Ст. Моор. Перестань, перестань! – мне дурно!
Амалия (роняет книгу и подбегает к нему). Боже мой! что с вами?
Ст. Моор. Это смерть!.. черная… стоит… перед моими… глазами. Прошу тебя… позови пастора… причаститься… Где… сын мой… Франц?
Амалия. Ушел! Боже, умилосердись!
Ст. Моор. Ушел, убежал от смертного одра?… И это все… все… от двух сыновей!.. Ты дал их… Ты и отнял… да будет имя Твое… (Падает).
Амалия (вдруг вскрикивает). Умер! Все погибло! (Убегает в отчаянии).
Франц вбегает радостно.
Умер! кричат они, умер! Теперь я полный господин. По всему замку только и слышится – умер. Но если он только спит? Конечно, это сон, после которого никогда не желают доброго утра. Сон и смерть – близнецы; стоит только употребить одно название вместо другого. Добрый, благодетельный сон! – мы назовем тебя смертью. (Закрывает отцу глаза). Кто ж теперь осмелится прийти и потребовать меня к суду? или сказать мне в лицо: ты подлец? Прочь, тягостная личина кротости и добродетели! – Теперь вы увидите нагого Франца и ужаснетесь. Мой отец подсахаривал свои требования; сделал из своих подданных один семейный круг: с ласковой улыбкой сидел у ворот и называл всех братьями и детьми. Мои брови нависнут над вами, как грозные тучи; мое властное имя пронесется над этими горами, как зловещая комета; мое чело будет для вас показателем погоды. Он гладил, ласкал вас – вы упрямились, непокорствовали… Гладить и ласкать не мое дело. Я вонжу в ваше мясо зубчатые шпоры и заставлю попробовать бича. Я доведу вас до того, что в моих владениях картофель и жидкое пиво будут подаваться в праздники, и горе тому, кто попадется мне на глаза с полными, румяными щеками. Бледность нищеты и рабский страх станут моим любимым цветом – и в эту ливрею одену я всех моих подданных. (Уходит).
Богемские леса.
Шпигельберг. Рацман. Разбойники.
Рацман. Ты ли это? Тебя ли вижу? Дай же задушить себя в объятиях, дорогой дружище, Мориц! Привет тебе в богемских лесах! Эк ты поздоровел. Да еще и рекрутов привел с собой целое стадо: ай да вербовщик!
Шпигельберг. Полно, братец, полно! А каковы малые-то! Поверишь ли, видимое Божие благословение надо мною: был ведь бедным, голодным простаком, ничего не имел, кроме этого посоха, как перешел через Иордан[36], а теперь нас семьдесят восемь человек, – разоренные купцы, выгнанные чиновники и писцы – и все из швабских провинций. Это, братец, не люди, а золото. Поверишь ли – один у другого пуговицы со штанов крадет; а сами в ус не дуют с заряженными ружьями. Дела куча, и сверх того, в славе на сорок миль кругом. Веришь ли, не выходит ни одной газеты, в которой бы не было статейки о пролазе Шпигельберге. Только затем и читаю их. С ног до головы так меня описали, что я, как живой, у них на бумаге; пуговиц моих – и тех не позабыли. Впрочем, это не мешает мне водить их за нос. Намедни иду я в типографию, говорю, будто видел известного Шпигельберга, и диктую там сидевшему писаришке живой портрет одного шарлатана-доктора. Что ж ты думаешь – статейка пошла в ход, бедняка хватают, насильно допрашивают, и он, со страха и глупости, признается – черт меня побери! – признается, что он точно Шпигельберг. Гром и молния! Меня так и дергало объявить магистрату, кто я, чтоб бездельник не бесчестил только моего имени. Что ж ты думаешь? – три месяца спустя повесили таки моего доктора. Уж я, брат, набил нос табаком, когда, прогуливаясь около виселицы, увидел, как псевдо-Шпигельберг парадирует на ней во всей своей славе. А между тем, как Шпигельберг висит, Шпигельберг тихонько выпутывается из петли и приставляет премудрой юстиции ослиные уши, так что любо!
Рацман. Ты, как видно, все тот же. Шпигельберг. Как видишь, братец, и телом и душою! Слушай-ка, я расскажу тебе шутку, которую сыграл в монастыре Св. Цецилии[37]. В одно из моих странствований, в сумерки, я набрел на этот монастырь, а как в тот день я не сжег ни одного патрона – ты знаешь, diem perdidi[38] я ненавижу до смерти – то мне вздумалось ознаменовать ночь штукой, стой она хоть обоих ушей дьяволу. До поздней ночи мы – ни гу-гу. Все стихло. Огни погасли. Мы и смекнули, что монахини теперь на пуховиках. Вот я и беру моего товарища Гримма с собою; другим велю ждать у ворот, пока не услышат моего свистка; хватаю монастырского сторожа, беру у него ключи, крадусь кошкой туда, где спят монашенки, забираю их платья и бросаю весь хлам за ворота. Так проходим мы из кельи в келью, отбираем у каждой сестры по одиночке платье, не исключая и настоятельницы. Я свищу – и мои малые начинают аукать и шуметь, будто страшный суд на дворе, и с гамом, криком, гвалтом прямо в кельи к спящим сестрам. Ха, ха, ха! Когда бы ты видел всю эту суматоху! Как бедные зверечки, шныряли они в темноте за своими платьями и плакали и визжали, ничего не нашедши, между тем как мы – тут-как тут у них на шее. Когда бы ты видел, как они со страха и ужаса закутывались в простыни, или, как кошки заползали под печь! Иные же от страха превращали комнату в целое озеро – хоть плавать учись. А этот визг, этот вой… и наконец самая старая корга – настоятельница, одетая как Ева до грехопадения… Ты знаешь, дружище, что на всем земном шаре нет для меня создания противнее паука и старой бабы. Теперь представь себе, что эта черная, морщинистая тварь увивается около меня и заклинает еще девственным целомудрием… Ад и черти! Я уже расправил было локоть и собирался впихнуть жалкие остатки[39] в проходную кишку… Расправа коротка: или подавай серебро, монастырскую казну и все светлые талерчики, или… Мои молодцы меня поняли сразу. Словом, монастырь доставил мне слишком тысячу талеров чистыми деньгами и возможность сыграть с ним шутку в придачу. Что же касается моих малых, то они оставили его обитательницам такие сувенирчики, которые они протаскают целые девять месяцев.
Рацман (топнув ногою). Разрази меня гром, почему меня там не было!
Шпигельберг. Вот видишь! Говори после того, что это не жизнь! А вместе с тем и свежеешь, и сильнее становишься, и тело у тебя толстеет себе, как поповское брюхо. Не знаю, а во мне есть нечто магнетическое, что всех мошенников со всего божьего света так и притягивает, как сталь и железо.
Рацман. Нечего сказать, славный магнит! Но, черт меня побери, хотелось бы мне знать, каким это ты колдовством…
Шпигельберг. Колдовством? что тут за колдовство! голова, братец, голова, да немного практической сноровки, которую, конечно, не выешь в каше. Видишь ли, я всегда говорю: честного человека сделаешь ты из всякого пшеничного колоса, но для тонкого плута и каши мало! Тут нужно немного и национального гения, и, так-сказать, плутовского климата. Съезди-ка, советую тебе, в Граубюндень – это истинные Афины теперешних плутов.
Рацман. Брат! мне хвалили Италию.
Шпигельберг. Да, да! не будем ни от кого отнимать прав. Италия имеет тоже своих молодцов, но и Германия, если только пойдет по той же дороге и бросит совершенно Библию, что уж можно предполагать по блестящему началу, то, современем, может и из Германии выйти кое-что путное. Вообще, должен я сказать тебе, что климат мало содействует развитию талантов; гений везде находит себе почву, а все прочее, братец… сам знаешь, из простого яблока и в раю не выйдет ананаса. Но я продолжаю… На чем бишь я остановился?
Рацман. На тонких штуках.
Шпигельберг. Да, точно – на тонких штуках. Во-первых, когда приходишь в какой-нибудь город, сейчас разнюхай у надзорщиков за нищими, приставов, полицейских и дозорных, кто чаще всего к ним попадался в лапы, и потом отыскивай себе молодцов. Далее – ты гнездишься в кофейнях, распутных домах, трактирах и там щупаешь, высматриваешь, кто больше всех ругает дешевое время и пять процентов, восстает против чумы полицейских улучшений, больше всех лает на правительство или нападает на физиогномику и тому подобное… Вот тут-то, братец, верх искусства! Честность еще шатается, как гнилой зуб – стоит только приложить клещи… Или, лучше и проще, ты бросаешь полный кошелек прямо на средину улицы, а сам где-нибудь прячешься и подмечаешь, кто его поднимает. Немного погодя, ты выходишь из засады, ищешь, кричишь и спрашиваешь, так мимоходом: не поднимали ли, сударь, кошелька с деньгами? Скажет: «да» – черт его возьми, ступай мимо; если ж нет, извините сударь… не припомню… очень сожалею… тогда – победа, братец! победа! Гаси фонарь, хитрый Диоген! – ты нашел своего человека.
Рацман. Да ты обтертый практик!
Шпигельберг. Бог мой! как-будто я когда-нибудь в этом сомневался. Когда ж молодец будет у тебя на удочке, действуй тонко, чтоб уметь его и вытащить. Я тебе расскажу, как я поступал в подобных случаях. Я приставал к своему кандидату, как репейник, пил с ним брудершафт… Nota-bene, угощай его на свой счет. Конечно, это будет тебе кой-чего стоить; но на это нечего смотреть. Далее, ты вводишь его в игорные дома и к распутным людям; завлекаешь его в драки, запутываешь в разные проделки до тех пор, пока он не станет банкротом в силе, деньгах, совести и в добром имени, потому что, между прочим, будь сказано, ничего не сделаешь, не испортив сперва души и тела. Поверь мне, братец! Я это раз пятьдесят испытал, в продолжение моей огромной практики: если честного человека вспугнуть раз с гнезда – он чертов брат. Переход так легок, о, так легок, как скачек от девки к святоше. Но, чу! что это за треск?
Рацман. Гром гремит. Продолжай.
Шпигельберг. Еще лучше и ближе к цели – обдери молодца, как липку, так, чтобы у него рубахи не осталось на теле: тогда, поверь, он сам придет к тебе. Уж меня где учить, дружище! Спроси-ка лучше эту медную рожу… Чорт возьми! его я знатно поддел: обещал ему сорок дукатов, если сделает мне восковой слепок с ключа его хозяина… Что-ж ты думаешь? – бестия ведь делает, приносит мне, черт меня побери, ключ и требует! денег. «Мусье, говорю я ему, а как я с этим ключом да пойду в полицию и найму тебе квартиру на виселице?» Тысячу дьяволов! Нужно было видеть, как малый выпучил глаза и задражал, как мокрый пудель. «Ради Бога, смилуйтесь, сударь! я хочу… хочу…» – «Чего ты хочешь? Хочешь ты подобрать вверх косицу и идти со мной к черту?» – «О, от всего сердца! с большим удовольствием!» Ха, ха, ха! Любезный, салом ловят мышей. Да смейся же над ним, Рацман! Ха, ха, ха!
Рацман. Да, да, признаюсь. Золотыми буквами запишу я у себя на мозгу твою лекцию. Видно, сатана знает людей, что сделал тебя своим маклером.
Шпигельберг. Прево, дружище, и я думаю, что если я представлю ему десяток, он оставит меня в покое. Ведь дарит же издатель своему коммиссионеру десятый экземпляр, так с какой же стати после этого черту скупиться, как жиду? Рацман, я чую порох.
Рацман. Чорт возьми! – и я также. Берегись, здесь неподалеку что-нибудь да не так! Да, да, уж говорю тебе, Мориц, что ты с своими рекрутами будешь прямой находкой для атамана. Он также заманил себе бравых молодцов.
Шпигельберг. Но мои, мои…
Рацман. Что правда, то правда! и у твоих, может быть, славные пальчики; но, говорю тебе, слава нашего атамана уж многих честных малых привела в; искушение.
Шпигельберг. Ты уж чего не наскажешь.
Рацман. Кроме шуток! И они не стыдятся служить под его начальством. Он грабит не для добычи, как мы. О деньгах он и не заботится с тех пор, как может иметь их сколько душе угодно; и даже свою треть добычи, которая следует ему по праву, отсылает в сиротские дома или употребляет на образование подающих надежды юношей. Но если придется ему пустить кровь помещику, который дерет шкуру с крестьян своих, или проучить бездельника в золотых галунах, который толкует вкривь законы и серебрит глаза правосудию, или другого какого-нибудь господчика той же масти – тут, братец, он в своей стихии, и чертовски хозяйничает, как-будто каждая жилка в нем становится фурией.
Шпигельберг. Гм! гм!
Рацман. Недавно, в корчме, узнали мы, что будет проезжать богатый граф из Регенсбурга, выигравший процесс в миллион плутнями своего адвоката. Он сидел за столом и играл. «Сколько нас?» спросил он меня, поспешно вставая. Я видел, как он закусил нижнюю губу, что у него бывает, когда он в сильном гневе. «Пятеро», отвечал я. «Довольно!» сказал он, бросил хозяйке деньги на стол, оставив поданное вино невыпитым – и мы отправились. Во всю дорогу он не вымолвил ни слова, ехал стороной и один, и только по временам спрашивал – не видать ли проезжих, да приказывал нам иногда прикладывать ухо к земле. Наконец видим: едет наш граф в тяжело-нагруженной карете, вместе с своим адвокатом, со всадником впереди и двумя лакеями по бокам. Вот тут бы посмотрел на него, как он, с пистолетом в каждой руке, подскакал один к карете и громко закричал: «стой!» Кучер, не хотевший видно стоять, полетел кувырком с козел; граф выстрелил из кареты на воздух; всадники – давай Бог ноги. «Твои деньги, каналья!» закричал он громовым голосом – и граф лег, как бык под обухом. «А! это ты, бездельник, делаешь справедливость продажной девкой?» У адвоката зубы щелкали со страха. Кинжал вонзился ему в живот, как жердь в виноградник. «Я сделал свое!» вскричал он, и гордо отворотился от нас: «грабеж – ваше дело!» И он исчез в лесу.
Шпигельберг. Гм! Гм! Послушай-ка, брат, что я тебе сейчас расказывал – останется между нами: ему всего не нужно знать. Понимаешь?
Рацман. Хорошо, хорошо, понимаю.
Шпигельберг. Ты ведь знаешь его. У него есть свои странности. Понимаешь?
Рацман. Понимаю, понимаю.
Шварц вбегает, запыхавшись.
Рацман. Что ты? что там такое? Проезжие в лесу?
Шварц. Скорей, скорей! где наши? Тысячу чертей! Вы стоите здесь да болтаете? да знаете ли вы!.. Так вы ничего не знаете? Ведь, Роллер…
Рацман. Что с ним? что с ним?
Шварц. Роллер повешен, и еще четверо других.
Рацман. Роллер. Чорт возьми! когда! – почему ты это знаешь?
Шварц. Уж три недели, как он сидит, а мы ничего не знаем: три раза его водили к допросу, а мы ничего не слышим; его пыткой допрашивали, где атаман? – лихой парень не выдал. Вчера было последнее заседание, а нынче утром он по экстра-почте отправился к дьяволу.
Рацман. Проклятие! Знает атаман?
Шварц. Только вчера узнал. Он бесится, как дикий вепрь. Ты знаешь, он более всех благоволил к Роллеру… притом же эта пытка… Канат и лесница были уже у башни – не помогли. Он сам, в капуцинской рясе, прокрался к нему и хотел поменяться с ним платьем. Роллер упрямо отказался. Теперь он дал клятву – так что у нас дрожь пробежала по телу – засветить ему погребальный факел, какого еще не было ни у одного короля. Мне страшно за город. Он уж давно у него на зубу за свое срамное ханжество; а ты знаешь, как он скажет: «я сделаю!» то это все равно, если бы кто-нибудь из нас уж сделал.
Рацмлн. Это правда: я знаю атамана. Когда уж он дает сатане слово идти в ад, то не станет молиться, хоть бы и половина «Отче наш» могла спасти его. Но бедный Роллер! бедный Роллер.
Шпигельббрг. Memento mori![40] Мне до него нет дела. (Поет).
Я мыслю, если ненароком
Наткнусь на виселицу я:
Ты, брать, висишь здесь одиноко
Кто ж в дураках, ты или я?
Рацман (Вспрыгивая). Чу! выстрел! (Выстрелы и шум).
Шпигельберг. Другой!
Рацман. Третий! Атаман!
(За сценою слышна песня.)
Нюренбергцам нас повесить
Не придется никогда!
Швейцер и Роллер (за сценою). Эй, вы! го-го!
Рацман. Роллер! Роллер! тысячу чертей меня побери!
Швейцер и Роллер (за сценою). Рацман! Шварц! Шпигельберг! Рацман!
Рацман. Роллер! Швейцер! Гром и молния! (Бегут ему навстречу).
Разбойник Моор верхом, за ним Швейцер, Роллер, Гримм, Шуфтерле и толпа разбойников, покрытые грязью и пылью.
Разбойник-Моор (спрыгивая с лошади). Свобода! свобода! Ты спасен, Роллер. Отведи моего коня, Швейцер, да вымой его вином. (Бросается на землю). Ну, было жарко!
Рацман (Роллеру). Ради горнила Плутона, с колеса воскрес ты, что ли?
Шварц. Ты дух его? Или я стал дураком, или это ты в самом деле?
Роллер (запыхавшись). Это я. Жив. Цел. Как думаешь, откуда я теперь прихожу к вам?
Шварц. А ведьмы тебя знают! Ведь мы уж совсем тебя отпели.
Роллер. Еще бы! Я сорвался прямо с виселицы. Вот спроси у Швейцера. Дайте мне стакан водки. И ты здесь, Мориц? Я уже полагал увидеться с тобою на том свете. Дадите ли вы мне водки: меня всего разломило. О, мой атаман! Где мой атаман?
Шварц. Сейчас! сейчас! да говори же, рассказывай, как ты улизнул оттуда? как ты опять с нами? Голова у меня идет кругом… С виселицы, говоришь ты?
Роллер (выпивает бутылку водки). Ох, славно! Как зажгло! Прямо с виселицы, говорю вам. Что вы стоите да зеваете? – я был всего в трех шагах от лестницы, по которой должен был взойти в лоно Авраамово… так близко, так близко… Словом, я был уже совсем запродан в анатомический кабинет, с костьми и кожей – и ты мог бы сторговать мою жизнь за щепотку табаку. Атаману обязан я воздухом, свободой и жизнью.
Швейцер. Это была знатная штука, братцы, о которой стоит рассказывать! За день узнали мы только через наших шпионов, что Роллеру приходится туго, и если небо не обвалится в этот день, то он завтра же, то-есть – сегодня, последует по пути всей плоти. «Ребята!» сказал атаман: «нет ничего слишком большего для друга! Спасем ли мы его или нет, но засветим, по крайней мере, ему погребальный факел, какого еще не было ни у одного короля!» Собралась вся шайка. Мы шлем к нему нарочного – и тот в записочке, которую успел подбросить ему в суп, извещает его обо всем.
Роллер. Я отчаивался в успехе.
Швейцер. Мы выждали время, пока опустеют проходы. Весь город так и валил к месту казни; всадники, пешеходы и экипажи – все перемешалось. Шум, крик, пение псалмов далеко раздавались. «Теперь», сказал атаман, «зажигай». Малые пустились, как стрелы, зажгли город разом с тридцати трех концов, бросили зажженные фитили к пороховым погребам, церквам и амбарам… Morbleu! не прошло и четверти часа, как северовосточный ветер, который также, вероятно, косился на город, словно помог нам и метнул пламя на самые верхушки. Между тем, мы бегаем из улицы в улицу, как фурии, и кричим на весь город: «пожар, пожар!» Вой, крик, стукотня; гудит набат. Наконец, пороховой погреб взлетает на воздух: казалось, земля лопнула пополам и небо распалось на части, а ад ушел еще глубже на десять тысяч сажен.
Роллер. Мой конвой оглянулся назад: весь город горел, как Содом и Гоморра. Горизонт в огне; дым валит клубами; тысяча гор повторяет адский грохот. Панический страх овладевает всеми. Тут я, пользуясь минутой, мигом сбрасываю с шеи проклятую петлю. Уж до того доходило, братцы! Вижу, все окаменели, как Лотова жена. Я рванулся – да через толпу, да тягу. Отбегаю эдак шагов на шестьдесят, сбрасываю с себя платье, бросаюсь в реку и плыву под водою до тех пор, пока не скрываюсь у них из вида. Мой атаман – тут как тут с лошадьми и платьем. Товарищи, вот как я спасся. Моор! Моор! дай Бог тебе поскорее попасться в такой же омут, чтоб мне можно было отплатить тебе тем же.
Рацман. Шельмовское желание, за которое тебя стоит повесить. Тем не менее это была уморительная штука.
Роллер. Это была истинная помощь в нужде: вам ее не оценить. Для этого надо – с петлею на шее, как я – заживо прогуляться к могиле. А эти ужасные приготовления, эти отвратительные церемонии, причем с каждым шагом, на который становят тебя дрожащие ноги, проклятая машина, на которой скоро отведут тебе квартиру, все ближе и ближе восстает перед тобою в лучах восходящего солнца! А поджидающие палачи! а ужасная музыка, которая еще до сих пор гремит в ушах моих! а карканье проголодавшихся воронов, сидевших десятками на моем полусгнившем предшественнике? Это все… все… и сверх того еще предвкушение того блаженства, которое цветет для нас на том свете. Братцы, братцы! и после всего этого вдруг лозунг свободы. Это был сладкий звук, как будто на небесной бочке лопнул невидимый обруч. Слушайте, канальи! Уверяю вас, что если м мне пришлось из раскаленной печи выпрыгнуть в холодную, как лед, воду – переход был бы слабее того, который я почувствовал на другом берегу.
Шпигельберг (громко хохоча). Бедняга! пропотел же он не на шутку. (Пьет). С счастливым возрождением!
Роллер (бросает стакан). Нет, клянусь всеми сокровищами Маммона, я не захотел бы переиспытать всего этого во второй раз. Смерть не прыжок арлекина; а предсмертные муки еще ужаснее самой смерти.
Шпигельберг. Вот она, взорванная башня… Смекаешь теперь, Рацман? – оттого-то целый час так и пахло кругом серой, как будто проветривался весь гардероб Молоха. Это была гениальная штука, атаман! Я завидую ей.
Швейцер. Если весь город мог радоваться при виде, как дорезывают нашего товарища, будто затравленного кабана, нам и подавно нечего совеститься того, что мы пожертвовали городом из любви к товарищу. К тому же нашим ребятам представлялся славный случай поживиться на счет казны. Ну, говорите же, что вы там успели подтибрить?
Один из шайки. Во время суматохи я пробрался в церковь святого Стефана и спорол бахрому с покрова алтаря. Господь Бог богат, подумал я, и может соткать золото из простой веревки.
Швейцер. И прекрасно сделал! – к чему этот вздор в церкви? Его тащат Творцу, который смеется над хламом, а люди между тем голодают. А ты, Шпангелер? – куда ты закинул сети?
Второй. Мы с Бюгелем обобрали лавку и притащили разных материй: человек на пятьдесят будет довольно.
Третий. Я спроворил двое золотых часов, да дюжину серебряных ложек.
Швейцер. Хорошо, хорошо. А мы им удрали нечто такое, чего они не потушат и в сорок дней. Чтоб справиться с огнем, им нужно будет затопить город водою. Не знаеш ли, Шуфтерле, сколько погибло народу?
Шуфтерле. Восемьдесят три человека, говорят. Одна башня перебила их человек около шестидесяти.
Моор (мрачно). Роллер, ты дорого нам обошелся!
Шуфтерле. Вот беда! Добро бы это были еще мужчины, а то по большей части грудные младенцы, золотившие простыни, сгорбленные старухи, сгонявшие с них мух, зачерствевшие лежебоки, не могшие уже более находить дверей; больные, жалобно призывавшие доктора, который важной рысью следовал за процессией. Все, у кого только были здоровые ноги, выползли посмотреть на комедию, а дома оставались только одни подонки города.
Моор. О, бедные, беспомощные созданья. Больные, говоришь ты, старики и дети?
Шуфтерле. Да, черт возьми! да няньки, да беременные женщины, которые видно побоялись, чтоб не выкинуть под самой виселицей или, заглядевшись на привлекательное зрелище, не наклеймить еще в материнском чреве виселицы на горбы своим ребятам, да бедные поэты, у которых не было башмаков, потому что единственную свою пару отдали в починку – и тому подобная сволочь, о которой и говорить-то не стоит. Проходя мимо одного домишка, я услышал писк: смотрю – и, при свете пламени, что же вижу? Ребеночек, да такой свеженький, здоровенький, лежит на полу под столом, который уже начинал загораться. «Бедный зверечек! ты озябнешь здесь», сказал я – и бросил его в огонь.
Моор. В самом деле, Шуфтерле? Так пусть же это пламя бушует в груди твоей до тех пор, пока не поседеет сама вечность! Прочь, чудовище! Не показывайся более в моей шайке! Вы ропщете? – рассуждаете? Кто смеет рассуждать, когда я приказываю? Прочь, говорю я. Между вами многие уже созрели для моего гнева. Я знаю тебя, Шпигельберг! Но я скоро явлюсь среди вас и сделаю страшную перекличку. (Все с трепетом уходят).
Моор (один, быстро ходит взад и вперед). Не внимай им, Мститель небесный! Я не виноват в этом! Виноват ли Ты, если посланный тобою мор, голод, потопы пожирают праведника вместе с злодеем?! Кто запретит пламени бушевать в благословенной жатве, когда ему назначено выжечь гнезда саранчи? Детоубийство! убийство женщин! Как тяготят меня все эти злодеяния! Они отравили мои лучшие дела. И вот стоит ребенок, пристыженный и осмеянный, перед оком Неба за то, что осмелился играть палицей Юпитера, и поборол пигмеев, когда должен был низвергнуть титанов. Нет, нет! не тебе править мстительным мечем верховного судилища. Ты пал при первой попытке. Я отказываюсь от дерзновенного плана. Пойду и скроюсь где-нибудь в трущобе, где свет дневной отпрянет навсегда от моего срама. (Хочет идти.)
Несколько разбойников, вбегая поспешно. Атаман, здесь нечисто! Целые толпы богемских драгун разъезжают в лесу.[41]
Еще разбойники. Атаман, атаман! Солдаты напали на след наш: несколько тысяч оцепило лес.
Еще разбойники. Беда! беда! Мы пойманы, переколесованы, перевешаны! Несколько тысяч гусар, драгун и егерей скачут по опушке и занимают все проходы. (Моор уходит).
Швейцер. Гримм. Pоллер. Шварц. Шуфтерле. Шпигельберг. Рацман. Толпа разбойников.
Швейцер. Ну, подняли ж мы их с пуховиков! Да радуйся же, Роллер! Мне уж давно хотелось подраться с этими дармоедами. Где атаман? Собралась ли вся шайка! Ведь у нас довольно пороху?
Рацман. Пороху-то целая пропасть; но нас всего только восемьдесят: стало быть, на одного придется их двадцать.
Швейцер. Тем лучше! Пусть их будет хоть пятьдесят против моего большего пальца. Ведь ждали ж, бестии, до тех пор, пока мы не подожгли у них перин под задницей. Братцы, братцы! это еще не велика беда. Они продают свою жизнь за десять крейцеров: мы будем драться за свои головы и свободу! Мы грянем на них потоком и разразимся над ними зарницей. Да где же, черт возьми, атаман?
Шпигельберг. Он оставляет нас в нужде. Да нельзя ли нам дать тягу?
Швейцер. Дать тягу?
Шпигельберг. Ох! зачем не остался я в Иерусалиме!
Швейцер. Чтоб тебе утопиться в грязи, поганая душенка! Среди беззащитных ты, небось, храбр, а увидел два кулака, так и труса празднуешь. Покажи себя теперь, а то зашьем тебя в свиную шкуру и затравим собаками.
Рацман. Атаман! атаман!
Моор входит.
Моор (про себя). Я допустил окружить себя со всех сторон. Мы должны теперь драться, как отчаянные. (Громко). Ребята! мы погибли, если не станем драться, как разъяренные вепри.
Швейцер. Я пальцами распорю им брюхо, так что кишки у них на аршин повылезут! Веди нас, атаман! Мы пойдем за тобой в самую пасть смерти.
Моор. Зарядить все ружья! Довольно ли у нас пороху?
Швейцер (вспрыгивая). Пороху довольно – хоть взрывай землю до луны.
Рацман. На каждого брата есть по пяти пар заряженных пистолетов, да по три ружья на придачу.
Моор. Хорошо, хорошо! Теперь пусть одна часть взлезет на деревья, или спрячется в чащу и встретит их метким огнем из засады.
Швейцер. Это по твоей части, Шпигельберг.
Моор. А мы, между тем, как фурии, нападем на их фланги.
Швейцер. А вот это по моей!
Моор. Пусть всякий из вас свищет, гаркает, стукает по лесу, чтоб число наше показалось им страшнее. Спустить; также всех собак и натравить на этих! молодцов, чтобы рассеять их и подвести под ваши выстрелы. Мы трое – Роллер, Швейцер и я – будем во время этой суматохи рубить направо и налево.
Швейцер. Славно, чудесно! Мы их так ошеломим, что они не будут знать, откуда на них сыплются оплеухи. Я, бывало, вишни изо-рта вон выстреливал. Пусть только придут. (Шуфтерле дергает Швейцера за полу; тот отводит атамана и тихо говорит с ним).
Моор. Молчи!
Швейцер. Прошу тебя…
Моор. Прочь! Благодари он собственный стыд за свое спасение. Он не должен умереть, когда я и мой Швейцер, и мой Роллер умираем. Пусть он снимает свое платье; я скажу, что он путешественник, что я его ограбил. Будь покоен, Швейцер: клянусь тебе – не нынче, так после, а он будет повешен.
Патер входит.
Патер (про себя, озираясь). Здесь что ли гнездо дракона? С позволения вашего, государи мои, я служитель Божий, а вблизи, стоит тысяча семьсот человек, отвечающих за каждый волос на голове моей.
Швейцер. Браво! браво! Славное начало, чтоб не простудить себе желудка.
Моор. Молчи, товарищ! Скажите коротко, господин патер, что вам угодно?
Патер. Я прислан от высокомощного правительства, властного даровать жизнь и осудить на смерть; вы же – воры, грабители, шельмы, ядовитые ехидны, пресмыкающиеся во тьме и жалящие исподтишка, отстой человечества, адово отродье, снедь для воронов и гадов, колония для виселицы и колеса…
Швейцер. Собака! перестанешь ли ты ругаться? или… (приставляет ему приклад к самому лицу).
Моор. Стыдись, Швейцер! Ты сбиваешь его с толку. Он так славно выучил наизусть свою проповедь. Продолжайте, господин патер! И так – «для виселицы и колеса»?
Патер. А ты, хитрый атаман, князь убийц, король воров, великий могол всех плутов под солнцем, совершенное подобие того первородного возмутителя, распалившего пламенем бунта тысячи легионов невинных ангелов и вовлекшего их вместе с собою в бездонный омут проклятия! Вопли оставленных матерей несутся по стопам твоим; ты пьешь кровь, как воду; люди для твоего смертоносного кинжала весят легче пузыря.
Моор. Правда, совершенная правда! Что ж дальше?
Патер. Как? – правда, совершенная правда? Разве это ответ?
Моор. Видно вы к этому не приготовились, господин патер? Дальше, дальше, дальше! что вы еще нам скажете?
Патер (разгорячившись). Ужасный человек, отстранись от меня! Не запеклась ли кровь убитого рейхсграфа на твоих проклятых пальцах? Не ты ли вломился в святилище Господне и воровскими руками украл священные сосуды? Не ты ли внес пожар в наш богобоязненный город?; Не ты ли обрушил пороховую башню на головы добрых христиан? руками). Страшные, страшные злодейства, громко вопиющие к небу и ускоряющие страшный суд, созрелые для возмездия, для последних звуков призывной трубы…
Моор. До сих пор великолепно сказано! Но к делу! Что же возвещает мне через вас высокопочтенный магистрат?
Патер. То, чего ты не достоин восприять. Осмотрись, грабитель! куда ни обратится твое око, всюду ты окружен нашими всадниками. Нет более средств к побегу. Как справедливо то, что на этих дубах растут вишни и зреют персики на соснах, точно так справедливо и то, что вы здраво и невредимо выйдете из этого леса.
Moор. Слышишь, Швейцер? Дальше!
Патер. Так слушай же, как милосердно, как сострадательно обходится суд с злодеем: если ты тотчас же, поползешь к кресту и станешь молить о милосердии и пощаде, строгость станет состраданием, правосудие – любящею матерью. Оно закроет око на половину твоих преступлений и ограничится – подумай только! – ограничится одним колесованием.
Швейцер. Слышишь, атаман? Не сдавить ли горла этой облезлой собаке так, чтобы красный сок брызнул из всех пор его тела?
Роллер. Атаман! Ад, гром и молния! Атаман! Ишь как он закусил нижнюю губу! Не вздернуть ли мне эту скотину, знаешь, эдак повыше?
Швейцер. Мне! мне! на коленях прошу тебя, меня подари наслаждением раздавить, растереть в пыль эту гадину!
(Патер кричит).
Моор. Прочь от него! Никто не смей до него дотронуться! (саблю и обращается к патеру). Видите ли, господин патер! здесь семьдесят девять человек и я, их атаман. Ни один из них не умеет обращаться в бегство по команде, или плясать под пушечную музыку; а там у опушки, стоит тысяча семьсот человек, поседелых под ружьем; но выслушайте, что скажет вам Моор, атаман воров и грабителей. Правда, я убил рейхсграфа, поджог и разграбил доминиканскую церковь, внес пламя в ваш лицемерный город и обрушил пороховую башню на головы добрых христиан; но это еще не все. Я еще более сделал. (Протягивает правую руку). Видите вы эти четыре драгоценные перстня у меня на пальцах? – Ступайте же и донесите слово в слово высокопочтенному судилищу на жизнь и на смерть то, что увидите и услышите. Этот рубин снял я с пальца одного министра, которого замертво положил на охоте к ногам его государя. Он из черни лестью дополз до степени любимца; падение предшественника было для него ступенью к почестям; слезы сирот возвысили его. Этот алмаз снял я с одного коммерции советника, продававшего почетные места и должности тем, кто больше давал, и отгонявшего от дверей своих скорбящего патриота. Этот агат ношу я в честь одного попа, одной масти с вами, которого я повесил собственными руками за то, что он на кафедре, перед всем приходом, плакал об упадке инквизиции. Я мог бы рассказать еще более историй о своих перстнях, если бы не раскаялся и в этих нескольких словах, которые напрасно потерял с вами.