bannerbannerbanner
Книга непокоя

Фернандо Пессоа
Книга непокоя

Полная версия

Уж лучше, да, гораздо лучше всегда оставаться человеческим слизняком, который любит и не ведает, пиявкой, которая отвратительна, но об этом не знает. Не замечать, как жизнь! Чувствовать, как забвение! Сколько эпизодов было утрачено в зелено-белом кильватере уплывших кораблей, похожем на холодную слюну, если смотреть на него с высокого штурвала, который кажется носом под глазами старых кают!

91.

Быстрый взгляд, брошенный на поле поверх окрестной стены, освобождает меня полнее, чем другого освободило бы целое путешествие. Всякая точка зрения – это вершина перевернутой пирамиды, основание которой не поддается определению.

Было время, когда меня раздражало то, что сегодня вызывает улыбку. И одна из таких вещей, о которой мне напоминают почти каждый день, это настойчивость, с которой заурядные люди, активные в своей жизни, улыбаются, слыша о поэтах и художниках. Они не всегда это делают, как думают газетные мыслители, с чувством превосходства. Часто они это делают с нежностью. Но они всегда похожи на взрослого, ласкающего ребенка, которому чужда уверенность и точность жизни.

Раньше меня это раздражало, потому что, как и все наивные люди – а я был наивным, – я полагал, что эта улыбка, обращенная к трудностям мечтания и высказывания, была проявлением чувства внутреннего превосходства. Но это лишь проявление различия. И если раньше я расценивал такую улыбку как оскорбление, поскольку она подразумевала превосходство, сегодня я расцениваю ее как неосознанное сомнение; подобно тому, как взрослые люди часто признают за детьми остроту восприятия, превосходящую их собственную, так и за нами, мечтающими и высказывающимися, признают нечто отличающееся, чему не доверяют, считая странным. Я хочу верить, что часто самые умные из них замечают наше превосходство; тогда они улыбаются снисходительно, чтобы скрыть, что они его замечают.

Но наше превосходство состоит не только в том, что множество мечтателей считали собственным превосходством. Мечтатель превосходит активного человека не потому, что мечта превосходит реальность. Превосходство мечтателя заключается в том, что мечтание – занятие намного более практичное, чем жизнь, и в том, что мечтатель извлекает из жизни удовольствие намного более полное и намного более разнообразное, чем человек действия. Если выразиться точнее и лучше, человек действия – это мечтатель.

Поскольку жизнь – это, по сути, состояние ума и все, что мы делаем или о чем думаем, ценно для нас в той степени, в какой мы считаем это ценным, оценка зависит от нас. Мечтатель – это эмитент банкнот, и выпускаемые им банкноты обращаются в городе его духа так же, как и в реальности. Какое мне дело до того, что бумажные деньги моей души никогда нельзя будет обменять на золото, если в ложной алхимии жизни золота никогда не бывает? После всех нас настанет потоп, но только после всех нас. Лучше и счастливее те, кто, признавая выдуманность всего, создают роман до того, как его создадут для них, и, подобно Макиавелли, облачаются в придворные костюмы, чтобы спокойно писать в полной тайне.

92.

(a child hand’s playing with cotton-reels, etc.[14])

Я всегда только и делал, что мечтал. Это и только это составляет смысл моей жизни. У меня никогда не было иной настоящей заботы, кроме моей внутренней жизни. Самые сильные боли моей жизни смягчаются, когда, открывая окно внутрь себя, я могу забыться, наблюдая за ее движением.

Я никогда не хотел быть чем-то, кроме мечтателя. На того, кто призывал меня жить, я никогда не обращал внимания. Я всегда принадлежал тому, что не находится там, где нахожусь я, и тому, чем я никогда не мог быть. Все то, что мне не принадлежит, каким бы низменным оно ни было, для меня всегда было поэзией. Я никогда ничего любил. Я никогда не желал ничего, кроме того, чего не мог даже представить. У жизни я только и просил, чтобы она проходила через меня так, чтобы я ее не чувствовал. В моих собственных внутренних пейзажах, всех до единого нереальных, меня всегда привлекало далекое, а исчезавшие акведуки – почти на том же отдалении, что и пейзажи, о которых я мечтал, – были исполнены нежности грезы по отношению к другим частям пейзажа – нежности, благодаря которой я мог их любить.

Моя мания создавать выдуманный мир все еще сопровождает меня и покинет меня лишь с моей смертью. Сегодня в моих ящиках я не выстраиваю ниточные катушки и шахматные пешки – из которых случайно высовывается какой-нибудь слон или конь, – но мне жаль, что я этого не делаю… и я уютно выстраиваю в моем воображении, как тот, кто зимой греется у очага, фигуры, постоянные и живые, которые населяют мою внутреннюю жизнь. Внутри у меня – мир друзей, ведущих свои реальные, определенные и несовершенные жизни.

Некоторые переживают трудности, другие ведут богемную, живописную и скромную жизнь. Есть и другие, которые работают коммивояжерами. (Воображать себя коммивояжером всегда было одним из моих больших устремлений – к несчастью, неосуществимых!) Другие обитают в деревнях и городках близ той Португалии, что есть внутри меня; они приезжают в город, где я случайно их встречаю и узнаю, раскрывая им свои объятия и привлекая к себе… И когда я мечтаю обо всем этом, расхаживая по своей комнате, говоря вслух, жестикулируя… когда я мечтаю об этом и представляю, как встречаю их, я радуюсь, познаю себя, восторгаюсь, у меня блестят глаза, я распахиваю руки и испытываю огромное, настоящее чувство.

Ах, нет более болезненной ностальгии, чем ностальгия по вещам, которых никогда не было! То, что я чувствую, когда думаю о прошлом, которое у меня было в реальном времени, когда я плачу над трупом жизни моего ушедшего детства… даже это не достигает болезненного, трепетного жара, который я испытываю, когда плачу над ненастоящими скромными фигурами моих мечтаний, теми же вторичными фигурами, которые я, как помню, видел всего раз, случайно, в моей псевдожизни, завернув за угол моих фантазий, пройдя через черный ход на улицу, по которой я поднялся и прошел благодаря этому сну.

Злость оттого, что ностальгия не может заново оживлять и воскрешать, никогда не бывает столь слезливой по отношению к Богу, создавшему невозможности, как когда я думаю о том, что мои воображаемые друзья, с которыми я пережил столько мгновений предполагаемой жизни, с которыми я столько раз вел просвещенные беседы в воображаемых кафе, в конечном счете, не принадлежали никакому пространству, где они могли бы по-настоящему существовать независимо от моего сознания!

О мертвое прошлое, которое я ношу в себе и которое произошло только со мной! Цветы из сада при маленьком загородном доме, что существовал только во мне. Плодовые и яблоневые рощи, сосновый бор в усадьбе, что была лишь моей грезой! Мои воображаемые каникулы, мои прогулки по полю, которого никогда не существовало! Деревья вдоль дороги, тропинки, камни, крестьяне, проходящие мимо… все это, всегда остававшееся грезой, хранится в моей памяти, причиняя боль, и я, грезивший об этом часами, затем часами вспоминаю о том, как грезил об этом, и, на самом деле, моя ностальгия – это оплакиваемое мною прошлое, мертвая настоящая жизнь, торжественная в своем гробу, на который я смотрю.

Есть также пейзажи и жизни, которые не были полностью внутренними. Некоторые картины, не имеющие высокой художественной ценности, некоторые висевшие на стенах масляные гравюры, с которыми я провел много часов, во мне становятся реальностью. Здесь ощущение было другим, более щемящим и грустным. Я томился оттого, что не мог быть там, будь они настоящие или нет. Не быть хотя бы еще одной фигурой, нарисованной близ того леса под лунным светом, который был изображен на одной маленькой гравюре в комнате, где я спал, когда уже не был ребенком! Не мочь думать, что я скрывался там, в лесу на берегу реки, под тем вечным (хоть и плохо нарисованным) лунным светом, глядя на человека, который проплывает на лодке под склонившейся ивой! Тогда невозможность грезить причиняла мне боль. Проявления моей ностальгии были иными. Жесты моего отчаяния были другими. Невозможность, мучившая меня, относилась к иному виду печали. Ах если бы у этого был смысл в Боге, если бы это осуществлялось в соответствии с духом наших желаний, не знаю где, в вертикальном времени, сопряженном с направлением моей ностальгии и моих фантазий! Если бы лишь только для меня был рай, созданный из этого! Если бы я мог найти друзей, о которых грезил, гулять по улицам, которые создал, просыпаться среди криков петухов и кур и утреннего домашнего шума в загородном доме, в котором я вообразил себя… и все это идеально обустроено Богом, помещенным в этом идеальном порядке, чтобы он существовал для меня в такой точной форме, которую даже мои собственные грезы могут создать лишь в отсутствие измерения внутреннего пространства, которое поддерживают эти бедные реальности…

Я поднимаю голову над бумагой, на которой пишу… Еще рано. Тянется воскресный полдень. Болезнь жизни, недуг обладания сознанием проникает в мое собственное тело и сбивает меня с толку. Если бы были острова для неудобных, старых аллей, которые другие не могут найти, для уединившихся в мечтаниях! Быть вынужденным жить и хоть немного действовать; быть вынужденным соприкасаться с фактом существования других людей, тоже реальных! Быть вынужденным писать это, потому что моей душе это необходимо, а не просто мечтать об этом, выражать это без слов, даже без сознания, через выстраивание меня самого в музыке и оттенках, так, чтобы мои глаза наполнялись слезами лишь оттого, что я чувствую, что выражаю себя и теку, словно зачарованная река, по медленным склонам меня самого, в сторону бессознательного и Далекого, без какого-либо чувства, кроме Бога.

 

93.

Насыщенность ощущений во мне всегда была ниже насыщенности их осознания. Я всегда больше страдал от осознания того, что я страдаю, чем от страдания, которое я осознавал.

Жизнь моих переживаний с самого начала переместилась в залы мышления, и там я всегда полнее испытывал эмоциональное познание жизни.

И поскольку мысль, дающая приют переживанию, становится требовательнее него, режим сознания, в котором я стал проживать то, что чувствую, сделал мой способ чувствовать более повседневным, более поверхностным, более щекочущим.

Размышляя, я создал себе эхо и бездну. Я приумножил себя, углубляясь в себя. Самый мелкий эпизод – колебание света, кружащееся падение сухого листа, пожелтевший лепесток, что отделяется от цветка, голос, раздающийся из-за стены, или шаги того, кому он принадлежит, вкупе с шагами тех, кто должен его слушать, приоткрытые ворота старого сада, двор, что открывается в арке скученных домов под Луной – все эти вещи, которые мне не принадлежат, опутывают мое чувствительное размышление петлями звучания и ностальгии. В каждом из этих ощущений я – другой, я болезненно обновляюсь в каждом неопределенном впечатлении.

Я живу впечатлениями, которые мне не принадлежат, расточаю отказы, будучи иным в моем способе бытия.

94.

Жить значит быть другим. Даже чувствовать нельзя, если сегодня чувствуешь себя так, как чувствовал вчера: чувствовать сегодня то же, что и вчера, значит не чувствовать, а вспоминать сегодня то, что чувствовал вчера, значит, что сегодня – это живой труп того, что вчера стало потерянной жизнью.

Стереть все с картины, переходя из одного дня в другой, быть новым с каждым новым рассветом, в вечно обновляющейся девственности переживаний – этим, и только этим стоит быть или это иметь, чтобы быть или иметь то, чем мы несовершенно являемся.

Этот рассвет – первый в мире. Никогда этот желтеющий розовый цвет, перетекающий в жаркий белый, так не освещал фасад хутора на западе, который, полный остекленными глазами, смотрит на тишину, приходящую со все нарастающим светом. Никогда не было этого часа, ни этого света, ни этого моего бытия. То, что будет завтра, будет чем-то другим, и то, что я увижу, будет увидено перестроившимися глазами, полными нового видения.

Высокие горы города! Великие архитектуры, поддерживаемые и возносимые крутыми обрывами, соскальзывание по-разному нагроможденных зданий, которые свет покрывает вышивкой из теней и пожаров, вы – сегодняшний день, вы – это я, поскольку я вас вижу, вы – то, чем я буду (?) завтра, и я люблю вас с фальшборта, как корабль, что проходит рядом с другим кораблем, и воцаряется неизвестная тоска по прошлому.

95.

Я прожил неведомые часы, последовательные, не связанные друг с другом мгновения, отправившись ночью на прогулку по одинокому берегу моря. Все мысли, которые вдыхали жизнь в людей, все переживания, которые люди перестали проживать, пронеслись через мой разум, словно темный итог истории в этих моих раздумьях на берегу моря.

В себе и с собой я выстрадал чаяния всех эпох, и со мной гуляли по слышимому берегу моря беспокойства всех времен. То, что люди хотели и не сделали, то, что убили, занимаясь этим, то, чем были души и чего никто не высказал – из всего этого образовалась чувствительная душа, с которой я гулял ночью по берегу моря. И то, что влюбленных удивляло в другом влюбленном, то, что жена всегда скрывала от своего мужа, то, что мать думает о сыне, которого у нее не было, то, что обретало форму лишь в улыбке или в возможности, во времени, которое не было этим, или в недостающем переживании – все это во время моей прогулки по морскому берегу шло вместе со мной и со мной вернулось, и волны бурно сотрясали аккомпанемент, которым я это убаюкивал.

Мы – те, кем мы не являемся, а жизнь скоротечна и грустна. Звук волн ночью – это звук ночи; и сколько людей слышали его в собственной душе, как постоянную надежду, которая рассеивается в темноте с глухим звуком глубокой пены! Сколько слез пролили те, кто обрел, сколько слез потеряли те, кто добился! И все это во время прогулки по берегу моря превратилось для меня в тайну ночи и в доверительность бездны. Сколько нас! В скольких мы обманываемся! Какие моря звучат в нас, в ночи нашего бытия, на пляжах, которые мы ощущаем, когда нас захлестывают переживания! То, что утратилось, то, чего нужно было бы хотеть, то, что было получено и принесло удовлетворение по ошибке, то, что мы любили и потеряли и, потеряв и полюбив потому, что потеряли, увидели, что не любили этого; то, что мы, как нам казалось, думали, когда чувствовали; то, что было воспоминанием, а мы верили, что это переживание; и все море, приходившее туда, шумливое и свежее, из великого мрака всей ночи, чтобы мелко трепетать на пляже, во время моей ночной прогулки по берегу моря…

Кто вообще знает, о чем он думает или чего желает? Кто знает, чем он является для самого себя? Сколько всего предлагает музыка, а нам нравится, что этого не может быть! Сколько всего помнит ночь, и сколько мы оплакиваем такого, чего никогда не было!

Словно голос, освободившийся от простора покоя, волна, перекатываясь, разбивается и остывает, и остается пена, слышимая на невидимом снаружи пляже.

Сколько я умираю, если чувствую все! Сколько я чувствую, если блуждаю так, бестелесно и человечно, а мое сердце замерло, как пляж, и все море всего той ночью, когда мы живем, насмешливо бросает волны и остывает в моей вечной ночной прогулке по берегу моря!

96.

Я вижу воображаемые пейзажи с такой же ясностью, с которой смотрю на пейзажи настоящие. Если я склоняюсь над своими грезами, то я склоняюсь над чем-то. Если я вижу, как проходит жизнь, я грежу о чем-либо.

Кто-то о ком-то сказал, что для него виденные в грезах фигуры обладают такой же яркостью и такими же очертаниями, что и фигуры настоящие. Но, даже если бы я понимал, что подобная фраза применима ко мне, я бы ее не принял. Фигуры, виденные в грезах, для меня не похожи на фигуры из жизни. Они им параллельны. У каждой жизни – мечтательной и мирской – собственная реальность, одинаковая, но отличающаяся. Как вещи близкие и вещи далекие. Фигуры грез мне ближе, но ‹…›

97.

Настоящий мудрец – тот, кто устраивается таким образом, чтобы внешние события затрагивали его как можно меньше. Для этого он должен заковаться в броню, окружив себя реальностями, которые будут стоять к нему ближе, чем факты, и через которые к нему будут попадать факты, видоизмененные в соответствии с этими реальностями.

98.

Сегодня я проснулся очень рано, в смятенном порыве, и затем встал с кровати, душимый непонятной тоской. Ее не вызвал какой-либо сон; никакая реальность не смогла бы ее породить. Это была полная и совершенная тоска, не основанная на чем-то. В темной глубине моей души неведомые и невидимые силы вели сражение, полем которого было мое существо, и я весь дрожал от неизвестного столкновения. С моим пробуждением возникла физическая тошнота всей жизни. Ужас от того, что нужно жить, встал с кровати вместе со мной. Все мне показалось пустым, и у меня сложилось холодное впечатление, что ни для одной проблемы нет решений.

Огромное беспокойство заставляло меня вздрагивать от малейших движений. Мне стало страшно, что я сойду с ума, не от безумия, а именно от этого. Мое тело было скрытым криком. Мое сердце билось так, словно говорило.

Длинными и ложными шагами, которые я напрасно пытался изменить, я босиком прошел короткую комнату в длину и пересек по диагонали внутреннюю комнату, в углу которой есть дверь, выходящая в коридор дома. Сбивчивыми и неточными движениями я коснулся щеток, лежавших на комоде, сдвинул стул и один раз ударился рукой, которой покачивал, о грубое железо ножек английской кровати. Я зажег сигарету и выкурил ее бессознательно, и, лишь увидев, что на изголовье кровати упал пепел – как, если я над ним не стоял? – я понял, что я был одержим или что-то в этом роде в своем бытии, если не в имени, и что осознание себя, которое у меня должно было бы быть, переплелось с бездной.

Я получил весть об утре от скупого холодного света, который придает неясную голубую белизну проявляющемуся горизонту, как благодарственный поцелуй вещей. Потому что этот свет, этот настоящий день освобождал меня, освобождал не знаю от чего, подавал руку моей неведомой старости, устраивал праздники для поддельного детства, давал нищее отдохновение моей переливающейся через край чувствительности.

Ах что это за утро, что пробуждает меня для глупости жизни и для ее большой нежности! Я почти плачу, видя, как передо мной, подо мной проясняется старая узкая улица, и, когда грязно-каштановые засовы лавки на углу уже виднеются на немного выбивающемся свету, мое сердце испытывает облегчение, как в сказке о настоящих волшебницах, и исполняется уверенности в том, что не чувствует себя.

Что за утро эта горечь! И что за тени удаляются? И что за тайны раскрылись? Ничего: звук первого трамвая, словно спичка, которая осветит мрак души, и громкие шаги первого прохожего, являющиеся той конкретной реальностью, что советует мне дружеским голосом так себя не вести.

99.

Бывают мгновения, когда утомляет все, даже то, что должно было бы приносить отдохновение. То, что нас утомляет, потому что утомляет; то, что должно было бы приносить отдохновение, потому что нас утомляет мысль о получении этого. Бывает подавленность в глубине души от всех тревог и от всей боли; я полагаю, что она незнакома только тем, кто уклоняется от человеческих тревог и болей и кто достаточно дипломатичен с самим собой, чтобы ускользать от собственной тоски. Они превращаются, таким образом, в существ, ополчившихся против мира, и неудивительно, что на определенной высоте познания самих себя их вдруг начинает тяготить внутренний облик их брони и жизнь становится для них тревогой наоборот, утраченной болью.

Я переживаю одно из таких мгновений и пишу эти строки как человек, который хочет, по крайней мере, знать, что живет. Весь день, до этого момента, я сонно работал над счетами посредством мечтательных процессов и писал на своей неуклюжести. Весь день я чувствовал, как жизнь давит мне на глаза и на виски – сон в глазах, пульсирующие виски, осознание всего этого в желудке, тошнота и уныние.

Жить кажется мне метафизической ошибкой материи, небрежностью бездеятельности. Я даже не смотрю на день, чтобы увидеть, что в нем есть такого, чтобы я мог отвлечься от себя и прикрыть словами пустую чашку моей нелюбви к себе, пока буду это записывать в форме описания. Я даже не смотрю на день и, согнув спину, не замечаю, светит ли солнце, или пасмурно снаружи, на субъективно грустной улице, на пустынной улице, по которой проходит звук людей. Я не замечаю всего, и у меня болит грудь. Я перестал работать и не хочу двигаться отсюда. Я смотрю на грязно-белую, сложенную по краям промокашку, что растянулась на почтенном возрасте наклоненного письменного стола. Я внимательно смотрю на разрозненные кляксы чернил, впитавшиеся в нее. Множество моих подписей наоборот и наизнанку. Точно так же какие-то цифры, тут и там. Бессмысленные рисунки, созданные моим невниманием. Я смотрю на все это, как невежда промокашек, с вниманием человека, высматривающего что-то новое, со всем бездеятельным мозгом, расположенным за мозговыми центрами, которые обеспечивают зрение.

Меня обуревает больше сокровенного сна, чем во мне помещается. И я ничего не хочу, ничего не предпочитаю и мне не от чего бежать.

100.

Я всегда живу в настоящем. Будущего я не знаю. Прошлого у меня уже нет. Первое тяготит меня как возможность всего, второе – как реальность небытия. У меня нет ни надежд, ни ностальгии. Зная то, чем была моя жизнь до сегодняшнего дня – столько раз и в стольких отношениях она была противоположна тому, чего я желал, – что я могу предполагать о моей завтрашней жизни, помимо того что она будет тем, чего я не предполагаю, чего я не хочу, что приходит ко мне извне и даже против моей воли? В моем прошлом нет ничего, что бы я вспоминал, испытывая бесполезное желание это повторить. Я всегда был лишь развалинами и видимостью себя. Мое прошлое – это все то, чем я не сумел быть. Даже ощущение минувших мгновений не вызывает во мне ностальгии: то, что ты чувствуешь, требует мгновения; когда оно проходит, страница переворачивается и история продолжается, но не текст.

Короткая темная тень городского дерева, легкий звук воды, падающей в грустный пруд, зелень подстриженной травы – общественный сад в почти что сумеречный час – в это мгновение вы для меня представляете всю вселенную, потому что являетесь полным содержанием моего сознательного ощущения. От жизни я хочу лишь ощущения того, что она теряется в эти непредвиденные вечера, под звуки чужих детей, что играют в этих садах, отделенных решеткой меланхолии от окружающих их улиц и обрамленных не только высокими ветвями деревьев, но и старым небом, на котором снова появляются звезды.

 

101.

Если наша жизнь была бы вечным пребыванием-у-окна, если бы мы так и остались, словно неподвижный дым, навсегда в том мгновении сумерек, что печалит изгибы гор. Если бы мы так и остались навсегда и дольше! Если бы, по крайней мере, по эту сторону невозможности мы могли остаться, не совершая действий, так, чтобы наши бледные губы более не грешили словами!

Смотри, как темнеет!.. Положительный покой всего наполняет меня злостью, чем-то, что отдает горьким вкусом устремления. У меня болит душа… Медленная струя дыма поднимается и рассеивается там, вдалеке… Тревожная тоска заставляет меня больше не думать о тебе…

Все так поверхностно! Мы, и мир, и тайна того и другого.

102.

Жизнь для нас – это то, что мы в ней воображаем. Для сельского жителя, для которого в его личном поле заключено все, это поле – целая империя. Для Цезаря, которому его империя все еще кажется маленькой, эта империя – поле. Бедняк владеет империей; великий владеет полем. На самом деле, мы владеем лишь нашими собственными ощущениями; их, а не то, что они видят, мы должны класть в основу реальности нашей жизни.

Это ни к чему не относится.

Я много мечтаю. Я устал оттого, что мечтал, но не устал от мечтаний. Никто не устает от мечтаний, потому что мечтать значит забывать, а забвение не тяготит, это сон без мечтаний, в котором мы бодрствуем. В мечтах я всего добился. Я также пробуждался, но какое это имеет значение? Сколькими Цезарями я был! А прославленные люди, какими они были мелочными! Цезарь, спасшись от смерти благодаря великодушию одного пирата, велит распять этого пирата, как только, разыскав его, сумел его захватить. Наполеон, составляя завещание на Святой Елене, оставляет наследство злодею, попытавшемуся убить Веллингтона. О величие, равное величию души косоглазой соседки! О великие мужчины кухарки из другого мира! Сколькими Цезарями я был и все еще мечтаю быть.

Сколькими Цезарями я был, но ненастоящими. Я был действительно имперским, пока грезил, и поэтому никогда ничем не был. Мои войска были разбиты, но поражение было легким, никто не погиб. Я не потерял знамен. Я не домечтал о войске до того момента, когда знамена появились бы перед моим взором из-за угла улицы. Сколькими Цезарями я был прямо тут, на улице Золотильщиков. И Цезари, которыми я был, все еще живут в моем воображении; но существовавшие Цезари мертвы, и улица Золотильщиков, то есть Реальность, не может их знать.

Я бросаю пустой спичечный коробок в бездну, коей является улица за перилами моего окна без балкона. Встаю со стула и слушаю. Отчетливо, как если бы это что-то значило, пустой спичечный коробок издает звук на улице, которая возвещает о своей безлюдности. Нет никаких других звуков, кроме звуков всего города. Да, звуков города всего воскресенья – их много, они непонятны и все правильны.

Какая малость в реальном мире образует основу для лучших размышлений. Поздно пришел на обед, закончились спички, бросил – лично я – коробок на улицу, чувствуя себя неважно из-за того, что поел не вовремя, воскресенье как воздушное обещание плохого заката, моя никчемность в мире и вся метафизика.

Но сколькими Цезарями я был!

103.

Я взращиваю ненависть к действию, как цветок в оранжерее. Радуюсь в самом себе моему несогласию с жизнью.

104.

Ни одна блестящая идея не получит хождения, если не обзаведется каким-нибудь элементом глупости. Коллективная мысль глупа, потому что она коллективна: ничто не преодолевает препятствия коллективного, не оставляя им, словно дань, бóльшую часть ума, которое оно в себе несет.

В молодости нас – двое: в нас сосуществует наш собственный ум, который может быть большим, и глупость нашей неопытности, образующая второй, более низкий ум. Лишь когда мы достигаем другого возраста, в нас происходит объединение. Отсюда проистекают всегда нелепые действия молодости – это следствие не ее неопытности, а ее не-единства.

Человеку, обладающему возвышенным умом, сегодня не остается иного пути, кроме отречения.

105.

Эстетика отречения

Приспосабливаться значит подчиняться, а побеждать значит приспосабливаться, быть побежденным. Поэтому любая победа – это пошлость. Победители всегда теряют все качества уныния по отношению к настоящему, которые подняли их на борьбу, приведшую их к победе. Они этим удовлетворяются, а удовлетворенным может быть лишь тот, кто приспосабливается, у кого нет менталитета победителя. Побеждает лишь тот, кто никогда не добивается. Силен лишь тот, кто всегда пребывает в унынии. Лучшее и самое царственное – это отречься. Высшая власть – удел императора, который отрекается от нормальной жизни, от других людей, которого забота о господстве не тяготит, словно груз драгоценностей.

106.

Иногда, когда я поднимаю ошалелую голову от книг, в которых я записываю чужие счета и отсутствие собственной жизни, я испытываю физическую тошноту, которая, возможно, вызвана тем, что я сижу согнувшись, но которая выходит за рамки цифр и разочарования. Жизнь мне противна, как бесполезное лекарство. И именно тогда я вижу ясные образы того, как было бы легко устранить эту тоску, если бы у меня была простая сила хотеть устранить ее по-настоящему.

Мы живем благодаря действиям, то есть благодаря воле. Нас, тех, кто не умеет хотеть – будь то гении или нищие, – объединяет бессилие. Зачем мне называть себя гением, если я – помощник бухгалтера? Когда Сезариу Верде велел сказать врачу, что он был не г-ном Верде, торговым служащим, а поэтом Сезариу Верде, он использовал одно из тех выражений бесполезной гордости, что источают запах тщеславия. Он, бедняга, всегда был г-ном Верде, торговым служащим. Поэт родился после его смерти, потому что после его смерти родилось почитание поэта.

Действие – вот настоящий ум. Я буду тем, чем захочу. Но я должен хотеть того, чем буду. Успех в том, чтобы добиться успеха, а не в том, чтобы располагать условиями для успеха. Условия для дворца есть на любом просторном участке земли, но где будет дворец, если его там не построят?

Мою гордость побили камнями слепцы, а мое разочарование растоптали нищие.

«Я хочу тебя только для грез», – говорят возлюбленной в стихах, которые ей не отправляют, те, кто не решается ничего ей сказать. «Я хочу тебя только для грез» – строка из одного моего старого стихотворения. Я записываю воспоминание о нем с улыбкой и эту улыбку даже не поясняю.

107.

Я – из тех душ, которых женщины на словах любят, но никогда не распознают, когда встречают; из тех, которые они, даже если бы распознали, все равно бы не распознали. Я страдаю от хрупкости моих чувств с презрительным вниманием. У меня есть все качества, которыми восхищаются в поэтах-романтиках, даже отсутствие этих качеств, благодаря которому действительно становятся поэтами-романтиками. В различных романах я нахожу описание (частичное) меня как героя различных интриг; но суть моей жизни, как и моей души, в том, чтобы никогда не быть героем.

У меня нет представления о себе самом, даже такого, которое заключается в отсутствии идеи о себе самом. Я кочую в попытках осознать себя. В первую стражу стада моего сокровенного богатства разбежались.

Единственная трагедия в том, что мы не можем представить себя трагическими фигурами. Я всегда отчетливо видел свое сосуществование с миром. Я никогда отчетливо не ощущал свою неспособность сосуществовать с ним; поэтому нормальным человеком я никогда не был.

Действовать значит отдыхать.

Все проблемы неразрешимы. Суть наличия проблемы в том, что у нее нет решения. Поиски факта означают, что факта нет. Думать значит не знать, что существуешь.

Иногда я часами предаюсь напрасным размышлениям на Террейру-ду-Пасу[15], на берегу реки. Мое нетерпение постоянно хочет вырвать меня из этого покоя, а моя бездеятельность постоянно удерживает меня в нем. Тогда я размышляю, пребывая в физическом забытьи, похожем на негу, как шепот ветра напоминает голоса в вечной ненасытности моих смутных желаний, в бесконечном непостоянстве моих невозможных тревог. Я страдаю прежде всего от недуга, позволяющего мне страдать. Мне не хватает чего-то, чего я не желаю, и страдаю оттого, что это не совсем означает страдать.

14Детство, играющее с катушками ниток и т. д.
15Торговая площадь в центре Лиссабона, построенная в ходе реконструкции города после землетрясения 1755 года.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru