– Что, он при смерти? – спросил пастор. – Я не знал, что ему так плохо.
– Нет, он в своем обыкновенном положении, но у него лежит на совести важная тайна, которую он желает вам открыть.
– Хорошо, скажи ему, что я приду через два часа.
Ты, кажется, его внук?
– Хорошо, я скажу ему, – отвечал я, избегая прямого ответа на этот вопрос.
Я возвратился к старому Робертсу, сказал ему, что пастор придет часа через два, но старик уже снова начал колебаться.
– Ты не сказал ему, зачем я его зову?
– Сказал. Я сказал, что вы хотите открыть ему важную тайну, которая тяготит вашу совесть.
– Не знаю, что мне делать, – проговорил он в нерешительности.
– А я так знаю, что мне делать, – сказал я. – Если вы не расскажете, так я сам расскажу эту историю. Я не хочу брать на душу такого греха; если вы хотите обидеть сироту, так я не хочу.
– Я расскажу, расскажу ему все, – отвечал Робертс, подумавши с минуту.
– Лучше всего, – сказал я, – взять сейчас же перо и записать все с ваших слов; мистер Сьюилль прочтет, и вам не для чего будет повторять рассказа.
– Да, это, действительно, будет лучше; я не могу смотреть в глаза пастору.
– Так как же предстанете вы пред лицом Всемогущего?
– Да, да, это правда. Достань бумаги.
Я сходил в гостиницу за пером, чернилами и бумагой, возвратился и записал рассказ Робертса. Пришел пастор Сьюилль, прочел бумагу и удивленный, сказал Робертсу:
– Вы хорошо сделали, что открыли такую тайну; но вы должны скрепить ее присягою в присутствии меня и какого-нибудь чиновного лица. Вы, разумеется, согласны?
– Я готов присягнуть в каждом слове.
– Так кого ж бы позвать? Тут вблизи нет никого, кроме сэра Томаса Мойстина, и так как дело касается его родного племянника, то ему ловчее всех быть свидетелем. Я сейчас же отправлюсь к нему и попрошу его приехать сюда со мною завтра поутру.
Так он и сделал; на другой день он и сэр Томас приехали в фаэтоне к старому Робертсу. Я отвернулся, чтобы дядя, которому я надеюсь скоро представиться, не узнал во мне матроса, выдавшего себя за внука Робертса.
– Так вы сознаетесь, что обманули старика?
– Да, мисс Валерия. У меня есть совесть; не спорю: я разыграл дурную роль; но если обдумать, как много от этого зависело, и как давно был я лишен моих прав, благодаря лицемерию других, так, кажется, мне простительно было поразить их их же оружием.
– Это замечание справедливо, Лионель.
– Покамест старый Робертс подписывал бумагу, я оставался за порогом. Сэр Томас предложил ему, после присяги, много вопросов, узнал, где живет мистрис Грин, и они ушли. Тогда я воротился к Робертсу и сказал ему:
– Ну что, не счастливее ли вы теперь, после исповеди?
– Да, конечно, – отвечал он. – Леди Р** и твоя тетка страшно рассердятся.
– Думаю, – сказал я, – что мне не мешает сходить к тетушке Грин и приготовить ее к этому известию; я уверен, что рассказавши ей, как все было, я ее успокою. Завтра отправлюсь в Лондон.
– Да, может статься, это будет хорошо, – сказал Робертс. – А все-таки мне хотелось бы, чтобы ты остался здесь. Ведь мне решительно не с кем беседовать.
Ты и то уже проврался, подумал я; а у меня вовсе нет охоты сидеть у твоей постели. Я выдержал, однако же, мою роль до конца и на другой день уехал в Лондон. Я приехал за три дня до моего первого к вам визита и успел уже, как видите, переодеться из матроса в джентльмена. Мистрис Грин я еще не видал; я хотел прежде спросить у вас совета. Теперь история моя кончена.
– Еще раз поздравляю вас от всей души, – сказала я, – протягивая ему руку, которую он почтительно поцеловал. В это время горничная отворила дверь и сказала, что леди М** просит меня к себе. Я, кажется, покраснела, хотя мне и нечего было краснеть, простилась с Лионелем и просила его прийти в субботу после обеда.
Это было в четверг. В субботу я получила письмо от поверенного леди Р** с известием о ее кончине. Она скончалась в Кодебеке, маленьком городке на берегу Сены. Поверенный спрашивал, может ли он повидаться со мною сегодня же, и я отвечала, что буду ждать его к трем часам. Он рассказал мне, что леди Р** вздумала отправиться из Гавра в Париж в рыбачьей лодке, промокла под дождем и заболела в Кодебеке лихорадкой, которая, благодаря невежеству врачей, окончилась смертью. Он получил все эти сведения от горничной леди, не забывшей прислать ему и свидетельство о смерти леди от городового начальства.
– Вы может быть не знаете, – сказал он мне, – что вы ее душеприказчица?
– Я? – спросила я с удивлением.
– Да, вы, – отвечал мистер Сельвин. – Уезжая из Лондона, она переменила духовное завещание и сказала мне, что вы знаете, кого это больше всех интересует, потому что у вас есть бумага, которая все объяснит.
– Да, у меня, действительно, есть запечатанная бумага, которую она вручила мне с условием, чтобы я прочла ее только после ее смерти или по особенному позволению.
– О ней-то, вероятно, она мне и говорила. Духовная со мною; вам как душеприказчице надо прочесть ее.
Леди назначала своим единственным наследником племянника своего, Лионеля Демпстера, а мне завещала пятьсот фунтов стерлингов, все свои бриллианты и гардероб.
– Поздравляю вас с наследством, мадмуазель де Шатонеф! – сказал мистер Сельвин. – Не можете ли вы мне сказать, где мне найти этого племянника? Я в первый раз о нем слышу.
– Вероятно, я буду в состоянии указать вам его, – отвечала я. – Но главнейшие доказательства заключаются, должно быть, в бумаге, которую я еще не читала.
– Так теперь я не хочу вас и беспокоить. Когда вам угодно будет меня увидеть, напишите мне словечко, и я явлюсь.
Я была рада, что он ушел. Мне хотелось остаться наедине, собраться с мыслями и прочитать вверенную мне бумагу. Смерть леди огорчила меня очень сильно, тем более что покойница оказала такую доверенность к женщине, с которой жила очень недолго. Впрочем, это было в ее духе; кому, кроме леди Р**, пришло бы в голову назначить душеприказчицей молодую девушку, иностранку, незнакомую с делами?
Смерть леди, восстановление прав Лионеля, все это произвело на меня сильное впечатление, которое разрешилось, наконец, слезами. Я сидела еще с платком в руках, когда ко мне вошла леди М**.
– Вы плачете, мисс Шатонеф? Об уходе милого Дружка?
Слова эти сопровождала какая-то странная улыбка, и я отвечала:
– Да, я плачу о друге: леди Р** умерла.
– Боже мой! А что же это за господа приходили к вам сегодня?
– Один – ее поверенный, а другой – родственник.
– Родственник! А поверенному что было от вас нужно, если это не нескромный вопрос?
– Нисколько. Леди Р** назначила меня своей душеприказчицей.
– Душеприказчицей? Теперь ясно, что она была сумасшедшая… Я хотела попросить вас ко мне в будуар, взглянуть на шелковое платье, но теперь вам, кажется, не до того; так я не хочу вас беспокоить.
– Благодарю вас. Завтра я буду спокойнее и готова вам служить.
Она вышла. Мне не понравилась ее выходка, но я не могла в эту минуту хорошенько взвесить ее слов и тона. Я поспешила к себе в комнату, прочесть бумагу, оставленную мне леди Р** перед отъездом. Вот ее содержание:
«Любезная Валерия! Не буду говорить о той сильной привязанности, которую я, старая женщина, почувствовала к вам с первой встречи. Есть чувства необъяснимые; я почувствовала к вам какую-то симпатию, какое-то, если могу так выразиться, магнетическое влечение, увеличивавшееся с каждым днем. То не было чувство матери к своему ребенку; нет, привязанность моя была смешана с каким-то почтительным страхом и предчувствием, что разлука с вами повлечет за собою для меня несчастье. Мне чувствовалась в вас моя судьба, мой fatum, и это чувство не засыпало во мне ни на минуту, даже, напротив того, оно усилилось теперь в минуту расставанья. Как мало знаем мы таинства души и тела! Мы знаем, что мы созданы чудесно, – и только. Есть влияния и влечения необъяснимые, это я чувствую верно. Я часто размышляла об этом, лежа в постели, размышляла до безумия, но не могла разгадать загадки. (Увы, подумала я: верю, – вы были безумнее, нежели я предполагала). Вообразите себе мой ужас и скорбь мою, когда я услышала, что вы хотите меня оставить, Валерия! Это был для меня смертельный приговор. Но я чувствовала, что не могу этому противиться: так было мне суждено, – кто может бороться с своею судьбою? Ваше юное, благородное сердце сжалось бы, если бы вы знали, сколько страдала и страдаю я от вашей измены; я приняла это, как казнь за мои прошедшие преступления, в которых и хочу вам покаяться, как единственному существу, к которому имею доверие. Я хочу загладить прошедшее, возвратить кому следует похищенные мною права и вверяю это дело вам. Без этого письма трудно было бы исправить мой поступок.
Прежде всего я должна рассказать вам причины, побудившие меня к этому поступку. Выслушайте историю моей молодости.
У отца моего, сэра Александра Мойстина, было четверо детей: два сына и две дочери. Я была старшая, за мной следовали братья, потом сестра Елена. Она была восемью годами моложе меня. Рождение ее стоило жизни матери. Мы подросли. Братья отправились в итонскую коллегию. Я осталась хозяйкой в доме. Я была горда от природы; власть, почтение всех окружавших и – (взгляните на портрет) – без хвастовства могу сказать – красота, сделали меня самовластною, деспотическою. Многие за меня сватались, но я отказывала всем, пока мне не исполнилось двадцать лет. Больной отец долго не выходил из своей комнаты; слово мое было законом для него и для всех домашних. С сестрой Еленой, еще ребенком, обходилась я сурово, во-первых, я думаю, потому, что видела в ней будущую соперницу по красоте, а во-вторых, потому, что отец ласкал ее больше, нежели мне хотелось. Она была нрава кроткого и никогда не жаловалась. Время шло; я отказывалась от женихов. Я не хотела расстаться с властью и подчиниться мужу. Мне исполнилось наконец двадцать пять лет, а сестре семнадцать. В эту эпоху суждено было всему измениться.
К нам приехал со старшим моим братом, капитаном, сослуживец его, полковник Демпстер. Такого увлекательного человека я еще не встречала; в первый раз почувствовала я готовность отказаться от власти в отцовском доме и соединить судьбу свою с судьбою мужа. Полковник тоже был ко мне очень внимателен: ухаживал за мною с величайшим почтением и умел льстить моей гордости. Я дала полную волю своим чувствам, влюбилась по уши и ценила улыбки его выше всего в мире. Он приехал к нам только на неделю, но прошел месяц, а он все еще не уезжал. Не только я, но и все прочие считали дело слаженным, Отец, зная, что полковник довольно богат, не спрашивал ни о чем больше. Но прошло два месяца, а полковник, постоянно ко мне внимательный, предложения не делал. Я приписывала это робости и сомнению в успехе. Это мне даже нравилось; однако же мне хотелось, чтобы дело пришло к развязке, и я старалась вызвать его на объяснение сколько позволяла скромность. По утрам полковник ходил с моим братом на охоту, и в эти часы я видела его редко; но вечером он постоянно за мною ухаживал. Знакомые (друзей у меня не было) поздравляли меня с победою над человеком, который славился своей недоступностью, и я не возражала. Я ежечасно ждала его объяснения, как вдруг – вообразите себе мое удивление и негодование – однажды утром меня известили, что полковник Демпстер и сестра моя исчезли, и что их видели скачущих в коляске во весь опор.
Все это оказалось правдой. Полковник, узнавший от брата о моем властолюбивом нраве, счел, что ему нельзя будет оставаться долго у нас в доме, не ухаживая за мною. Он влюбился в Елену при первой же встрече и прибегнул к притворству, чтобы иметь время заслужить ее любовь. Оказалось, что утро проводил он не на охоте с братом, а в беседах с Еленой. Брат, которому он признался в своей страсти, помогал ему меня обманывать. В то же утро принесли письмо от полковника, в котором он просил у отца прощения. Я прочла его. „Как это глупо, – сказал отец, – зачем было воровать, что можно получить просто? Я и без того отдал бы ему Елену. А я думал, что он ухаживает за тобою, Барбара“.
Это было свыше моих сил. Я упала к ногам отца, и меня отнесли в постель. На другой день я заболела воспалением в мозгу, и врачи сомневались, приду ли я в рассудок. Мало-помалу, однако, я оправилась. Три месяца не выходила я из комнаты; этот удар отозвался во мне, кажется, на всю жизнь и был, вероятно, причиною, что я сделалась существом беспокойным, не могущим ужиться на одном месте; движение стало для потребностью, и я обратилась к перу, ради искусственного возбуждения. Я думаю, что все пишущие бывают тронуты, когда берутся за перо. Я не хочу этим сказать, что они сумасшедшие, но им не далеко до сумасшествия.
Когда я воскресла, во мне было только одно чувство – жажда мщения. Нет, однако же, я забываю о ненависти, матери мщения. Я чувствовала, что я унижена, оскорблена, обманута. Любовь к полковнику превратилась в ненависть; сестра стала мне противна. Я не могла простить ее. Отец не отвечал на письмо ее мужа; ему помешала подагра. Теперь он сказал мне:
– Барбара, пора, кажется, простить их. Я уже давно написал бы полковнику, да не могу. Надо написать им и пригласить их сюда.
Я написала, только не то, что он диктовал; я написала, что отец мой никогда их не простит и хочет, чтобы они прекратили бесполезную переписку.
– Прочти, – сказал мне отец.
Я прочла письмо в том смысле, как он желал.
– Прекрасно; теперь они приедут, – сказал он. – Мне ужасно хочется обнять Елену. Она мое дорогое дитя; она стоит жизни твоей матери. Спрошу ее, зачем она убежала? Я думаю, она больше боялась тебя, нежели меня.
Я не отвечала ни слова и запечатала конверт. Письма с почты приносили прямо ко мне, и я имела возможность скрывать их от отца. Он не знал, как молит моя сестра о прощении. Кроме того, я всеми силами старалась вооружить его против нее. Наконец, я узнала из писем, что они уехали из Англии в Европу. Прошло несколько месяцев. Отец мой терзался молчанием Елены и ее мнимым равнодушием. Душевное страдание, очевидно, оказывало дурное влияние на его здоровье; он начал хиреть и с каждым днем делался раздражительнее. Наконец, пришло от Елены письмо, которое – стыжусь признаться – доставило мне неописанное удовольствие. Она извещала о смерти своего мужа.
– Так он умер! – подумала я. – Теперь он никому не принадлежит.
Что за демон овладел моею душою! Сестра писала, что она едет в Англию и скоро должна разрешиться от бремени. Письмо было адресовано ко мне, а не к отцу. Смерть полковника не уменьшила ненависти моей к сестре; напротив того, теперь, казалось мне, Елена в моих руках, и я могу ей отомстить. Подумавши, на что мне решиться, я написала ей, что отец все еще сердится, что я всеми силами старалась смягчить его гнев, но напрасно, что он с каждым днем делается все слабее и слабее, и что причиною этого я считаю ее необдуманный поступок. Отец проживет, вероятно, недолго, – заключала я, – и я попробую еще раз уговорить его на прощение, что, может быть, и удастся, так как полковника нет уже в живых.
Через две недели я получила ответ. Сестра благодарила меня за участие и извещала, что она в Англии и со дня на день ожидает своего разрешения; что она больна телом и душою, и не надеется пережить родов. Она заклинала меня памятью матери приехать к ней. Другая забыла бы свою ненависть, но мое сердце было закалено.
Я сочла за лучшее известить отца о смерти полковника Демпстера и возвращении Елены в Англию и сказала ему, что она скоро должна родить, и что я желаю поехать, по ее просьбе, к ней. Отец мой был поражен и дрожащим голосом просил меня отправиться, не теряя времени. Я согласилась, но с тем, чтобы он никому не говорил о цели моей поездки, во избежание толков и пересудов. Я уехала с моей бывшей нянюшкой, на верность которой могла положиться, В чем состояли мои намерения, я и сама порядочно не знала; я чувствовала только, что мщение мое не удовлетворено, и что я не пропущу удобного случая удовлетворить ему.
Я застала сестру во время родов; она страдала и душевно, будучи уверена, что отец не хочет простить ее. Я же не захотела облегчить ее страданий и не открыла ей истины. Я была как будто во власти какого-то демона.
Сестра моя умерла от родов, и тогда мне стало жаль ее. Но когда я взглянула на ее сына и увидела в нем совершенное подобие полковника, гнев воскрес в душе моей, и я поклялась, что мальчик никогда не узнает, кто был отец его. Нянюшке, ездившей со мною, сказала я, что это моя старинная пансионная подруга; после, однако же, я узнала, что истина от нее не укрылась. Я уговорила ее отнести ребенка к ее родителям, сказавши, что обещала умирающей матери его иметь о нем попечение, но что все это должно хранить в тайне, во избежание злых толков. Потом я возвратилась в Кольвервуд-Галль с известием о смерти сестры. Я, разумеется, умолчала о том, что ребенок жив. Сэр Александр плакал горько; с этого дня он начал быстро угасать.
Я отомстила, и мне стало на себя досадно. Страсть утихла, настала пора размышления. Состояние мое было жалко: совесть не давала мне покоя. Чем больше я размышляла, тем больше оставалась собою недовольна и готова была воротить прошедшее ценою целого мира.
В это время к нам приехал сэр Ричард Р**. Я ему понравилась, он сделал предложение, и оно было принято, больше всего, кажется, затем, чтобы только иметь случай уехать из Кольвервуд-Галля. Я думала, что перемена мест изгладит из памяти моей прошедшее; но я жестоко обманулась. Уехавши с мужем, я жила в постоянном страхе, опасаясь, что нянюшка выдаст меня отцу, и просила сэра Ричарда сократить наше путешествие и позволить мне съездить домой, навестить больного старика. Муж мой согласился, и через две недели после моего возвращения в Кольвервуд-Галль, смерть отца избавила меня от опасности, но в то же время явились другие причины беспокойства. Отец оставил духовную, в которой завещал мне и сестре моей по 5000 фунтов, а в случае смерти одной из нас, все 10 000 другой. Двоюродная бабушка тоже оставила мне с Еленой по 10 000 фунтов, с тем чтобы они были выданы нам при замужестве, и чтобы в случае смерти одной из нас, перешли к другой, если умершая не оставит по себе детей. Таким образом, скрывши рождение моего племянника, я лишала его собственности, которою пользовалась сама. Я не знала ничего об этих распоряжениях отца моего и бабушки; иначе я не осмелилась бы скрыть ребенка, опасаясь, чтобы это не приписали корысти. Я теперь готова была признать мальчика за моего племянника, но не знала, как это сделать; деньги были в руках моего мужа, и я не смела сознаться в моем проступке.
Жизнь была для меня казнью. Когда нянюшка моя и ее отец заговорили о том, что не хотят хранить тайны, я думала, что сойду с ума. Я описала им все бедствие, в которое ввергнет меня их открытие, и дала им торжественнейшее обещание возвратить ребенку его права. Они этим удовольствовались. После нескольких лет несчастной жизни, смерть освободила меня от мужа. Вы спросите, отчего же тогда не признала я ребенка? Я боялась. Я отдала его в училище, и ему было тогда лет двенадцать или тринадцать. Я взяла его к себе с намерением возвратить ему его права, согласно обещанию, данному моей нянюшке и ее отцу. Но, взявши его к себе, я не видела средства рассказать его историю, не сознаваясь в собственной вине, и гордость заставила меня молчать.
Я откладывала мое признание со дня на день, а мальчик, место которому было сначала указано в гостиной, перешел мало-помалу в кухню. Да, Валерия, паж, лакей Лионель – мой племянник, Лионель Демпстер. Признаться в этом было свыше моих сил. Я утешалась тем, что все это делается к его же пользе. Как легко оправдываем мы свои поступки, если они согласны с нашими целями! Я воспитала его, я оставила ему мое состояние и говорила сама себе: низкое положение вылечит его от гордости и сделает из него хорошего человека. Плохая логика, признаюсь.
Валерия! Я назначила вас моей душеприказчицей, потому что и после смерти желала бы избегнуть, сколько возможно, огласки. Я не желала бы сделаться предметом народных толков даже на несколько дней, да и Лионелю не много было бы в том пользы, если бы весь мир узнал, что он служил лакеем. Поверенный мой не знает, кто мой племянник и обратится по этому делу к вам, В маленьком оловянном ящике в моей спальне найдете вы все документы, имена и адреса людей, помогавших нам в этом деле и все перехваченные письма моей сестры. Не забудьте, что Лионель имеет право не только на мое наследство, но и на наследство своего отца, перешедшее к другим родственникам. Посоветуйтесь с моим поверенным насчет мер, которые должно принять, не выставляя меня больше, нежели необходимо. Впрочем, если надо, пусть все узнают о моем проступке. Лишь бы Лионель был вполне восстановлен в своих правах.
Вы возненавидите меня, может быть, после этого признания; вспомните, однако же, как страстно я любила и как жестоко я была обманута. Я была тогда близка к сумасшествию. Да будет это для вас уроком, как трудно воротиться на прямую дорогу, сбившись с нее однажды.
Теперь вы знаете мои страдания и преступления, знаете, почему меня не без основания считали женщиною эксцентрическою, полусумасшедшею. Простите меня и пожалейте обо мне. Я уже довольно наказана собственною совестью.
Барбара Р**».
Прочитавши эту бумагу, я положила ее на стол и долго была погружена в раздумье.
– Возможно ли? – думала я. – Неужели обманутая любовь может заглушить в сердце все благородные чувства, побудить женщину оставить умирающую сестру в горьком заблуждении и мстить невинному существу наперекор всякой справедливости? О, я не поддамся любви! Кто бы мог подумать, что беспечную, эксцентрическую леди Р** давит сознание преступления, беспрестанно оживляемое присутствием обиженного? Как загрубела, должно быть, у нее совесть, что она со дня на день откладывала возвращение прав своей жертве! Как странно, что страх перед светом и его мнением бывает сильнее страха перед судом Божиим!
Это последнее замечание доказывало только, как мало еще знаю я свет. Потом мысли мои обратились на другое. Я уже говорила вам, что я католичка. Но, после смерти моей бабушки, никто почти не поддерживал во мне рвения к исполнению религиозных обязанностей. Проживши два года в Англии между протестантами, я ходила с ними в их церковь, думая, что лучше ходить в протестантскую церковь, нежели вовсе ни в какую. Мало-помалу я начала уже склоняться к протестантизму; но теперь мне вдруг пришло в голову, что если бы леди Р** исповедовалась бы по правилам католической церкви, то тайна ее не могла бы так долго оставаться тайною, или, если бы она в ней не созналась, то ее выдали бы соучастники, будь они католики, и Лионель давно был бы восстановлен в своих правах. После этого размышления, я почувствовала, что снова сделалась ревностною католичкою.
Я написала к мистеру Сельвину, чтобы он приехал ко мне завтра утром, и пошла к леди М**.
– Мы, вероятно, часто будем лишены удовольствия видеть вас с нами? – сказала мне леди. – У вас теперь такое важное занятие.
– И неприятное, – отвечала я. – Я желала бы, что бы леди Р** избрала кого-нибудь другого. Могу я попросить у вас на полчаса экипаж – достать кое-какие бумаги из квартиры леди Р**, в Бэкер-Стрите.
– Разумеется. Читали вы завещание?
– Да.
– Как же она распорядилась своим имением?
– Она оставила все своему племяннику.
– Племяннику. А я никогда ни слова о нем не слыхала. У сэра Ричарда не было ни племянников, ни племянниц, и титул перешел теперь к линии Вивианов. Я не знала, что у леди Р** есть племянник. А вам что она отказала, если позволено спросить?
– Мне леди Р** оставила пятьсот фунтов.
– В самом деле? Так она вас не даром заставляет беспокоиться. А признаюсь вам, мисс де Шатонеф, мне хотелось бы, чтобы вы отложили дела и занялись ими после свадеб моих дочерей. Я не знаю, за что ухватиться, и эти два дня чувствовала отсутствие вашей помощи больше, нежели вы можете себе вообразить. У вас столько вкусу, что без вас мы шагу ступить не можем. А все вы виноваты: вы слишком снисходительны, вы сами приучили нас полагаться во всем на вас. Неделя не сделает, я думаю, большой разницы, и стряпчие любят отсрочки; сделаете вы мне одолжение, отложить на время дела леди Р**?
– Извольте. Я уже пригласила к себе поверенного леди Р**, но пошлю ему другое письмо и подожду окончания свадеб.
– Благодарю вас.
Я ушла и написала мистеру Сельвину другое письмо, с известием, что не могу заняться делами раньше следующей недели.
Я написала и к Лионелю, чтобы он не приходил ко мне, пока я не извещу его, когда и где меня видеть. Я была рада просьбе леди М**; свадебные хлопоты и веселые лица ее семьи разгоняли грусть, которую наводили на меня дела леди Р**. Я ободрилась, повеселела и принялась помогать невестам с таким усердием, что за два дня до свадьбы все было окончено к общему удовольствию.
Наконец, настало давно ожидаемое утро. Невесты оделись и вышли в гостиную, трепещущие и смущенные. Вереница экипажей потянулась на Ганноверскую площадь, где в церкви ожидали молодых епископ и множество изящно одетых женщин. По окончании церемонии невесты удалились в боковую комнату, где и приняли поздравление знакомых. Потом был обед, за которым ели только епископ, перевенчавший на своем веку столько пар, что обряд не делал на него никакого впечатления, да еще два или три гостя, старые путники на дороге жизни, которым все равно где пообедать, на свадьбе или на похоронах.
Наконец, после безмолвного обеда, новобрачные пошли переодеться, возвратились и были переданы своим мужьям, как скоро удалось их похитить из объятий и лобызаний леди М**, разыгравшей роль отчаянной матери в совершенстве. Никто из видевших ее плачущею, как Ниобея, не мог бы подумать, что она целых три года маневрировала единственно с целью сбыть с рук своих дочерей. Леди М** была превосходная актриса и разыграла последнюю сцену как нельзя лучше.
Когда дочерей ее усадили в экипажи, я думала, что она упадет в обморок; но оказалось, что она хотела прежде увидеть, как уедут они в своих свадебных каретах; она подошла к окну, подождала, пока они не сели и не тронулись с места, проводила их глазами за угол улицы и только тогда упала без чувств ко мне на руки.
Впрочем, я думаю, она страшно измучилась: последние шесть недель она не имела ни минуты покоя; все боялась, как бы что-нибудь не помешало свадьбам.
На следующее утро она не вышла из своей комнаты и велела мне сказать, что экипаж к моим услугам. Я была утомлена и осталась этот день дома. Я написала Лионелю и мистеру Сельвину, чтобы они приехали ко мне завтра в два часа в Бэкер-Стрит; остаток дня я провела спокойно в обществе Эми, третьей дочери леди М**. Это была премилая, простая девушка; мне нравилась она больше своих сестер. Я занималась ею с особенным рвением, потому что у нее был прекрасный голос; мы очень сблизились.
Поговоривши немного о новобрачных, она сказала мне:
– Не знаю, право, что мне делать, Валерия. Я люблю вас и не хотела бы позволить, чтобы вас обижали; но вместе с тем не желала бы и огорчить вас, пересказавши вам то, что о вас говорили. Вы не останетесь у нас, если я вам это расскажу, и это мне ужасно больно. Впрочем, это эгоизм; я его осилю. Мне не хотелось бы только огорчить вас. Скажите, говорить мне или нет?
– Вы сказали или слишком мало, или слишком много, – отвечала я. – Вы сказали, что меня обижают, и мне, разумеется, хотелось бы этого не позволить, хоть я и не могу себе вообразить, кто бы мог быть моим врагом.
– Я сама не поверила бы, если бы не слышала собственными ушами; – отвечала она. – Я думала, что вы живете у нас, как приятельница, как гостья, а про вас говорят вещи, которые, я уверена, совершенно несправедливы.
– В таком случае я должна просить вас рассказать мне все, как было, не смягчая ни одного слова. Кто же это говорит обо мне дурно?
– Мне очень жаль, что я должна вам это сказать, – маменька, – отвечала Эми, отирая слезу.
– Леди М**! – воскликнула я.
– Да, – продолжала она. – Выслушайте все, как было. Сегодня поутру я была в уборной; маменька лежала на софе в своей спальне; в это время пришла к ней задушевная приятельница, мистрисс Джермен. Они или забыли, что я в соседней комнате, или не сочли нужным обратить на это внимание, и заговорили о вас.
– Да, она одевает вас и ваших дочерей превосходно, надо отдать ей справедливость, – сказала мистрисс Джермен. – Кто она? Говорят, из хорошей французской фамилии. Как это она попала к вам в модистки?
– Что она у меня модисткой, – отвечала матушка, – это правда; я затем только и пригласила ее к себе в дом, но она того не замечает. Мистрисс Батерст говорила мне, что она из хорошей французской фамилии и брошена в мир обстоятельствами. Она даровита и очень горда. Искусство одевать и одеваться к лицу заметила я в ней, еще когда она жила у леди Батерст; а потом, когда она решилась, вследствие моих маневров, расстаться с леди Р**, я пригласила ее к себе как гостью, ни словом не упомянувши о нарядах. Когда мне понадобились ее услуги в этом отношении, я устроила так, что она предложила их сама; я поблагодарила ее за снисхождение и лестью постоянно умела заставлять ее одевать моих дочерей. Ее вкусу обязана я, кажется, тем, что они составили такие хорошие партии.
– Вы повели дело отлично, – заметила мистрисс Джермен. – Но что же вы станете с ней делать теперь?
– О, теперь очередь за Эми; я продержу ее, покамест она захочет у меня оставаться, а потом…
– А потом-то и запятая, – заметила мистрисс Джермен. – Продержавши ее у себя так долго в качестве гостьи, как вы от нее освободитесь?
– Сначала я и сама этого не знала и решилась было выжить ее разными мелкими оскорблениями: она ужасно горда; но потом, к счастью, я узнала кое-какие вещи, о которых буду молчать до времени и которые дадут мне предлог отпустить ее, когда мне вздумается.
– В самом деле! – воскликнула мистрисс Джермен. – Что же такое вы узнали?
– Извольте, я вам скажу, только вы не рассказывайте дальше. Намедни к ней приходил какой-то молодой человек; горничная моя вошла нечаянно в комнату и застала их за поцелуем.
– Не может быть!
– Да, за поцелуем. Горничная видела. Мне нетрудно будет воспользоваться этим, чтобы отослать мадмуазель де Шатонеф, когда вздумается, сказавши только, что горничная не говорила мне этого раньше. На вопросы других можно будет отвечать намеками о легком поведении.
– Разумеется, – отвечала мистрисс Джермен. – Не намекнуть ли мне кое-кому об этом заранее, чтобы подготовить публику?
– Может быть, это не помешает; только смотрите, будьте как можно осторожнее, любезная мистрисс Джермен.