вместо Огневика сидел теперь в тюрьме, в цепях! Тебе, видно, дорога только твоя седая чуприна, Иванчук! – примолвил Палей гневно. – Все вы помышляете только о себе…
– Помилуй, батько! – возразил Иванчук. – Я совсем не думал об Огневике, говоря это. Я думал о тебе, про твою дорогую для нас жизнь, полагая, что иезуит и бумаги Мазепны не стоят того…
– Черт побери всех иезуитов и всю вашу бестолковую грамоту, которую я ненавижу насмерть! – сказал Палей, ударив своею трубкой о землю. – Все это дело постороннее, а главное – мой Огневик, мой Огневик, которого я люблю более, нежели родное детище! Будь он свободен, а я, пожалуй, отдам Мазепе и иезуита его, и любовниц, и бумаги, и всех приятелей его, польских панов, нанизав их на веревку, как сушеную тарань! Ты мало знаешь Огневика, Москаленко! Послушай, я тебе расскажу, как мне дал его Бог. Когда я был еще в Запорожье, лет двадцать пять перед этим, мы ходили однажды на промысел в Польшу, чтоб проучить панов за то, что они перевешали с полсотни наших казаков, поймав их на ярмарке, где они немножко пошалили и, кажется, зажгли какое-то грязное жидовское местечко, верно, для просушки. Похозяйничав порядочно в панских дворах, мы послали добычу вперед, а сами возвращались в Запорожье, малыми ватагами, чтоб ляхи не знали, за кем гнаться. Переправившись с моей ватагой чрез Буг, я наехал на место, где ночевали наши передовые. Это было на рассвете. Корчма догорала. Между дымящимися головнями было несколько жидовских трупов и полусгоревший берлин какого-то проезжего пана, который, на беду свою, попал на ночлег в эту корчму. Вокруг все было дико и пусто, только под лесом выла собака. Я слез с лошади закурить трубку, и вдруг мне послышался крик ребенка. Я послал казаков отыскать его, и они, под лесом, нашли ребенка, над которым вила собака. На ребенке была тонкая рубашка, золотой образ Богоматери и шелковый кафтанчик. Ему было не более году от роду, и он чуть был жив от холода и голода. Казаки хотели для забавы бросить мальчика в огонь, чтоб полюбоваться, как будет жариться ляшенок, но он так жалобно кричал и протягивал ко мне ручонки, что я не дал его на потеху казакам и завернул в свой кобеняк, накормил саламатой и привез с собой в Запорожье. Казаки смеялись над моей добычей, но мне не хотелось уже расстаться с мальчиком. Я отвез его на хутор, к жене, и велел вскармливать вместе с моими детьми. Я окрестил его в русскую веру и прозвал Огневиком, в память того, что я нашел его при огне и спас от огня. Когда мальчик подрос, я сам выучил его казачьему делу и он был со мной в нескольких набегах на Крым и на ляховщину и отличился храбростью в таких летах, когда другие едва в силах пасти табуны. Наконец я раздумал, что мне со временем будет нужен грамотный человек, и решился отдать его сперва в Киевскую школу, а после в Винницу, к иезуитам, чтоб они научили его польскому и латинскому письму. Иванчук скажет тебе, что ни у царя, ни у королей нет такого писаки, как мой Огневик. А на коне с саблей и с пикой ты видал его сам. Я надеялся скоро… Но что тут говорить! Злодей Мазепа как будто оторвал половину моего сердца, отняв у меня Огневика! Во что бы ни стало, а я выручу его из Мазепиных клещей! Если же он убьет его, то вот этим кулаком я пробью грудь нечестивому и исторгну у него внутренности, вместе со злобною душою! Этот предатель не стоит того, чтоб на нем марать клинок моей сабли!.. – Глаза Палея налились кровью, краска выступила на бледном лице, уста дрожали, и кулаки сжимались: он был в сильном припадке гнева.