Корчма на границах Саксонии.
Карл Моор, углубленный Шпигельберг пьет, сидя столом.
Карл Моор (закрывает книгу). О, как мне становится гадок этот чернильный век, когда я читаю в «Плутархе» о великих людях.
Шпигельберг (ставит пред ним стакан и пьет). Так читай про Иосифа прекрасного.[12]
Моор. Священная искра Прометея выгорела – и ее стали добывать из канифольного порошка[13], этого театрального огня, на котором нельзя раскурить и трубки табаку. И вот люди заползали, как крысы по палице Геркулеса. Французский аббатик проповедует, что Александр был труслив, как заяц; чахоточный профессор, который при каждом слове подносит флакончик с нашатырным спиртом к носу, читает лекцию о силе. Люди, падающие в обморок от всяких пустяков, критикуют тактику Аннибала: вислоухие ребята ловят фразы из битвы при Каннах и злятся на победы Сципиона, потому что должны излагать их учителю.
Шпигельберг. Да это чисто по-александрийски.[14]
Моор. В награду за ваш кровавый пот в жару битв – вы живете теперь в гимназиях, и ваше бессмертие прозябает в школьных сумках. Из благодарности за пролитую вами кровь, нюренбергский торгаш завернет в вас грошовые пряники, а при особенном счастии, какой-нибудь французский драматург поставит вас на ходули и заставит плясать на проволоке[15]. Ха, ха, ха!
Шпигельберг (пьет). Читай-ка брат Иосифа.
Моор. Право, этот гнусный век кани к чему неспособен более, как только пережевывать подвиги прежних времен, и героев древности изводить комментариями или уродовать их в трагедиях. Сила воспроизводить людей иссякла в бедрах – и вот теперь воспроизводить людей должны помогать пивные дрожжи.
Шпигельберг. Чай, братец, чай!
Моор. И вот они искажают свою здоровую природу нелепою рутиною, не могут собраться с духом осушить стакан, потому что им придется при этом пить за чье-то здоровье; жмут руку лакею, чтоб он замолвил словечко его сиятельству, и нападают на бедняка, которого не боятся; обожают за обед и готовы отравить друг друга за последнюю тряпку, перекупленную у них на аукционе; проклинают саддукея[16] за то, что тот редко ходит в церковь, а сами рассчитывают свои жидовские барыши у самого алтаря; становятся на колени, чтоб только выказать складки своего платья; не сводят глаз с проповедника, чтоб только высмотреть как причесан на нем парик; падают в обморок при виде зарезанного гуся и рукоплещут, когда их соперник уходит банкротом с биржи… Как горячо жал я им руки; «только один день!» – Куда!– «В тюрьму, собаку!» Просьбы! клятвы! слезы!.. (Топая ногой). Ад и черти!
Шпигельберг. И все из-за каких-нибудь двух тысяч дукатов?
Моор. Нет! я не в силах более об этом думать! Мне ли сдавить свое тело шнуровкою и заковать свою волю в законы? Закон заставляет ползать улиткой того, кто бы взвился орлиным полетом. Закон не создал еще ни одного великого человека, тогда как свобода высиживает крайности и колоссов. О если б дух Германа жил еще в золе! Дайте мне войско таких молодцов, как я – и из Германии выйдет республика, перед которой Рим и Спарта покажутся женскими монастырями. (Бросает шпагу на стол и встает).
Шпигельберг (вскакивая). Браво! брависсимо! Об этом я и хотел речь вести. Я тебе шепну кое-что на ухо, Моор – мысль о чем уже давно не выходит у меня из головы. Ты для меня прямая находка. Пей же, братец, пей! Слушай – сделаемся жидами и восстановим Иудейское царство[17]. Признайся! ведь это хитро задуманный план? Мы издаем манифест, рассыпаем его во все четыре стороны света! и приглашаем все, что только не ест свинины, в Палестину. Там достоверными документами доказываю я, что Ирод, четвертый царь[18], был мой предок – и так: далее. То-то будет торжество, братец когда они опять немного выкарабкаются на свободу и увидят возможность отстроить наново Иерусалим. А пока железо горячо – прочь турок из Азии, руби кедры на Ливане, строй корабли, закладывай верфи, крути всем народом! Между тем…
Моор (улыбаясь, берет его за руку). Товарищ, пора бросить дурачества.
Шпигельберг (озадаченный, с удивлением). Не играть же тебе роль блудного сына – тебе, удальцу, писавшему шпагою на лицах более, нежели три писца в добрый год в приказной книге… Припомнить тебе что ли о наших похоронах? Да эдак мне придется вызвать твой собственный образ пред твои очи, чтобы заставить снова вздуться огнем твои жилы, когда уже ничто более тебя не вдохновляет. Помнишь, как господа из коллегии[19] подстрелили лапу твоему бульдогу, а ты в отместку предписал пост всему! городу? Все смеялись над твоим приказом; но ты – малый не промах – скупаешь все мясо во всем Лейпциге, так что в продолжение восьми часов в целом округе не было обглоданной кости, и рыба начала подниматься в цене. Магистрат, бюргерство готовы были лопнуть со злости. Припомни, как мы, в числе тысячи семисот, с тобой во главе, а за нами мясники, разносчики, трактирщики, цирюльники и все цехи поклялись разбить в пух весь город, если хоть кого-нибудь из нас тронут пальцем. Вышло, как стрельба при Горнберге[20], то-есть – ушли с носом. Ты созываешь докторов на консилиум и предлагаешь три дуката тому, кто пропишет собаке рецепт. Мы боялись, что господа врачи заупрямятся и скажут «нет», и уж сговорились было прибегнуть к насилию. Не тут то было: господа врачи передрались из-за трех дукатов и сбили цену на три баца[21]; в одну минуту написано двенадцать рецептов – и бедное животное протягивает ноги.
Моор. Подлецы!
Шпигельберг. Погребение было совершено с подобающим великолепием. Отпевали собаку не дурно. Мы, в числе тысячи человек, каждый с фонарем в одной руке и со шпажищей в другой, среди ночи, с колокольным звоном и гамом проводили собаку за город и там зарыли. Потом начался кутеж, который продолжался до раннего утра. Ты поблагодарил публику за сердечное участие и приказал продавать мясо по половинной цене. Mort de ma vie! Тогда на тебя глядели с таким же почтением, как гарнизон в завоеванной крепости.
Моор. И ты не стыдишься этим хвастаться? В тебе нет на столько совести, чтоб краснеть от подобных воспоминаний?
Шпигельберг. Оставь, оставь, ты более не Моор. Иль забыл, как тысячу раз за бутылкою вина подтрунивал над своим старым хрычом и еще говаривал: «пусть его копит и скряжничает, а я буду пить так, что небу станет жарко». – Помнишь ли это? а? помнишь? Ах. ты бессовестный, хвастунишка ты этакой! Тогда говорил ты по-молодецки, по-дворянски, а теперь…
Моор. Будь проклят ты за то, что мне это напомнил! проклят я, что сказал это! То вино говорило во мне – и мое сердце не внимало тому, что болтал язык.
Шпигельберг (качая головой.) Нет! нет! Не может быть, чтоб ты говорил серьезно. Признайся, уж не нужда ли тебя так приструнила? Дай-ка, я расскажу тебе кое-что из моих ребяческих похождений. Возле нашего дома был ров, небольшой, так фут в восемь в ширину, и мы, ребята, бывало, все бьемся, как бы через него перескочить. Все напрасно. Скок – и летишь кувырком на дно, а вокруг – смех, крик, хохот, всего закидают снежками. У соседних ворот ходила на цепи огромная собака, да такая бестия, что, бывало, девкам не было прохода: так и рвет за платье. Первым моим удовольствием было дразнить собаку, и я, бывало, помирал со смеху, когда животное на меня бросалось: если б не цепь, вот так бы, кажется, и растерзала. Что ж случилось? Раз, дразня собаку, я так утрафил ее по ребрам камнем, что она в бешенстве сорвалась с цепи, да за мною: я – бежать, как угорелый. Чорт возьми! проклятый ров как тут передо мною. Что делать? Собака на пятах. Не долго думая, я разбежался – скок – и прямо через ров! Прыжку этому обязан я жизнью; бестия в клочки бы меня разорвала.
Моор. Ну что ж из этого?
Шпигельберг. То, что силы растут с нуждою… Потому – я никогда не трушу, когда доходит до крайности. Мужество растет с опасностью; гнет увеличивает силу. Судьба, верно, хочет сделать из меня великого человека, когда так упрямо загораживает дорогу.
Моор (с сердцем). Право, не знаю, на что нам еще мужество, и где нам его не хватало?
Шпигельберг. Неужели? – Так ты хочешь, чтоб твои дарования выдохлись, таланты погибли? Уж не думаешь ли ты, что твои лейпцигские проказы переходят предел человеческого остроумия? Дай-ка нам сперва тереться к большой свет: Париж и Лондон. – где съешь оплеуху, когда назовешь кого честным человеком. Душа радуется, как там ведут дело на большую ногу. Глаза, брат, вытаращишь! Как подделывают подписи, фальшивят кости, ломают замки и вытряхивают требуху из ящиков; этому всему поучись, брат, у Шпигельберга. На первую виселицу повесил бы я того, кто хочет голодать, имея здоровые пальцы.
Моор (разсеянно). Как! неужели ты все это перепробовал?
Шпигельберг. Чего доброго, ты, пожалуй, мне не веришь. Не то еще увидишь, дай мне только расходиться; у тебя мозг затрещит, когда расходится мое остроумие. (Встает с жаром). Как все светлеет во мне! Великие мысли занимаются в душе моей! Великие планы бродят в творческом черепе! (Ударяет себя по лбу). Тироклятая сонливость оковывала до сих пор мои силы, застилала будущность, преграждала дорогу. Я пробуждаюсь, сознаю, кто я, и кем должен стать.
Моор. Ты глуп. У тебя зашумело в голове.
Шпигельберг (более и более разгорячаясь). Шпигельберг, закричат тогда, ты чародей, Шпигельберг! Жаль, что ты не сделался полководцем, Шпигельберг, скажет король: ты бы в мышиную щелку прогнал австрийцев. Да, слышу я сетующих докторов, непростительно, что этот человек не взялся за медицину: он изобрел бы новый порошок против зоба. Ах, как жаль, что он не захотел быть министром, вздохнут Сюлли в своих кабинетах: он бы камни превратил в луидоры! И о Шпигельберге заговорят на востоке и западе, и тогда – плесневейте, трусы, гадины, между тем как Шпигельберг, распустив крылья, полетит в храм бессмертия.
Моор. Счастливый путь! Карабкайся по позорным столбам на верхушку славы. В тени отцовских рощ, в объятиях моей Амалии меня ждут другие радости. Еще на той неделе писал я к отцу о прощении, причем не скрыл от него ни малейшего обстоятельства; а где чистосердечие – там и сострадание, и помощь. Прощай, Мориц! Мы уж более никогда не увидимся. Почта пришла. Отцовское прощение уже в городских стенах. Швейцер, Гримм, Роллер, Шуфтерли, Рацман входят.
Роллер. Да знаете ли вы, что нас выслеживают?
Гримм. Что мы ни на минуту не безопасны?
Моор. Я этому не удивляюсь. Будь, что будет! Не видали ли вы Шварца? Не говорил ли он о письме ко мне?
Роллер. Он давно тебя ищет; говорил что-то такое.
Моор. Где он? где, где? (хочет выбежать вон).
Роллер. Стой! мы его послали сюда. Ты дрожишь?
Моор. Я не дрожу. Отчего мне дрожать? Товарищи, это письмо… Радуйтесь вместе со мною; я счастливейший человек под солнцем! Чего мне дрожать?
Шварц входит.
Моор (бежит ему навстречу). Брат! брат! письмо! письмо!
Шварц (подает ему; Моор ею поспешно распечатывает). Что с тобой? ты побледнел, как стена!
Моор. Рука моего брата!
Шварц. Да что это с Шпигельбергом?
Гримм. Видно с ума спятил! Делает какие-то жесты, как в пляске св. Вита.
Шуфтерле. У него ум кружится. Должно быть, стихи сочиняет.
Рацман. Шпигельберг! а, Шпигельберг! Не слышит, бестия.
Гримм (толкает ею). Что ты спишь, что ли?
Шпигельберг (стоявший в продолжение всего разговора в углу и рассуждавший сам с собою, вдруг дико вскрикивает: «La bourse ou la vie!»[22] и хватает Швейцера за горло, который преспокойно отбрасывает его к стене. Моор роняет письмо и, сумасшедший, убегает. Все в изумлении).
Воллер (ему вслед). Моор! куда ты, Моор? Что с тобою?
Гримм. Что с ним? Что сделал он? Он бледен, как мертвец.
Швейцер. Хороши должны быть вести! Посмотрим!
Роллер (подняв с полу, читает). «Несчастный брат!» веселое начало! «Только вкратце приказано мне уведомить тебя, что твои надежды погибли. Ступай, говорит тебе отец, куда ведет твое распутство. Также велит он сказать тебе, чтоб ты и не надеялся когда-нибудь выплакать прощение у его ног, если не хочешь просидеть в подвалах его башен до тех пор, пока волосы не выростут у тебя с орлиные перья, а ногти с птичьи когти. Это его собственные слова. Он приказывает мне кончить письмо. Прощай навеки! Сожалею о тебе!
Франц фон Моор».
Швейцер. Нечего сказать, сахарный братец! Францом зовут каналью.
Шпигельберг (подходит к ним). О хлебе и воде идет речь. Славная жизнь! Я для вас кое-что другое придумал. Не говорил ли я вам, что мне еще за всех вас придется думать?
Швейцер. Что врет там эта баранья голова? Осел хочет за всех нас думать?
Шпигельберг. Зайцы, калеки, хромоногия собаки вы все, если у вас, не хватит духа предпринять что-нибудь великое!
Роллер. Согласен, пусть будет по твоему: но выведет ли нас твое средство из этого проклятого положения? Выведет ли?
Шпигельберг (с гордым смехом). Жалкий глупец! выведет ли из этого положения?… ха, ха, ха!.. выведет ли из этого положения?.. На большее-то, видно, не способен твой крошечный умишко? С этим твоя кляча уж согласна плестись домой. Шпигельберг был, бы жалким, ничтожным человеком, если б с этого даже начал. Героями, говорю я тебе, баронами, князьями, богами сделаю я вас.
Рацман. На первый раз это, пожалуй, и много! Но это будет, пожалуй, головоломная работа, и будет стоить по меньшей мере головы?
Шпигельберг. Ничуть! – только одного мужества, потому что все, касающееся ума и изобретательности, я беру на себя. Крепись, говорю я, Швейцер! крепись. Роллер, Гримм, Рацман, Шуфтерле! крепитесь!
Швейцер. Крепиться! Если только за этим дело стало – у меня хватит мужества, чтоб босиком пройти через ад.
Шуфтерле. Чтоб у виселицы подраться с самим чертом за труп повешанного.
Шпигельберг. Вот это по мне! Если в вас точно есть мужество, то может ли кто-нибудь из нас сказать, что он боится еще что-нибудь потерять и не надеется всего выиграть.
Шварц. Да много было бы что растерять, если бы можно было потерять то, что мне еще остается выиграть.
Рацман. Да, черт возьми, и много бы осталось выиграть, еслиб я хотел выиграть то, чего уже не могу терять.
Шуфтерле. Если б мне случилось потерять то, что теперь на мне надето, и то в долг – завтра и мне нечего было бы терять.
Шпигельберг (став посреди голосом заклинателя). Итак, если хоть капля немецкой крови еще сочится в ваших жилах – пойдемте, поселимся в богемских лесах, соберем шайку разбойников и… Чего эта вы на меня уставили глаза-то? Ваше мужество, видно, уж выдохлось?
Роллер. Ты не первый мошенник, у которого все в памяти, кроме виселицы. И все-таки нам не остается другого выбора!
Шпигельберг. Выбора? что? – нет для вас никакого выбора! Или хотите сидеть в долговой тюрьме и плесневеть там до страшного суда? Хотите возиться с сохой и заступом из-за куска черствого хлеба? У окон жалобной песнью вымаливать тощую милостыню? Или хотите присягнуть на телячьей шкуре и… тут еще вопрос: поверят ли вашим рожам… и затем, под брань и побои безмозглого капрала, предвкушать чистилище? Или прогуливаться под музыку[23] и под такт барабана? Или в галерном раю[24] влачить за собою весь железный магазин[25] Вулкана? – Вот что остается нам выбирать! Выбирайте, коль хотите!
Роллер. Шпигельберг отчасти прав. Я также составил кой-какие планы, но это почти одно и то же. Как бы, думал я, нам всем присесть, да скропать журнал, или альманах, или что-нибудь в этом роде, и за грош писать рецензии, как это теперь вошло в моду?
Шуфтерле. Чорт возьми! да это вы у меня украли. Я также подумывал, как бы эдак сделаться пиэтистом и раз в неделю приглашать к себе на назидательные беседы.
Гримм. Отлично! А не пойдет на лад – так атеистом. Начать бы писать против евангелистов, добиться того, чтобы это писание сожгли рукою палача – чудесное вышло бы дело!
Рацман. Или пойти на французов. Я знаю одного доктора, который выстроил себе дом из чистого Меркурия[26], как говорится в надписи, прибитой к его воротам.
Швейцер (вставая и подавая Шпигельбергу руку). Мориц, ты великий человек, или жолудь найден слепой свиньею.
Шварц. Чудесные планы! честные ремесла! Как однако симпатизируют все лихия души! Недостает только одного – сделаться бабами и своднями или начать продавать нашу девственность.
Шпигельберг. Песни, братец, песни! Кто ж помешает вам достигнуть всего, чего ни захотите? Мой план вам всего скорее проложит дорогу. К тому ж у вас еще в виду бессмертие и слава. Ротозеи вы эдакие! ведь и об этом надобно подумать, то-есть о потомстве, о сладком чувстве неувядаемой памяти.
Роллер. И занять первое место в списке честных людей. Ты славный проповедник, Шпигельберг, когда дело идет о том, как из честного человека сделать мошенника. Но, скажите, куда это пропал Моор?
Шпигельберг. Честного, говоришь ты! Уж не думаешь ли, что тогда ты будешь менее честен, чем теперь? Что понимаешь ты под словом «честность»? Богатым скрягам сваливать с шеи целую треть забот, лишающих их только золотого сна; залежалые их капиталы пускать в обороты; восстанавливать равновесие богатств – одним словом, стараться воскресить на земле золотой век, освобождать Господа Бога от тягостных нахлебников, от войны, мора, голода и докторов: вот это по-моему значит быть честным! вот это значит явиться достойным орудием воли Провидения! – и таким образом при каждом куске, который ты проглатываешь с удовольствием, думать, что тебе дают его твоя хитрость, твое львиное мужество, неутомимое бдение; у мала и велика быть в почете…
Роллер. И, наконец, заживо быть вознесенну к небу, и, не смотря на бури и ветры, и не смотря на прожорливый желудок дряхлого времени, качаться под солнцем и месяцем и всеми созвездиями – там, где птицы небесные, привлеченные благородною жадностью, слетаются петь свои концерты, а падшие ангелы с хвостами собираются на свой синедрион[27]? не так ли? и в то время, когда сильные мира сего будут пожираться червями, иметь честь принимать визиты от царственной птицы Юпитера[28]? Мориц, Мориц, Мориц! берегись треногого зверя[29]!
Шпигельберг. И тебя это пугает, заячье сердце? Сколько универсальных гениев, могших преобразовать весь мир, сгнило на живодерне, а об них говорят целые столетия, тысячелетия, тогда как много королей и курфирстов были бы пропущены историей, если бы их историки не боялись пустоты в родословном дереве и их книга не выигрывала от того двух лишних страниц в осьмушку, за которые издатель платит им наличными деньгами. А если прохожий и увидит, как ты; будешь раскачиваться туда и сюда по ветру: «должно быть, малый был не дурак!» проворчит он и вздохнет о худых временах.
Швейцер (треплет его по плечу). Славно, Шпигельберг! славно! Что же, черт; возьми, вы стоите там и медлите?
Шварц. И хотя бы это просто называлось проституциею – что ж из этого? Разве нельзя про случай носить с собой порошок, который тихонько тебя спровадит за Ахерон, так что ни одна собака не залает? Да, брат Мориц! твой; план годится и для моего катехизиса!
Шуфтерле. Гром и молния! и для моего также. Шпигельберг, ты меня завербовал.
Рацман. Ты, как новый Орфей, своею музыкой, усыпил моего зверя – совесть. Я твой, Шпигельберг!
Гримм. Si omnes consentiuntego non dissentio[30]. Заметьте, без запятой. В моей голове целый аукцион: пиэтисты, шарлатаны, рецензента и плуты. Кто больше даст, тому я и служить горазд. Руку, Мориц!
Роллер. И ты также, Швейцер? дает Шпигельбергу правую руку). И так я закладываю свою душу дьяволу.
Шпигельберг. А имя – звездам. Что нужды в том, куда войдут наши души, когда целые толпы вперед отправленных курьеров возвестят о нашем шествии, так что черти нарядятся в праздничные одежды и сотрут тысячелетнюю сажу с ресниц своих – и мириады рогатых голов закишат из дымного жерла своих серных печей, чтоб только посмотреть на въезд наш! (Вскакивая). Товарищи! живей, товарищи! Что на свете стоит этого чада восторга! Идем, товарищи!
Роллер. Потише! потише! Куда? Зверю нужна голова, ребята!
Шпигельберг (ядовито). Что бредишь, пустомеля? Разве голова не существовала, когда еще не было членов? За мной, товарищи!
Роллер. Подожди, говорю я. И у свободы должен быть владыка. Без головы погибли Рим и Спарта.
Шпигельберг (льстиво). Да, точно! – Роллер прав. И это должна быть умная голова. Понимаете ли вы? – тонкая, политическая голова. Да, когда я подумаю, что вы были с час тому назад, и чем вы стали теперь – от одной счастливой идеи стали… Да, конечно, у вас должен быть начальник. Ну, а кому пришла такая идея, скажите, разве тот не тонкая, политическая голова?
Роллер. Когда б только была надежда, хоть тень надежды… Но нет! он никогда не согласится.
Шпигельберг. Почему же и нет? Говори смелее, друг! Как ни трудно править кораблем против упрямого ветра, как ни тяжело бремя корон – говори смелее, Роллер! Может быть, он и согласится.
Роллер. И все на мели, если откажет. Без Моора – мы тело без души.
Шпигельберг (с негодованием отходит от него). Треска!
Моор (входит в сильном волнении шагая взад и вперед по комнате, говорит сам с собою). Люди! люди! лживое, коварное отродье крокодилов! Вода – ваши очи, сердце – железо! На уста поцелуй, кинжал в сердце! Львы и леопарды кормят своих детей, вороны носят падаль птенцам своим, а он, он… Я привык сносить злость; могу улыбаться, когда озлобленный враг будет по капле точить кровь из моего сердца… но если кровная любовь делается изменницей, если любовь отца делается Мегерой: о, тогда, пылай огнем, терпение мужа, превращайся в тигра, кроткая овца, и всякая былинка рости на вред и погибель!
Роллер. Послушай, Моор! как ты об этом думаешь? Разбойничья жизнь ведь лучше, чем хлеб и вода в подвалах отцовских башен.
Моор. Зачем эта душа не в теле тигра, питающегося человечьим мясом? Родительская ли это нежность? Любовь ли за любовь? Я бы хотел быть медведем, чтобы со всеми медведями Ледовитого моря растерзать это отродье убийц! Раскаяние-и нет прощения. О, еслиб я мог отравить океан, чтобы род людской изо всех источников опился смертью! Вера в свои силы, непреклонная энергия и в ответ – беспощадная строгость!
Роллер. Да слушай же, Моор. что я скажу тебе!
Моор. Это невероятно! это сон, мечта воображения! Такая трогательная просьба такое живое описание горя и слезного раскаяния… Дикий зверь растаял бы от со! страдания; камни бы пролили слезы – и что! ж?.. Да это примут за пасквиль на весь человеческий род, если рассказать – и что же, и что же?.. О, если бы я мог призвать к восстанию всю природу, и воздух, землю и океан повести войною на этот род гиен!
Роллер. Да послушай же, Моор! Ты ничего не слышишь от бешенства!
Моор. Прочь, прочь от меня! Разве имя твое не человек? не женщина родила тебя? С глаз моих, ты – с лицом человека! Я так невыразимо любил его! так еще не любил ни один сын: тысячу жизней положил бы я за него… (В ярости топает ногою). О, если б мне кто-нибудь дал меч и велел нанести этому эхидному отродью неизлечимую рану! Если б кто научил меня попасть в самое сердце его жизни, раздавить, растерзать его – он стал бы моим другом, ангелом, богом, я бы молился ему!
Роллер. Вот такими друзьями мы и хотим быть – выслушай только!
Шварц. Пойдем с нами в богемские леса! Мы соберем там шайку разбойников и ты… (Моор дико смотрит на нею).
Швейцер. Ты будешь нашим атаманом! Да, ты должен быть нашим атаманом!
Шпигельберг (в ярости бросаясь в кресло). Рабы и низкие твари!
Моор. Кто шепнул тебе эту мысль? Послушай брат! (Хватая Роллера за руку). Это вышло не из твоей человечьей души! Кто шепнул тебе эту мысль? Да, клянусь тысячерукой смертью, мы сделаем! – должны это сделать! Мысль достойна преклонения. Разбойники и убийцы! – я ваш атаман.
Все. Да здравствует атаман!
Шпигельберг (вскакивая, про себя). Пока я его не спроважу!
Моор. Как-будто бельмо спало с глаз моих! Какой же глупец я был, что порывался назад в клетку! Дух мой алчет подвигов, дыхание – свободы! Убийцы разбойники! Этим словом я попрал закон ногами. Люди застили мне человечество, когда я взываль к человечеству – прочь же от меня симпатия и человеческое сострадание! Нет у меня более отца, нет более любви и кровь и смерть да научат меня позабыть все, что я любил когда-то! Идем! идем! О, я создам для себя ужасное развлечение! Решено – я ваш атаман! и блого тому из вас, кто будет неукротимее жечь, ужаснее убивать: тот будет по-царски награжден! Становитесь все вокруг меня, и всяк клянись мне в верности и послушании на жизнь и смерть! Клянитеся мне в этом вашей правою рукою!
Все (протягивая правые руки). Клянемся тебе в верности и послушании на жизнь и на смерть!
Моор. И я этой правою рукою клянусь вам: верно и неизменно быть вашим атаманом на жизнь и на смерть! Да обратит эта рука того в безжизненный труп, кто когда-либо замедлит или усомнится или отступит! Да будет то же самое со мною, если я когда-либо преступлю свою клятву! Довольны ли вы? (Шпигель в бешенстве бегает взад и вперед).
Все (бросая шляпы вверх). Да здравствует атаман!
Моор. И так – пойдемте! Не бойтесь смерти и опасности: над нами веет непреклонная судьба! Каждый из нас найдет свой конец – будь это на мягкой ли постели, среди кровавого боя, или на виселице и колесе! Что-нибудь из всего этого будет концом нашим! (Уходят).
Шпигельберг (глядя им вслед, после некоторого молчания). В твоем реестре есть пропуск. Ты позабыл об яде. (Уходит).