Ренье стал к тому времени высоким красивым двадцатилетним юношей с веселым и открытым лицом, обрамленным черными кудрями. Мастерская молодого художника размещалась на Западной улице, напротив боковой ограды Люксембургского сада.
Мастерская эта не походила на изысканные апартаменты, как бывает порой у иных маститых живописцев, однако здесь был простор, воздух, великолепное освещение и куда меньше пыли, чем обнаруживаешь обычно у начинающих гениев.
Я знаю славных юнцов, которым, возможно, суждено в будущем потрясти мир своими шедеврами; так вот, эти люди сочли бы себя опозоренными, если бы из-под растрепанных бород у них не торчали какие-нибудь пунцовые лохмотья, а в мастерских не царил бы отвратительнейший беспорядок – тоже плод их артистической фантазий. В каждом художнике живет ребенок.
Гипсовая безделушка, цена которой – десять сантимов, хорошенько облупившись от времени, может сделаться бесценной.
На грош дерьма в порошке – и вот вам невиданные краски!
Не следует думать, что Ренье одевался, как нотариус; ему была в полной мере свойственна раскованность людей его профессии, но сверх того – еще и обычная человеческая аккуратность, та самая, которая не чурается воды и не считает мыло признаком буржуазности.
На мастерскую Ренье приятно было посмотреть. Каждый предмет находился здесь на своем месте. Будущее озаряло ее многообещающей улыбкой.
Я рискнул употребить такую метафору, чтобы избежать пространных описаний – тем более, что пока в мастерской было всего несколько эскизов, симпатичных, но не выходящих за рамки талантливых ученических работ, да дюжина писанных в Риме этюдов, которые смог бы оценить по достоинству лишь истинный знаток.
В глубине мастерской на большом мольберте возвышался подрамник с холстом, накрытым саржей.
Другой мольберт, поменьше, за которым работал сейчас художник, поддерживал полотно с наброском битвы Диомеда[13] с божественным облаком.
Миф о воине, ранящем богиню, нашел воплощение в весьма оригинальной композиции, сочетающей традиции старой школы с романтическими поисками.
На переднем плане, отведя в сторону руку, метнувшую копье, красовался могучий герой Диомед. А на заднем плане клубилось облако, разверзшееся от удара, словно рана, и обнажившее восхитительно прекрасное женское тело.
Лица Венеры не было видно, его закрывала дымка.
Картина была полна жизни – и тайны. Художник сумел передать животную грубость гомеровского фанфарона, посмевшего святотатственно посягнуть на неземное совершенство.
Из облака вырывался, казалось, стон богини.
Ренье стоял у мольберта и выписывал мускулатуру Диомеда, сильного, красивого и глупого, каким и должен быть мужчина, наносящий удар Венере.
Художнику позировал натурщик, вернее – натурщики, поскольку прекрасное в живописи зачастую складывается из отдельных кусков.
Для одного только тела Диомеда моделями Ренье служили фигуры двух мужчин. Голову Тидида[14] юноша предполагал писать с третьего.
Натурщики были презанятными типами, хотя, понятно, мало походили на античных героев и полубогов. Один из этих людей стоял без панталон, оголив великолепные ноги; он продавал Ренье свои аяксовы[15] ляжки. Другой, напротив, был в штанах, зато без сюртука, жилета и рубашки; этот сдавал внаём атлетическую грудь.
Им обоим было лет по сорок.
Ноги звались Амедеем Симилором, торс – Эшалотом.
Позади Эшалота висела порядочных размеров латаная-перелатаная сумка, принадлежавшая видимо, обоим натурщикам.
– Можешь курить трубку, если хочешь, – обратился Ренье к ногам, – а ты, торс, не двигайся.
Эшалот, только что косившийся на сумку и явно собиравшийся подойти к ней, покорно замер на месте.
– Чтобы закурить трубку, ее надо сперва набить, – вкрадчиво заговорил Симилор. – А для этого, хозяин, требуется табачок.
– Возьми в банке, – не поворачивая головы, ответил Ренье.
Симилор послушно потянулся к банке и набил сначала трубку, а потом и мешочек под мышкой жилета – и это несмотря на осуждающие взгляды более целомудренного Эшалота.
– Известное дело, – произнес Симилор, чиркнув спичкой, – одни художники любят разговаривать с натурщиками, другие – нет. Мы с Эшалотом приспосабливаемся, как можем... А что нам еще остается после того, как мы потеряли то блестящее положение, которое занимали в свете, утратив одновременно и немалые богатства, из-за чего и принуждены теперь тяжким трудом зарабатывать себе на жизнь.
Симилор выражался очень изысканно. Слушая его, Эшалот не скрывал своего восхищения.
– Амедей, он только рот откроет, – прошептал Эшалот, – и тем, кто понимает, сразу ясно: человек получил начальное образование!
– Так, стало быть, – улыбнулся Ренье, не наслушавшийся еще сплетен, гулявших по парижским мастерским, – вы занимали прежде неплохое положение?
– Эшалот немало преуспел в аптекарском деле, – ответил Симилор, – а я – в театрах и учебных заведениях, по части бальных танцев, фехтования, гимнастики, осанки и так далее, с дипломами, между прочим!
– И всеми этими искусствами он владеет с одинаковым блеском, – ввернул Эшалот.
– Не двигайся, – осадил его Ренье, – я делаю набросок грудных мышц. А что вы мне тут давеча болтали про Черные Мантии? Я справлялся, говорят, все это сказки для дураков.
Симилор надул свои впалые щеки и выпустил густое облако дыма.
– Нет никого глупее политиков, – заявил он, – и еще правительственных чиновников. Жандармы лопаются от самодовольства. С Видоком я знаком, общался с ним так же близко, как сейчас с вами, можете осведомиться обо мне в кабачке «Срезанный колос», где хвастуны эти кишмя кишат. Кокотт и Пиклюс за мной по пятам ходили, когда, что называется, «настал день».
Ренье прервал работу и внимательно посмотрел на Симилора.
Тот был наделен фантастическим уродством парижских бродяг, этих цветов, произрастающих на мусорных кучах великого города: ниспадающие на узкий лоб желтые космы, обезьяний нос, в зубах – трубка, взгляд идиота с проблеском гениальности – и при всем том бездна тщеславия.
Почувствовав, что художник изучает его лицо, Симилор приосанился и, позабыв о своих голых ляжках, попытался было засунуть руки в карманы.
– Людям, представителям творческих профессий или заурядным мещанам, непривычно видеть знаменитостей без гроша за душой, лишившихся по воле рока всего того, что они имели, – патетически проговорил Амедей. – А насчет Черных Мантий – все истинная правда, – добавил он. – Я видел их – вот как сейчас вижу вас. Не имея отношения к убийствам и прочим гнусностям – а они мастера на такие дела! – я, однако, глубоко внедрился в организацию этих негодяев и знаю всю их подноготную; люди там не лыком шиты: все маркизы, графини, банкиры, начальники канцелярий крупнейших министерств; все эти господа – с образованием. Есть среди них и комиссары полиции, и судьи – чтобы смягчить удар в случае провала какой-нибудь операции...
Выпалив эту тираду, Симилор перевел дух. Эшалот воспользовался паузой и прошептал:
– Слыхали, как говорит?! Не будь он кутилой и бабником, я б с таким напарником горя не знал.
Любопытно заметить, что, несмотря на комичность разглагольствований Симилора, юный живописец почти не смеялся.
Казалось, он пытался уловить в болтовне натурщика какой-то смысл; мозг молодого человека напряженно работал.
– Напряги правую руку! – велел Ренье Эшалоту. – Сильнее! Чтобы рельефно проступили мышцы... Да, занятная история! Стало быть, вы оба в прошлом – разбойники?
– Вот еще... – начал было Эшалот.
Симилор, перебив приятеля, напыщенно произнес:
– Мы имели возможность ими стать, но врожденная деликатность не позволила нам ступить на сию скользкую стезю.
– Значит, вы служили в полиции? – спросил Ренье. Оба друга резко выпрямились, и снова ответил Симилор:
– Если художник изволит платить пятьдесят су за сеанс, это еще не дает господину живописцу права оскорблять натурщика. В трудную минуту порядочный молодой человек может позволить себе слегка отступить от общепринятых правил, но он никогда не станет продаваться властям!
Эшалот приложил руку к сердцу в знак того, что все сказанное – чистейшая правда, и тихо добавил:
– К тому же полицейские пошлют вас подальше, если у вас нет знакомств в префектуре.
– Бедные, но добродетельные люди, – произнес Ренье, – примите мои глубочайшие извинения вместе с чаевыми. Ваша очередь, господин Симилор, требуется ваше бедро. Вы, наверное, сильно удивитесь, если я скажу вам, что в Италии тоже существуют Черные Мантии.
– Черт побери! – хором воскликнули оба натурщика. – Нам это отлично известно!
Поймав вопросительный взгляд Ренье, Симилор торжественно добавил:
– Ведь сокровища там! Ренье оторвался от работы.
Внимание художника чрезвычайно польстило Симилору, и он продолжил, распаляясь все больше:
– Сотни, тысячи, горы слитков и монет! Весь золотой запас Банка – ничто в сравнении с этими сокровищами, которые накапливались и умножались с тех пор, как Отец-Благодетель был тем самым Фра Дьяволо, что известен всему миру благодаря знаменитой комической опере.
– Отец-Благодетель! Отец! – повторил Ренье, невольно заражаясь волнением собеседников, а в голове у него крутилось: «Il padre d'ogni»[16]!
Пока Симилор позировал и витийствовал, Эшалот снял со стены старую сумку, о которой мы уже упоминали выше, открыл ее и извлек на свет Божий какой-то предмет, завернутый в тряпки; оказавшись на воздухе, сей предмет немедленно затрепыхался и запищал.
– Не плачь, Саладен, не плачь, малявка, – ласково зажурчал Эшалот, доставая со дна сумки бутылку, в пробку которой был ввинчен мундштук. – До чего ж глупы эти сопляки, орут как раз тогда, когда их собираются кормить. Пей, поганец, молоко! Оно тепленькое, ты ведь на нем лежал.
Предмет, оказавшийся младенцем мужского пола, с жадностью присосался к мундштуку.
Ренье снова взялся за кисть.
– А мог бы ты показать мне кого-нибудь из Черных Мантий? – спросил он вдруг. – Я, знаешь ли, верю в эту сказку. Я заплачу, сколько ты захочешь.
Эшалот с искренним испугом приложил палец к губам. Симилор же ответил:
– Даже ребенку понятно, что деятельность организаций такого рода сплошь состоит из тайн, покрытых мраком. Хозяева, они в бархате разгуливают, им нет нужды зарабатывать на хлеб, позируя художникам. Не надо мне ни золота, ни серебра, я лучше буду землю грызть, чем выдам доверенную мне тайну. Я не торгую своей честью!
– Вот мы каковы, – поддакнул Эшалот.
– То есть, попросту говоря, вы ничего не знаете, – заключил Ренье, откладывая палитру. – На сегодня хватит!
В мастерскую было два входа. Парадная дверь располагалась напротив Люксембургского сада: с другой стороны дома имелась низенькая дверца, выходившая в аллею, которая тянулась до улицы Вавен.
Именно с черной лестницы до Ренье вроде бы донесся слабый шум.
– Живо одеваться! – скомандовал молодой человек.
– Пакуй молокососа, – велел Симилор Эшалоту, – да поживей! Здесь ждут знатный гостей.
А шепотом прибавил:
– Сюда идет принцесса, продающая привлекательные части своего тела, необходимые господину художнику для того, чтобы намалевать Венеру в облачке, которой копье, запущенное нашей недрогнувшей рукой, проткнуло кишки.
В дверь постучали.
Пока Ренье открывал, натурщики торопливо натягивали на себя одежду.
– И нечего опасаться, что ее кто-нибудь узнает в Прадо, – продолжал рассуждать Симилор.
– Думаю, богатая дама, а, может, и благородная, – вставил Эшалот. – Художник наш – хорошенький мальчонка, он многое может себе позволить.
Симилор пожал плечами и пригладил космы перед осколком зеркала, которое всегда носил с собой, аккуратно завернув в бумажку.
В заднюю дверь вошла женщина довольно высокого роста, одетая в черное, с лицом, скрытым под многослойной кружевной вуалью, непроницаемой, как маска.
– Встречал я дамочек и покрасивей, – пробормотал Симилор, ловя на лету монету в сто су, брошенную Ренье. – Спасибо, хозяин, и до свидания.
Подталкивая Эшалота к парадной двери и одновременно пронзая незнакомку вызывающе нескромными взглядами, Симилор бубнил:
– Пойдем, пойдем, старик! Если художник заметит, что мы не по душе его гостье, то недолго и без работы остаться.
Совершенно очевидно, что стук в маленькую дверцу мастерской возвестил о начале любовного свидания. Незнакомка менее всего походила на обычную натурщицу. Все ее существо дышало изысканным благородством, в осанке чувствовалась властность, и ошибиться на счет этой дамы было невозможно.
Что же касается избитого слова «незнакомка», то нам, к сожалению, без него не обойтись, поскольку дама и после поспешного ухода натурщиков не подняла своей вуали.
Судя по всему, гостья Ренье была обворожительна. Красота обладает удивительным свойством: свет ее пробивается сквозь самые непроницаемые покровы.
А повседневное городское платье облегало многообещающие формы... – Да что тут гадать! Ведь существовала картина, которая говорила сама за себя. Грудь Венеры служила неоспоримым доказательством достоинств таинственной гостьи. Только солдат, бесчувственная, отупевшая скотина, мог посягнуть на такое ослепительное совершенство.
Но Венера умеет мстить заносчивым воякам – да еще как!
В возрасте Ренье художникам случается терять голову и из-за менее прелестных созданий.
Но Ренье, хоть и не был гулякой, пресыщенным удовольствиями, сохранял тем не менее ясность рассудка, несмотря на очевидный и головокружительный успех у женщин.
Странным он был малым, добродушным, по-своему остроумным, без малейших претензий на лидерство, способным – возможно, благодаря своей природной жизнерадостности – пробраться, не уколовшись, сквозь шипы и тернии самой запутанной драмы.
Ренье жил полнокровной и честной жизнью, приключений не боялся, но сам их не искал; свои амбиции он строго соизмерял с реальными возможностями, что бывает крайне редко; он упорно трудился, исполненный самых радужных надежд, и лелеял в душе одну-единственную страсть, ставшую смыслом всего его существования.
Страсть тихую, спокойную – и оттого превосходящую по глубине и силе самые бурные и пылкие чувства.
Ничто не может сравниться с такой страстью, рожденной первым трепетом юного сердца и пронесенной через всю жизнь.
Правда, встречается такое чувство очень редко, а если люди и сталкиваются с ним, то обычно его не распознают: уж слишком оно похоже на дружбу.
Слишком естественно и наивно.
Корни его настолько глубоки, что оно не нуждается ни в каких ярких проявлениях. Аксиома не требует доказательств.
Точно так же и чувство, о котором мы говорим, не требует подтверждения в силу абсолютной очевидности.
Оно нередко становится источником самого безоблачного счастья, счастья, которое совершенно не интересует исследователей и которым пренебрегают писатели, находя его слишком однообразным, плоским и скучным.
Итак, молите небо о том, чтобы оно почаще заставляло скучать ваших соседей.
И все-таки не следует верить в полную безмятежность такой любви, вошедшей в плоть и кровь человека, пронизавшей все его мысли и чувства.
Ее спокойствие обманчиво, как неведение Ахилла, которому судьба еще не предоставила случая испытать свою силу. Поверхность воды в реке ровнее всего за десять: метров до водопада.
Об истории с «Венерой в облаке» мы поведаем читателю ровно столько, сколько знал о ней сам Ренье.
Месяц назад, возвратившись из Рима, он обосновался в мастерской на Западной улице, которую Карпантье само лично подобрал для своего воспитанника.
Винсент встретил Ренье, как любимого сына, однако не пригласил жить в свой особняк, где, впрочем, конторы и мастерские и без того занимали слишком много места.
Карпантье к тому времени уже пользовался славой известного архитектора, заваленного заказами знати.
Разумеется, он мог бы подобрать для Ренье жилье и в менее отдаленном районе. В северных кварталах Парижа живописцы селятся так же охотно, как в окрестностях Люксембургского сада. Винсент, однако, не уставал превозносить достоинства мастерской на Западной улице; мастерская эта и в самом деле была просторной и светлой.
Но не следует думать, что Винсент пытался скрыть от юноши какие-то обстоятельства своей личной жизни. Нет, Карпантье был совершенно одинок.
Впрочем, молодому человеку и в голову не приходило, что названый отец намеренно отдалил его от себя.
Когда Ренье развесил привезенные из Рима работы, свидетельствующие не просто о способностях, но о настоящем таланте юного художника, в мастерскую хлынули посетители. Побывали здесь и все клиенты модного архитектора Карпантье.
А тот вовсе не скрывал, что его дочь Ирен и Ренье питают глубокую взаимную привязанность, зародившуюся еще в раннем детстве, то есть в те годы, когда сам Винсент носил костюм каменщика; все знали, что теперь Карпантье рассчитывает поженить юную пару, как только Ирен завершит свое образование.
Посетил мастерскую и наш добрый полковник. Преклонный возраст не помешал ему нанести визит молодому художнику. Старик слыл знатоком живописи; он по-отечески потрепал Ренье по щеке и предрек юноше большой успех.
Прекрасная графиня Маргарита де Клар сделала еще больше: это она заказала Ренье «Венеру в облаке» для своей галереи.
Полковник Боццо, как нам уже известно, возглавлял мощную организацию, деятельность которой носила исключительно благотворительный характер.
К мнению старика прислушивались, поступки его бурно обсуждали, и потому ни от кого не укрылось то внимание, с каким он приглядывался к Ренье.
В чертах юноши полковник, казалось, узнавал какое-то другое, давно известное ему лицо. Та же мысль поразила, по-видимому, и Франческу Корона.
Она давно уже перестала быть той жизнерадостной девушкой, с которой мы познакомились в начале повествования и которая простодушно высказывала все, что приходило ей на ум.
Франческа была все так же обворожительна, однако в глазах ее таилась грусть. Теперь красавица умела молчать.
Что до самого Винсента, то он тоже изменился, хотя поначалу Ренье не мог понять, в чем именно. Душу Карпантье сохранил прежнюю, а вот с его рассудком творилось что-то неладное. Бывали минуты, когда Винсент вдруг оживлялся и предметом его волнений и забот становился Ренье; Карпантье принимался горячо рассуждать о судьбе, о будущем молодого живописца. Винсент объяснял свою заинтересованность просто: «Ренье и моя дочь – единое целое, их счастье – главное для меня».
Однако затем оживление спадало без всяких видимых причин. Другие, неведомые заботы завладевали мыслями Карпантье. Он делался холоден, рассеян, равнодушен.
Ренье утешался тем, что думал об Ирен, чьи регулярные аккуратные письма поддерживали его все годы пребывания в Риме, об Ирен, встретившей его по возвращении таким сердечным поцелуем.
Вот она-то уж точно не переменилась, вернее, она, превращаясь из хорошенькой куколки в прекрасную девушку, сохранила всю чистоту детской души.
Никакие посторонние чувства не замутили радости Ирен, когда она после долгой разлуки обвила шею Ренье руками.
А он, бедняга, в ту минуту едва не упал в обморок от счастья.
Впрочем, юноша полагал, что так и должно быть, и ни о чем не беспокоился.
В Риме он изучал живопись и только живопись. Что касается жизни, ему предстояло постичь еще очень многое.
Приехав в мастерскую в один из своих свободных дней, Ирен пожелала осмотреть все без исключения. Ренье разложил перед ней все картины, развернул все эскизы и этюды. У Ирен был хороший вкус. Ее внимание сразу привлекло полотно, написанное в энергичной контрастной манере, напоминавшей стиль испанских мастеров.
– Надо натянуть этот холст на подрамник, – сказала девушка. – Погляди, отец, какая красота!
– Что это? – спросил Винсент, подойдя поближе.
– Это копия с картины Разбойника, – ответил Ренье.
– Какого еще разбойника? – удивился Карпантье.
– У этого-художника нет другого имени, – объяснил юноша. – Оригинал находится в галерее графа Биффи, племянника того самого кардинала, который в 1799 году отправил Фра Дьяволо и его каморру воевать с французской армией.
Винсент, поначалу лишь окинувший картину небрежным взглядом, теперь вдруг принялся внимательно рассматривать ее.
На холсте была изображена странная сцена, захватывающая, как принято говорить в мастерских, и в то же время загадочная.
Представьте себе пещеру или склеп с полукруглыми ромайскими сводами, освещенную одной-единственной лампой, висящей на крюке.
В склепе хранились сокровища... Был художник и в самом деле бандитом или не был, но его дерзкая, мрачная и неукротимая фантазия выплеснулась на полотно с потрясающей страстью. То, что он запечатлел на холсте, ничуть не походило на красочную восточную сказку, на радужный сон из «Тысячи и одной ночи». Бриллианты, как и звезды, сверкают лишь в ночи; картина Разбойника была апофеозом тьмы, мрачность которой подчеркивали полыхающие отсветы драгоценных камней и тусклый блеск золота.
Повсюду в пещере, уходящей, казалось, в неведомые глубины земли, угадывались россыпи сокровищ. Одна-единственная искра позволяла понять, что на полу высится гора дукатов, перемешанных с турецкими динарами, английскими гинеями и французскими луидорами; один-единственный отблеск давал возможность разглядеть несметное количество однообразных куч, состоящих из обломков серебряных статуй, раздробленных, как камни, которыми у нас мостят дороги, и золотых сосудов, целых и разломанных на куски; все это кто-то затолкал в огромные сети, чтобы сокровища занимали поменьше места.
Золотые слитки громоздились пирамидами, рубины, топазы, изумруды растекались волнами в тусклом свете лампы и лишь кое-где вспыхивали ослепительным блеском.
Сколько их там было? Не счесть... Ни один скупец в самом мрачном своем бреду никогда не смог бы вообразить такого зловещего сияния посреди такой непроглядной тьмы.
Глаза ошеломленного в первый момент зрителя постепенно привыкали к темноте, точно он сам был заключен в четырех стенах под сырыми гнетущими сводами.
Рассудок человека, замершего перед картиной, начинал мутиться. Зритель словно бы сам по колено погружался в зыбкую и звенящую массу, сплошь покрывающую пол пещеры и состоящую из квадруплей, пиастров, цехинов, и, как по дну морскому, усеянному водорослями и раковинами, шел среди бесценных жемчужных ожерелий, браслетов, перстней, колье, диадем.
Ирен не ошиблась, зрелище было восхитительным.
Две человеческие фигуры оживляли эту мистическую оргию, где тьма пьянила свет, рождая поистине дьявольские миражи. На фоне бесчисленных груд золота, уходящих в бездонную мглу, художник изобразил двух мужчин; один из них стоял, другой лежал, поверженный наземь.
Первый был молод и красив: его гладкое лицо белизной кожи и твердостью черт напоминало мрамор.
Второй же казался невероятно старым.
Юноша держал в руке окровавленный нож.
У старика на горле зияла кровоточащая рана.
Очевидно, юноша ударил старца ножом. А тот, умирая, – и в этом заключалась загадка картины – смиренно протягивал убийце ключ, произнося какие-то слова; похоже, старик открывал молодому человеку некую тайну.
Между ними, несмотря на разницу в возрасте, составлявшую по меньшей мере полвека, существовало явное сходство.
Несколько минут Винсент в полном молчании созерцал картину. Казалось, он с трудом сохраняет хладнокровие.
– Это – сокровища, принадлежащие Обители Спасения, – объяснил Ренье. – Так называли свое убежище бандиты второй и третьей каморры, известные также под названием Черных Мантий.
– Старик и есть Фра Дьяволо? – спросил Винсент.
– Да, умирающий. Юноша – Фра Дьяволо возрождающийся. Они, черти, в птицу Феникса играли, омолаживались беспрестанно, сами видите, какими средствами.
– Сын убивал отца! – прошептала Ирен, содрогнувшись.
– Да, если только отец сам не отправлял на тот свет сына, – мрачно проговорил Ренье.
– Старик мне кого-то напоминает, – пробормотал Винсент.
– Кого же, как не полковника Боццо! – воскликнул молодой человек. – Это-то меня и поразило, когда я впервые увидел картину.
– А юноша? – ошеломленно прошептал Карпантье.
– Поглядите на меня, отец, – сказал художник и рассмеялся.
Винсент посмотрел на Ренье и тотчас опустил глаза.
– Невероятно! – всплеснула руками Ирен. – Наш Ренье совсем не похож на злодея... а между тем...
– Кто-нибудь видел эту картину? – спросил Карпантье, продолжая что-то напряженно обдумывать.
– Никто, – отвечал Ренье. – Разве что графиня де Клар. Она тут все обшарила. Но мне ничего про нее не говорила.
Карпантье кивнул Ирен в знак того, что пора уходить. Она накинула шаль, надела шляпу.
– Мой мальчик, – сказал Винсент, – холст и в самом деле следует натянуть на подрамник. Я хочу хорошенько рассмотреть это полотно. Когда все будет готово, поверни его к стене. Я покупаю у тебя эту картину и не желаю, чтобы ею любовался кто-нибудь, кроме меня.