bannerbannerbanner
Слово

Георг Эберс
Слово

Полная версия

– Он воспитал в еврейской вере свою дочь? Вы это наверно знаете? – спросил настоятель.

– Достаточно того, что девочка носит еврейское имя Руфь. То, на что я позволил себе указать, – все вполне доказанные преступления, за которые полагается смертная казнь. Вы очень ученый человек, господин настоятель, но и я кое-чему учился. Еще император Констанций[13] ввел смертную казнь за браки между евреями и христианами. Я могу указать вам это место.

Настоятель очень хорошо понимал, что обвинение, возводимое на еврея, действительно такого рода, что не могло быть и речи о пощаде, он сознавал, что следует принять строгие меры, но шел на них крайне неохотно, и его явно раздражало неуместное рвение собеседника, относившегося к почтенному ученому с каким-то злорадством. Поэтому он встал и сказал с явной холодностью:

– Исполняйте свой долг.

– На меня можете положиться, – радостно сказал бургомистр. – Завтра или, самое позднее, послезавтра мы Косту заключим в тюрьму, его и все его семейство! Мой секретарь надежный малый. Ребенка мы, конечно, не тронем, но его следует отнять у евреев и воспитать в христианской вере. Мы должны были бы сделать это даже в том случае, если бы и отец, и мать были евреи. Вам, конечно, известен фрейбургский случай. Сам великий Ульрих Цазиус решил, что дети евреев могут и должны быть крещены и без ведома и согласия их отца. Я прошу вас прислать в субботу патера Ансельма в ратушу в качестве свидетеля.

– Хорошо, хорошо, – сказал настоятель; но он выказывал при этом так мало искренности, что чиновник невольно удивился. – Согласен, – продолжал он, – арестуйте еврея, но только не убивайте. И еще одно: я желаю видеть доктора и поговорить с ним, прежде чем вы начнете пытать его.

– Послезавтра я его доставлю к вам.

– Ах нюренбергцы, нюренбергцы! – пробормотал настоятель и пожал плечами.

– Что вы этим хотите сказать?

– Я хочу сказать этим, что эти умные люди никого не вешают, не схвативши его.

Бургомистр расценил эти слова как поощрение и пожелание выказать побольше усердия при поимке еврея и поэтому ответил самонадеянно:

– Он в наших руках, достопочтенный отец, он в наших руках! Если они и бежали, то завязнут в снегу, как в мышеловке. Я велел бабам разыскивать следы, я созвал ваших и наших лесников и попросил фролингенского графа преследовать их, беглецов. Он обязан оказать нам помощь. Уж он-то со своими охотниками, доезжачими и гончими наверняка выследит дичь. Благословите, святой отец, мне не резон терять времени.

Настоятель остался один. Он задумчиво стал смотреть в догоравший огонь камина и размышлять обо всем, что только что слышал. Ему представлялся скромный ученый муж, проведший среди серьезных научных занятий долгие годы, и при этом святым отцом невольно овладевало легкое чувство зависти, потому что ему самому редко удавалось предаваться спокойно своим любимым научным занятиям, в которых он находил полное удовлетворение. Он досадовал сам на себя за то, что не мог относиться со злобой к человеку, достойному смертной казни, и сам себя обвинял в излишней мягкости. Но затем ему приходило на ум, что еврея склонила к греху любовь и что тому, кто много любил, многое прощается. В то же время он радовался, что ему вскоре доведется познакомиться лично с ученым коимбрским доктором. Никогда еще только что ушедший от него чиновник не казался ему таким отвратительным, как сегодня. И когда настоятель вспомнил о том, как этот хитрый человек в его присутствии обвел бедного патера Ансельма вокруг пальца, ему показалось, что он сам совершил недостойный поступок. И все же, и все же – еврея невозможно было спасти, и он заслужил то, что ему угрожало.

Пришел монах, чтобы позвать настоятеля по делам монастыря, но он не пошел за ним, заявив, что придет через час. Он взял в руки тетрадь, которую называл своим «душевным зеркалом» и в которую заносил кое-что для исповеди, требовавшее, однако, еще размышления. Сегодня он занес в тетрадь следующее:

«По-настоящему было бы обязанностью всякого верующего христианина ненавидеть еврея и преступника и ревностно преследовать то, что осуждает святая церковь. Но я еще не в состоянии этого делать. Кто такие бургомистр, патер Ансельм и этот ученый доктор? Первый из них – человек низменный, мелочный, с узким кругозором; остальные два – взысканные Господом, многосведущие, властители в обширном умственном царстве. И все же первый оказался хитрее последних, а они оказываются детьми по сравнению с ним. Какую жалкую роль сыграл перед ним Ансельм! И все же этот обманутый ребенок был велик, а тот умник – мелок. То, что люди называют умом, в сущности только житейская хитрость. Истинно великий человек простодушен, потому что не обращает внимания на мелочи, не считает, но поднимет взоры горе и причастен раскрывающейся перед ним бесконечности. Иисус Христос был кроток, как дитя, и любил детей; Он был Сын Божий и все же добровольно отдался в руки людей. Он не причислял себя к умникам и сказал: „Блаженны нищие духом“. Я понимаю эти слова. Нищий духом тот, чья душа гладка и чиста, как зеркало, и не имеет складок, и в этом смысле нищими духом можно назвать величайших мудрецов и великодушнейших людей, встречающихся в жизни и в истории. Умом обладает и животное, мудростью – только лучшие из людей. Мы все должны стремиться подражать Христу, и тот из нас более всего приблизится к Нему, кто соединяет в себе мудрость с простодушием».

IX

Маркс ушел на разведку несколько успокоенный и утешенный, так как доктор возместил ему стоимость его лошадки. Около полудня он вернулся с добрыми вестями. Лесник, которого он встретил на дороге, сообщил ему, где живет углежог Герг. Беглецы могли добраться до его хижины ранее наступления ночи, и вместе с тем они приближались к долине Рейна.

Все уже было готово к отъезду, только старуха Рахиль не желала двинуться с места. Она уселась на камне перед избушкой, так как едва не задохнулась от дыма внутри ее. Казалось, что страх лишил ее рассудка. Она смотрела перед собой бессмысленно и, стуча зубами, пыталась делать из снега, который она, очевидно, принимала за муку, пироги и лапшу. Она не обращала внимания ни на окрики доктора, ни на жесты его жены, и когда первый схватил ее за руку, чтобы приподнять с места, она завопила благим матом. Наконец кузнецу удалось усадить ее в сани, и беглецы тронулась в путь. Адам тащил сани; Маркс шел возле них и по временам помогал ему. Немая ступала в глубоком снегу рядом со своим мужем. «Бедная женщина!» – как-то вырвалось у него; она крепче прижала к себе его руку и заглянула ему в глаза, как бы желая ему сказать: «Мне хорошо, лишь бы ты был подле меня».

Минутами она была счастлива, чувствуя его подле себя, но затем ею снова овладевала тревога, и ей казалось, что вот-вот сейчас налетит погоня, и с ними случится нечто ужасное. Когда снег с легким шумом спадал с ветвей елей, когда Лопец оборачивался или старуха Рахиль испускала стон, Лиза вздрагивала, и муж, замечавший эти вздрагивания, сам не мог не сознаться, что положение их крайне критическое. Каждую минуту они все могли попасть в плен, и если только обнаружится, кто он, кто Елизавета… Ульрих и Руфь замыкали шествие и мало разговаривали.

Сначала им опять приходилось подниматься в гору, но вскоре дорога пошла под гору. Снег давно уже перестал идти, и чем ниже они спускались, тем тоньше становился слой снега.

Таким образом они шли два часа. Наконец Руфи изменили силы; она остановилась и озиралась кругом влажными, молившими о помощи глазами. Углежог заметил это и пробормотал:

– Поди ко мне на руки, девочка, я донесу тебя до саней.

– Нет, я! – живо перебил его Ульрих, и Руфь подтвердила:

– Да, да, неси меня ты.

Маркс обвил ее своими руками, приподнял с земли и передал на руки Ульриху. Она обвила своими ручонками его шею и крепко прижалась своей свежей, холодной щечкой к его щеке. Это доставляло ему большое удовольствие, и ему вспомнилось, как долго они были разлучены и как хорошо быть вместе с нею. У него стало особенно весело на душе. Он чувствовал, что любит ее больше всех на свете, и крепче прижимал ее к себе, как будто уже протягивалась невидимая рука, чтобы отнять ее у него.

Тонкое, милое личико Руфи было сегодня не бледно, а раскраснелось от долгой ходьбы и от свежего зимнего воздуха, и ей было приятно, что Ульрих так крепко прижимал ее к себе, и она, отняв холодную ручку от его шеи и поглаживая его по щеке, приговаривала:

– Ты добрый мальчик, Ульрих, и я тебя очень, очень люблю! И она произносила эти слова так тепло и нежно, что слезы едва не выступали на его глазах, потому что с тех пор как ушла куда-то далеко-далеко его мать, никто не говорил с ним таким голосом. Он чувствовал себя бодрым и сильным, и ему вовсе не тяжело было нести ее, и, когда она снова обвила его шею своими ручонками, он сказал ей:

– Я бы желал всегда так носить тебя.

Она лишь слегка кивнула, как бы в знак того, что и она разделяет это желание, а он продолжал:

– В монастыре у меня не было настоящего друга. Правда, Липс… но ведь он граф… А тебя все любят. Ты не знаешь, как тяжело чувствовать себя одиноким и быть со всеми на ножах. В монастыре мною не раз овладевало желание умереть. Но теперь я не хочу умирать, так как мы останемся вместе – это мне отец сказал, – и все пойдет по-старому, и я не хочу больше учиться латыни; я сделаюсь живописцем или, пожалуй, хоть кузнецом, или, по-моему, кем угодно, лишь бы не расставаться с вами. – При этих словах он почувствовал, как Руфь приподняла с плеча свою головку и поцеловала его в лоб над самым глазом, и он немного опустил руку, в которой ее держал, и поцеловал ее в самый рот, со словами:

 

– Теперь мне кажется, будто к нам возвратилась моя матушка.

– Неужели тебе это кажется? – спросила она с блестящими глазами. – Ну, теперь пусти меня. Я отдохнула и могу идти сама.

С этими словами она соскользнула на землю, и он ее не удерживал. Она продолжала идти рядом с ним, и ему пришлось рассказывать ей о зловредных мальчишках в монастыре и о графе Липсе, и о монахах, и об иконах, и о своем бегстве. Тем временем стемнело, и они достигли цели своего путешествия.

Углежог Герг принял их и отворил им свою избу, но сам удалился, потому что он не прочь был дать странникам убежище назло начальству; но ему не хотелось присутствовать при поимке беглецов. «Поймают вместе с ними, так вместе же с ними и повесят», – благоразумно рассуждал он и потому предпочел отправиться с тем гульденом, который дал ему Адам, в ближайшую деревню.

В избе оказалась кухонная плита и два покоя, поменьше и побольше, потому что летом здесь вместе с Гергом жили его жена и дети. Путники нуждались в отдыхе и в пище, и могли бы найти здесь и то, и другое, если бы страх не отнял у них и сна, и аппетита.

Герг обещал возвратиться завтра рано утром с лошадью и повозкой, и это утешало беглецов. Даже Рахиль успокоилась и крепко заснула. Дети тоже спали, и наконец около полуночи задремала и бедная немая. Маркс растянулся около плиты и храпел, как сиплая труба органа.

Не спали только доктор и кузнец, усевшиеся на связке соломы и углубившиеся в серьезный разговор. Лопец рассказал своему другу всю свою биографию, историю радостных и печальных дней своих, и заключил словами: «Итак, теперь вы знаете, кто мы такие и почему покинули родину. Вы ради меня, Адам, жертвуете всем вашим будущим. Я не мог иначе отплатить вам за это, как рассказать вам все мое прошлое». Затем он протянул кузнецу руку и сказал:

– Вы – христианин. Быть может, после всего, что вы только что выслушали, и вы отречетесь от меня.

Адам молча пожал руку доктора и глухо сказал после некоторого молчания:

– Если они вас поймают, Пресвятая Богородица!.. Если они узнают!.. Руфь – ведь это не еврейское дитя! А вы как ее воспитали? Еврейкой?

– Нет, Адам, нет; мы воспитали ее ни еврейкой, ни христианкой.

– Но крещена ли она по крайней мере?

Лопец отвечал на этот вопрос отрицательно. Кузнец неодобрительно покачал головой, а доктор сказал:

– Она знает о Иисусе Христе больше, чем иное христианское дитя в ее годы. Когда она вырастет, то сама решит, принять ей религию своего отца или своей матери.

– Отчего вы сами не сделались христианином? Простите мне этот вопрос. В душе вы, без сомнения, христианин.

– Видите ли, Адам, это такой вопрос… такого рода вопрос. Представьте себе, что в вашем семействе все мужчины, из рода в род, в течение столетий, были кузнецами, и вдруг ваш сын, подросши, сказал бы вам: «Я презираю твое ремесло».

– Если бы Ульрих сказал: я хочу быть живописцем, – я бы ничего против этого не имел.

– Даже в том случае, если бы вас, кузнецов, преследовали, как нас, евреев, и он только из страха бросил бы ваше ремесло ради другого?

– Это… нет, это было бы подло. Но ваше сравнение кажется мне не совсем подходящим. Видите ли… ведь вы все знаете, вы знакомы и с христианством; вы высоко ставите Спасителя… вы сами мне это раньше говорили. Ну, хорошо. Предположите же, что вы найденыш и что вам предоставляют на выбор вашу и нашу веру, какую вы бы выбрали?

– Мы молимся о жизни, о мире, а там, где мир, там и любовь. И все же я, быть может, избрал бы вашу веру.

– Ну вот видите!

– Нет, постойте, Адам, постойте. Этот вопрос не разрешается так легко. Видите ли, я уважаю вашу веру и ничего не имею против нее. Сыну или дочери не пристало порицать то, что делают их родители и чего они и от них требуют; но посторонний человек смотрит на вещи другими глазами. Вы находитесь по отношению к вашей церкви в положении сына, я – нет. Я знаком с учением Иисуса Христа, и если бы я в Его время жил в Палестине, то один из первых последовал бы за ним. Но с тех пор и до наших дней к его учению пристало много постороннего, людского. Для вас это людское может быть дорого, потому что это создание ваших родителей и предков, но меня оно пугает. Я всю жизнь боролся, я ночей недосыпал в искании правды, но если бы от меня потребовали, чтобы я сказал «да» на все, что утверждают ваши патеры, я бы не смог сделать этого, не став лжецом.

– Да, патеры наши, конечно, причинили вам много зла: они пытали вашу жену, изгнали вас с вашей родины…

– Все это я спокойно перенес! – воскликнул доктор в волнении. – Но есть много другого, что сделали мне и моим близким и чему нет и не может быть прощения. Я знаком с великими языческими философами и с их сочинениями; но их любовь простирается только на народ, к которому они принадлежат, а не на человечество. Они не признают в отношениях людских необходимости бескорыстной справедливости. Христос распространил любовь на все народы, и Его сердце было достаточно обширно, чтобы любить все человечество. Любовь к ближнему, самая чистая и прекрасная из всех добродетелей, – вот высокий дар, драгоценное наследие, оставленное Им рожденным для страдания братьям своим. Сердце, бедное сердце, бьющееся под этим черным сукном, родилось для любви, душа эта жаждала посильно помогать ближнему и утолять его страдания. Любить людей – значит быть добрым; но они уже не знают этой любви, а что еще хуже, тысячу раз хуже, – так это то, что они как бы задались целью мешать мне и моим единоверцам быть добрыми в смысле учения их великого Учителя. Быть богатым – не значит быть счастливым, а между тем еврею не возбраняется только погоня за внешним богатством, и они не отнимают у него и половины того, что он добывает. Они, как бы ни желали того, не в состоянии также помешать нам стремиться и к духовному богатству, к чистому познанию, потому что дух наш витает не ниже вашего. Ведь вдохновенные пророки родились, жили и учили на Востоке! Но они отказывают нам в счастье любить род людской, ибо для такой любви необходима возможность чувствовать и страдать вместе со всеми, а этого-то они и не желают дозволить нам. Ваша христианская любовь к ближнему прекращается при встрече с евреем; мало того, вы даже запрещаете еврею быть добрым. Вот это-то запрещение и составляет такое преступление, для которого нет и не может быть прощения. И если бы сам Христос возвратился на Землю и увидел преследующую нас стаю, то Он, олицетворенная любовь, широко раскрыл бы перед нами свои объятия и спросил бы: «Кто эти апостолы ненависти? Я их не знаю».

Доктор замолчал, потому что скрипнула дверь, и встал с раскрасневшимися щеками, чтобы заглянуть в соседнюю комнату. Но кузнец удержал его и сказал:

– Не беспокойтесь; это, без сомнения, Маркс. Да, в том, что вы говорили, быть может, немало истины; но скажите, разве не евреи распяли нашего Спасителя?

– И за это им до сих пор мстят! – ответил Лопец. – Конечно, и между моими соплеменниками есть немало дурных, низких людей, расточающих Божие дары в погоне за земными благами. Но кто же в этом виноват, как не вы же сами? Вы закрыли перед нами все более чистые и благородные пути и оставили открытыми только путь к наживе. И все это… Но довольно об этом. Меня волнуют такие разговоры, а мне нужно побеседовать с вами о другом.

И затем доктор, подобно человеку, осужденному на смерть, стал говорить с кузнецом о будущем своего семейства. Он указал ему, где он скрыл свое добро, и не утаил от него и того, что, женившись на христианке, он навлек на себя не только преследование христиан, но и проклятие своих единоверцев. Он обещал Адаму, в случае, если с последним приключится какое-либо несчастье, заботиться об Ульрихе, как о собственном своем сыне, и кузнец в свою очередь обещал ему, в случае, если он останется жив и свободен, сделать то же самое для Елизаветы и Руфи.

Тем временем на дворе, возле избы, велся иного рода разговор.

Маркс сидел у огня, когда дверь неслышно отворилась и его кто-то тихо окликнул по имени. Он в испуге обернулся, но тотчас же успокоился, так как это был Герг, который поманил его рукой и затем повел за собою в лес.

Маркс не ожидал с самого начала ничего хорошего, тем не менее он вздрогнул, когда Герг сказал:

– Я знаю, кого ты привез. Это – еврей. Не отнекивайся. Туда, в деревню, приехал объездчик из города. Он сказал, что тому, кто поймает его, будет выдана награда в пятнадцать гульденов. Пятнадцать гульденов – ведь это немаленькие деньги, и притом их получишь сразу, и господин викарий говорит еще…

– Что мне за дело до ваших попов! – воскликнул Маркс. – Я – честный малый; я знаю еврея как хорошего человека, и никто не посмеет его тронуть!

– Еврей – и хороший человек! – засмеялся Герг. – Впрочем, если ты не хочешь помочь мне, тем хуже для тебя. Тебя повесят, а пятнадцать гульденов я получу целиком. Хочешь поделить их, что ли?

– Ах черт побери! – пробормотал браконьер, и из его скривленного рта потекли слюнки. – А сколько составит половина от пятнадцати гульденов?

– Да я думаю, гульденов около семи.

– На эти деньги можно купить телку и свинью…

– Свинью за еврея – вот и отлично! Итак, ты согласен?

– Нет, Герг, это не годится. Оставь меня в покое.

– Я-то, пожалуй, оставлю тебя, но господа судейские – это другое дело. Виселица уже давненько ждет тебя.

– Да ведь пойми же, я всю свою жизнь был честным человеком, а кузнец Адам и его покойный отец к тому же сделали мне много добра.

– Но ведь не о нем речь, а о еврее.

– Да он же причастен к делу, и если они его поймают…

– То посадят его на недельку в кутузку – вот и все.

– Нет, нет, отстань от меня, а не то я скажу Адаму, что ты замышляешь.

– А тогда я донесу на тебя на первого, висельник, плут, вор! Они уже давно точат на тебя зубы. Ну, решайся же, глупая голова.

– Да ведь и Ульрих с ними, а я этого парня люблю, как своего собственного сына.

– Ну так вот что. Я немного погодя приду, скажу, что не нашел повозки, и уведу его с собою, чтобы еще поискать ее. А когда все кончится, отпущу его на все четыре стороны.

– Я его возьму к себе. Он будет мне хорошим помощником. Ай, ай, ай, бедный еврей, он такой добрый, и несчастная жена его, и эта милая девочка, Руфь…

– Все они только евреи – не более того! Ты же сам рассказывал мне, как при твоем покойном отце их травили. Итак, идет пополам? Вот они уже засветили огонь в комнате. Задержи их немного – граф Фролинген уже со вчерашнего дня караулит их в ближайшем замке; а если они захотят двинуться в путь, то наведи их на деревню.

– А я-то всю свою жизнь был честным человеком, – пробормотал Маркс и затем прибавил уже угрожающим тоном: – Смотри! Если что случится с Ульрихом!..

– Экой ты дурак! Да я с величайшей радостью оставлю тебе этого обжору. Теперь ступай в избу, а я затем приду и вызову парня. Ведь пятнадцать гульденов – это деньги.

Четверть часа спустя Герг вошел в хижину. Кузнец и доктор поверили углежогу, когда он сказал им, что все лошади и повозки ближайшей деревни на барщине, но что он еще поищет, пусть ему только дадут в помощь Ульриха, чтобы обойти другие соседние деревни: он имеет вид барчука, и на его предложение крестьяне скорее согласятся, чем на Гергово. Если он, бедный углежог, станет показывать крестьянам деньги, то это возбудит подозрение, потому что все окрестные жители отлично знают, что у него ничего нет за душой.

Адам спросил Маркса, какого он мнения на этот счет, и тот пробормотал в ответ: «Да, так будет ладно». Больше он ничего не сказал, и когда Адам протянул сыну на прощание руку и поцеловал его в лоб, а доктор ласково пожелал ему успеха, Маркс сам себя назвал Иудой-предателем, и ему хотелось швырнуть в лицо Гергу его гульдены; но было уже поздно.

Кузнец и Лопец слышали, как он тревожно кликнул вслед Гергу: «Береги парня!» – и когда Адам потрепал его по плечу и сказал ему: «А ведь ты славный малый, Маркс», – то он едва не взвыл и не открыл всего; но в это время ему показалось, что он снова чувствует на своей шее веревку, которая однажды уже обвивалась вокруг нее, – и промолчал.

13Вероятно, имеется в виду Флавий Юлий Констанций II (317–361) – римский император с 337 года, который в период своего правления активно вмешивался в деятельность церкви.
Рейтинг@Mail.ru