bannerbannerbanner
Слово

Георг Эберс
Слово

Полная версия

XV

Ульрих с жаром принялся за работу, и Моор следил за ней в качестве благожелательного, но внимательного и строгого учителя. При этом он остерегался излишне отягощать мальчика работой, брал его часто с собой во время прогулок верхом и посылал гулять по городу.

Вначале Ульрих весьма охотно бродил по городским улицам, глазел на длинные блестящие процессии или торопливо удалялся, когда укутанные с ног до головы фигуры проносили мимо него мертвеца. Бой быков не понравился ему, потому что он любил лошадей и ему было жаль видеть, как убивают или калечат этих благородных животных. Духовные и светские церемонии, которые, повторяясь чуть не ежедневно, привлекали постоянно толпы любопытных мадридцев, скоро надоели ему: духовными лицами кишел Альказар, а на солдат различного рода войск он насмотрелся достаточно при ежедневных сменах караула во дворце. Его мало интересовали так же мулы с побрякушками и пестрыми кисточками, потому что он достаточно нагляделся на них во время пути, а принцев, принцесс и разных расфранченных придворных он встречал ежедневно на лестницах, во дворе и в парке дворца.

В Тулузе и в других городах, через которые он проезжал, жизнь, как ему казалось, была гораздо веселее и суетливее, чем в тихом Мадриде, где все прохожие имели вид богомольцев, где редко можно было встретить веселое лицо и где для мужчин и женщин не было более привлекательного зрелища, как вид сжигаемых на костре еретиков и евреев. Словом, город казался Ульриху малопривлекательным. Дворец Альказар представлял собою целый мирок, и в нем он находил все, что ему было нужно.

Особенно любил он бывать на конюшнях, так как там мог проявить свои способности. Но не менее нравилось ему и в мастерской художника, где Моор давал ему для срисовывания красивые оригиналы и модели; а Софронизба Ангвишола, которая часто по целым часам рисовала подле Моора, частенько подходила к Ульриху, рассматривала его работу, критиковала или одобряла ее, помогала советом и никогда не уходила без приветливой шутки.

Нередко Ульриху приходилось работать одному, потому что иногда король призывал к себе художника и покидал вместе с ним на несколько дней дворец, чтобы, как по секрету сообщил ему Моор, удалиться в какую-нибудь загородную виллу и писать там с натуры.

Вообще здесь было столько нового, интересного, приятного, что мальчик чувствовал себя вполне счастливым. Его огорчало только то, что у него не было подходящих товарищей, но и этот недочет вскоре был устранен.

Алансо Санчес Челло[19], пользовавшийся отличной репутацией испанский живописец, устроил свою мастерскую в верхнем этаже дворца. Король очень благоволил к нему и иногда брал его с собой в загородные поездки. Этот веселый художник ничуть не завидовал Моору, с которым он вместе учился в Венеции и Флоренции, а напротив, от души был привязан к нему. Во время первого пребывания нидерландского художника в Мадриде он даже просил своего коллегу помочь ему своими советами и указаниями. И теперь он часто посещал Моора, внимательно следил за его приемами во время работы и попросил взять в число своих учеников его детей, Санчеса и Изабеллу.

Вначале Ульрих не особенно обрадовался новым товарищам, так как он уже привык к уединению и вполне довольствовался образами, которые рисовала ему его пылкая фантазия. До сих пор он по утрам усердно занимался, с нетерпением ожидал посещения Софронизбы, а затем… мечтал и мечтал. Теперь все это должно будет измениться. К тому же Санчес, который был тремя годами старше, сразу не понравился Ульриху, потому что своими коротко остриженными черными волосами и худощавым лицом очень напоминал давнего недруга Ксаверия. Но тем более дружественные отношения установились между ним и Изабеллой.

Это была девушка лет четырнадцати, миловидное маленькое создание, с несколько неловкими минерами и с такими подвижными чертами лица, что оно порой казалось очень красивым, порой отталкивающим. Глаза девочки были бесспорно хороши; остальные же черты лица еще находились в стадии формирования, и пока трудно было сказать, выйдет ли из нее со временем красавица или же дурнушка. Увлекшись работой, Изабелла прикусывала язык, а ее черные как смоль волосы, и без того редко толком причесанные, окончательно растрепывались; однако когда она была весела и шутила, то не могла не нравиться окружающим.

Несомненно девочка была даровита; ее манера работать составляла яркий контраст с манерой Ульриха. Она работала медленно, но однажды начатое непременно доводила до конца. Ульрих же за все принимался с жаром, начало его работы обещало многое, но по мере того как она продвигалась, великое сводилось к малому, и его труд все больше терял, а не выигрывал.

Санчес значительно отставал от них обоих, но зато он знал многое такое, о чем неиспорченная душа Ульриха не имела понятия. Мать Изабеллы приставила к дочери в качестве дуэньи ворчливую зоркую вдову, госпожу Каталину, которой поручено было не отлучаться от девушки ни на мгновение, пока та работала в мастерской Моора.

Учение сообща пробудило в Ульрихе дух соревнования, и, кроме того, оно помогало ему научиться испанскому языку. Но вскоре ему представился еще лучший случай ознакомиться с этим языком. Однажды, когда он вышел из конюшен, к нему подошел худощавый человек в черном кафтане, пристально посмотрел ему в лицо, приветствовал его, как земляка, и стал рассыпаться насчет того, как ему приятно поговорить на родном языке. Он назвал себя магистром Кохелем, объявил, что состоит писарем у духовника короля, и просил «господина художника» навестить его.

Этот бледный человек с высохшим лицом, впалыми глазами и выступающими, будто всегда оскаленными зубами не особенно понравился юноше; но ему захотелось воспользоваться случаем, чтобы вволю поболтать на родном языке, и потому он направился к новому знакомому. Тот, желая принести своему молодому земляку какую-нибудь пользу, предложил Ульриху учить его испанскому языку. Ульрих был рад-радешенек, что убежал из школы и от противной латыни, и потому отклонил это предложение. Но когда магистр объявил ему, что он будет ограничиваться испанскими разговорами, не задавая уроков, и уверил его, что этим способом он шутя и без труда выучит язык, мальчик согласился и стал посещать магистра через день в сумерки.

Они тотчас же принялись за учение, и оно пошло легко, потому что Кохель заставлял его переводить на испанский язык веселые повести и любовные рассказы из итальянских и французских книг, которые он читал ему по-немецки, никогда не бранил его и ровно по прошествии получаса откладывал в сторону книгу, чтобы поболтать с ним.

Моор похвалил Ульриха за то, что он так усердно принялся за изучение испанского языка, и обещал ему по окончании занятий вознаградить как следует магистра, человека отнюдь не богатого. Моор и без того благоволил к Кохелю, который был ярым поклонником его таланта и ставил голландца выше Тициана и других итальянских мастеров, называл его добрым другом богов и королей и убеждал своего ученика брать пример с Моора.

– Труд, труд! – твердил магистр. – Только с помощью труда можно достигнуть вершины славы и богатства. Но, конечно, успехи требуют жертв. Как редко, например, этому достойному человеку доводится пользоваться благодеяниями церковной службы. Ведь он небось давно не был в церкви?

Ульрих прямо и правдиво отвечал на этот и на подобные вопросы, а когда магистр стал говорить о дружбе, соединяющей короля с художником, и назвал их обоих Орестом и Пиладом, Ульрих, гордясь оказанной его учителю честью, рассказал Кохелю, как часто король тайком посещал Моора.

Затем Кохель стал спрашивать его, как бы случайно, среди разговора: «Что, король опять удостоил вас своим посещением?» – или же замечал: «Какие вы счастливцы! Говорят, король опять был у вас?» Это «вас» льстило Ульриху, так как ему казалось, что луч королевского благоволения падает и на него, и он стал сообщать земляку о каждом посещении короля, не ожидая вопросов любопытного магистра.

Так прошли недели и месяцы.

Еще не минуло года со времени пребывания Ульриха в Мадриде, а он уже давно бегло говорил по-испански и легко мог объясняться со своими товарищами по занятиям; он даже начал учиться говорить по-итальянски.

Софронизба Ангвишола по-прежнему проводила все свои свободные часы в мастерской или беседуя с Моором. Гранды и другие высокопоставленные лица также часто посещали мастерскую. Особенно часто в ней появлялся в то время, когда там бывала красивая итальянка, давнишний обожатель ее, дон Фабрицио ди Монкада.

Однажды Ульрих, сам того не желая, совершенно случайно (дверь из комнаты учеников в мастерскую была отворена) подслушал, как Моор убеждал ее, что с ее стороны неблагоразумно отвергать такого жениха, как барон, человека благородного и знатного, в любви которого не могло быть сомнения. Софронизба долго не отвечала; наконец она поднялась с места и сказала взволнованным голосом:

– Мы хорошо знаем друг друга; я знаю так же, что вы желаете мне добра. И все же. Оставьте меня быть тем, что я теперь; большего я не желаю. Барон мне далеко не противен; но разве брак может принести мне что-нибудь лучше того, что я уже имею? Любовь свою я отдала искусству, а вы – мой друг… Сестры мои заменяют мне детей. Не правда ли, я приобрела право так называть их? Мне придется заботиться о них, когда отец наш проживет наследство. О моей будущности обещала позаботиться королева, а пока мое место подле нее. Мое сердце наполнено… чуть не переполнено. Я делаю все, что могу, и мне доставляет удовольствие, что я могу приносить пользу тем, кого люблю. Я желаю остаться вашей Софронизбой, я желаю остаться свободной художницей!

 

– Да, да, оставайся тем, что ты теперь, моя девочка! – воскликнул Моор, и затем в мастерской художника на долгое время все смолкло.

Между Изабеллой и Ульрихом, еще прежде чем они в состоянии были беседовать друг с другом, установились дружеские отношения, и в промежутках между занятиями они уже не раз пытались изобразить друг друга на полотне. При этом было немало смеху, а между Ульрихом и Санчесом не раз доходило до приятельских потасовок, потому что последний особенно любил придавать этим портретам карикатурные черты.

Моор часто хвалил работу Изабеллы; Ульриха же он то поощрял, то порицал, а порою и бранил. Бранил он его из деликатности обычно по-немецки, но тем не менее эти укоры очень огорчали юношу, и он целыми днями ходил как опущенный в воду.

«Слово» по-прежнему помогало ему во всех других отношениях; но там, где начиналось искусство, оно, по-видимому, утрачивало свою силу. Когда учитель задавал ему трудную задачу, с которой ему нелегко было справиться, он призывал «слово», но чем искреннее он его призывал, тем менее спорилась работа; когда же он забывал о «слове» и полагался только на собственные силы, ему удавалось и самое трудное, и он удостаивался похвалы художника.

Иногда Ульриху думалось, что он охотно отдал бы все блага жизни и все дары счастья, если бы только ему удалось достигнуть в области художества того, чего требовал от него Моор. Он знал и чувствовал, что последний справедлив в своих требованиях; но карандаш и уголь не могли передать то, что он видел внутренним взором, что возникало в его воображении. Вот краски – это другое дело, но рисование, вечное рисование – оно сделалось для него противным, невыносимым. Он был уверен, что с кистью в руке он сделается художником, быть может, вторым Тицианом. Он тайком и пробовал уже писать красками, и повод к первому опыту ему подал Санчес Челло.

Этот зрелый не по годам юноша ухаживал за одной красавицей. Он доверил свою тайну Ульриху и однажды утром, когда Моор и отец Санчеса были у короля в Толедо, повел его на балкон верхнего этажа, отделенный только узким двором от расположенных напротив окон, возле одного из которых имела обыкновение сидеть хорошенькая Кармен, дочь привратника. Девушка постоянно располагалась у окна, так как отцовская квартира была очень темна, а ей с утра до вечера приходилось заниматься золотошвейной работой. Этим она зарабатывала кое-какие деньги, на которые ее отец отлично угощался в ближайшем трактире. Чем больше был аппетит отца, тем прилежнее приходилось работать дочери. Только в большие праздники или в те дни, когда жгли еретиков, Кармен позволяли уходить из дома со старой теткой. Тем не менее у девушки не было недостатка в женихах. Девятнадцатилетний Санчес мечтал, конечно, не о руке, а о ее любви, и ежедневно отправлялся в сумерки на свой наблюдательный пункт, делал девушке выразительные знаки, бросал цветы и печенье на ее рабочий стол.

– Она еще застенчива, – говорил молодой испанец, приглашая Ульриха остановиться возле узкой, двери, которая вела на балкон. – Вот она! Посмотри, какой ангел! А этот гранатовый цветок в ее черных волосах, – видел ли ты когда-нибудь лучшие волосы? – это мой подарок. Увидишь, она скоро растает. Я знаю женщин.

И вслед за этим букет роз упал на колени очаровательной золотошвейки. Кармен слегка вскрикнула; увидев Санчеса, она сделала ему головой и рукой отрицательный знак и наконец повернулась к нему спиной.

– Сегодня она, верно, в дурном расположении духа, – заметил Санчес. – Но заметь, пожалуйста, ведь она все-таки оставила у себя мои розы! Хочешь держать пари, что она завтра приколет одну из них к груди или к волосам?

– Может быть, – ответил Ульрих, – у нее, вероятно, нет денег на то, чтобы самой купить себе цветы.

Действительно, на следующий день в сумерки волосы Кармен украшала роза. Санчес торжествовал и потащил Ульриха с собой на балкон. Красавица взглянула на них, слегка покраснела и ответила на поклон Ульриха легким наклоном головы.

Дочь привратника была премилая девушка, и Ульрих решил, что ему тоже стоит попробовать сделать то, что делал Санчес. На третий день они снова пошли на балкон, и на этот раз Ульрих решился, предварительно втихомолку призвав на помощь «слово», прижать руку к сердцу в ту самую минуту, когда Кармен взглянула на него. Она снова покраснела, слегка помахала веером и так низко наклонила голову, что едва не коснулась ею своего шитья. А на следующий вечер она украдкой послала Ульриху воздушный поцелуй.

Отныне влюбленный юноша предпочитал ходить на балкон без Санчеса. Ему ужасно хотелось пропеть ей что-нибудь или сказать несколько нежных слов, но это было невозможно, так как по двору постоянно ходили взад и вперед разные люди. Тогда ему пришло в голову вступить с красавицей в разговор посредством кисти и красок. Он отыскал дощечку, в красках и кистях в мастерской не было недостатка, и спустя час было нарисовано пылающее сердце. Но оно было так красно и безобразно, что он бросил его рисовать, скопировав одного из тициановских ангелов, маленького, голенького, державшего в ручонке сердце. Дело пошло на лад, и это оригинальное упражнение в живописи доставило ему самому такое удовольствие, что он не мог оторваться от работы, и на третий день картина была закончена.

Он сам и не думал серьезно относиться к своей затее, но кистью его водило свежее, зарождающееся чувство. Маленький купидон наклонился с ликующим лицом, а правую ножку он откинул назад, точно раскланиваясь. Ульрих почему-то счел нужным опоясать его черно-желтым шарфом, вроде тех, которые он видел на молодых австрийских эрцгерцогах. Он не удовлетворился также тем, что дал ему в одну ручку пронзенное стрелой сердце, и нашел нужным вложить в другую розан.

Он сам рассмеялся при виде своего творения и, не дав высохнуть краскам, побежал на балкон и показал картину Кармен. Она рассмеялась от души и отвечала на его жесты нежными поклонами. Затем она отложила в сторону работу и ушла в глубь комнаты, но тотчас же опять появилась у окна, держа в руках молитвенник и показывая ему восемь пальцев своих маленьких, прилежных ручек. Он ответил ей знаками же, что понял ее. На следующее утро, в восемь часов, он стоял возле нее на коленях в церкви и, улучив благоприятную минуту, шепнул ей: «Прелестная Кармен». Она покраснела, но он тщетно ожидал ответа от нее.

Вскоре девушка поднялась; Ульрих также встал, чтобы пропустить ее мимо себя, и в это время она как бы случайно уронила молитвенник. Он нагнулся, чтобы поднять его; она сделала то же и, когда они чуть не прикоснулись друг к другу головами, она поспешно прошептала ему: «Сегодня вечером в девять часов, в гроте-раковине; сад будет открыт».

Действительно, вечером юноша нашел Кармен в назначенном месте. Он вначале не находил слов, и сердце его сильно билось. Но она сама пошла к нему навстречу, сказав, что он хороший мальчик, которого можно полюбить. Тогда он вспомнил о тех нежных клятвах, которые переводил Кохелю во время уроков испанского языка, и стал повторять их одну за другой, не забыв так же стать на колено, как это описывается в рыцарских романах.

И что же! Она поступила точно так же, как опять-таки значилось в прочитанных им книгах. Она просила его встать, что он и исполнил очень охотно, так как на нем были надеты тонкие шелковые чулки, а грот был усыпан острыми камешками. Затем она привлекла его к себе и стала нежной ручкой своей гладить его шелковистые кудри, наконец ее мягкие губы прикоснулись к его губам.

Все это было так обаятельно хорошо, и притом ему не приходилось говорить. Но под конец он почувствовал некоторое смущение, и ему стало даже как бы легче, когда издали раздались шаги обходчика, и Кармен увлекла его с собой из сада. Перед дверью, которая вела в квартиру ее отца, она еще раз пожала ему руку и исчезла как тень.

Ульрих остался один и долго расхаживал по дворцовому двору. Ему казалось, что он совершил нечто весьма дурное, и он не решался показаться на глаза своему учителю. Когда он входил час тому назад в темный сад, он снова призывал к себе счастье, но теперь он желал бы, чтобы оно в таком виде не приходило на его зов.

В мастерской горели свечи. Моор сидел в большом кресле и держал в руках – Ульрих хотел провалиться сквозь землю, – держал в руках его амура.

Юный «преступник» хотел прошмыгнуть мимо учителя, сказав вполголоса: «Спокойной ночи», – но тот подозвал его и, улыбаясь, спросил, показывая на картину:

– Ты это нарисовал?

Ульрих, краснея, кивнул. Тогда живописец осмотрел его с ног до головы и сказал:

– Ну что же? Очень недурно. Пожалуй, нам теперь можно приняться и за живопись.

Ульрих не знал, что и подумать, так как еще несколько недель тому назад Моор довольно резко ответил ему, когда он попросил его о том, что теперь художник сам предлагал ему. Вне себя от счастья, он нагнулся к руке своего учителя, чтобы поцеловать ее, но тот отдернул руку, взглянул на ученика с отеческой нежностью и сказал:

– Попробуем, попробуем, мой милый, но, чур, не бросать рисования, ибо оно – мать нашего искусства. Оно удерживает нас в границах истинного и гармоничного. Итак, до обеда мы будем по-прежнему заниматься рисованием, а после обеда, в виде награды, станем писать красками.

Так и случилось. Первое любовное приключение ученика принесло и другой плод, потому что отразилось и на отношениях его к Санчесу. Сознание, что он заступил ему дорогу и злоупотребил его доверием, так сильно беспокоило Ульриха, что он делал все от него зависящее, чтобы оказать своему товарищу какую-нибудь услугу. Красавицу Кармен он больше не видел, потому что увлекся живописью так, как ничем не увлекался до сих пор и мало чем – впоследствии.

XVI

Ульриху минуло семнадцать лет. Прошло уже четыре месяца с тех пор, как ему было дозволено писать красками.

Санчес Челло лишь изредка появлялся в мастерской Моора, потому что его отдали в учение к архитектору Геррере[20]. Изабелла продолжала соперничать с Ульрихом, но тот оставлял ее далеко за собой. Казалось, что у него врожденная способность обращаться с кистью, и молодая девушка следила за его успехами не только без всякой зависти, а, напротив, с непритворной радостью. Когда Моор делал ему выговоры во время уроков, на ее глазах навертывались слезы, а когда он с довольным видом рассматривал его эскизы и с одобрительными словами показывал их Софронизбе, она радовалась, как будто похвалили ее саму.

Софронизба по-прежнему ежедневно приходила в мастерскую работать, болтать с Моором или играть с ним в шахматы. Она тоже радовалась успехам Ульриха и давала ему полезные советы. Когда молодой художник однажды пожаловался ей, что у него нет хорошей модели, она весело предложила ему писать с нее. Это было новое, неожиданное счастье. Он день и ночь только и думал, что о Софронизбе.

Наконец начались сеансы. Она являлась на них в красном, шитом золотом платье; высокий кружевной воротник едва не касался щеки. Волнистые темно-русые волосы красиво обрамляли овал лица, а тяжелая коса спускалась на спину. Маленькие локончики оттеняли белые уши, а изящный ротик придавал всему ее лицу несколько плутоватое выражение. Выражение ее карих умных глаз нелегко было передать на полотне. Она сама посоветовала Ульриху быть осторожным при изображении на полотне ее маленького, несколько выдающегося и не особенно красивого подбородка, а равно и слишком высокого и широкого лба. Для того чтобы облегчить ему задачу, она нарочно скрыла часть лба под жемчужной диадемой.

С пламенным воодушевлением молодой художник принялся за эту работу, и первый эскиз удался ему сверх всяких ожиданий. Дон Фабрицио находил портрет «ужасно» схожим. Моор также не высказал недовольства, он лишь выразил опасение, как бы работа его ученика, при доработке деталей, не утратила той смелости и свежести, которые в его глазах составляли главное ее достоинство, и потому он был очень рад, когда вскоре раздался звонок, возвещавший прибытие короля, которому он желал показать труд Ульриха.

Филипп давно не появлялся в мастерской, но художник имел основание ожидать его, так как накануне король должен был получить письмо Моора, в котором тот просил монарха отпустить его на родину. Он уже давно не был в Нидерландах, и его жена и дети убеждали его приехать к ним. Расставание с Мадридом, и в особенности с Софронизбой оказалось, однако, для него нелегким. Но именно потому, что он чувствовал, что она была для него более чем любимая ученица, он решил поторопиться с отъездом.

 

Все присутствующие немедленно были удалены из мастерской, дверь заперта на задвижку, и Филипп явился.

Он был бледнее обычного и выглядел усталым. Моор почтительно поклонился ему со словами:

– Я давно не имел чести видеть у себя ваше величество.

– Оставь титулы; для тебя я просто Филипп, – прервал его король. – А ты, Антонио, желаешь покинуть меня? Возьми назад свое письмо. Сейчас не могу тебя отпустить.

И, не ожидая ответа, король стал жаловаться на свою тяжелую, утомительную долю, на неспособность чиновников, на людскую злобу, подлость и эгоизм. Он выражал сожаление о том, что Моор – нидерландец, а не испанец, называл его единственным своим другом среди голландских и фламандских бунтовщиков и остановил его, когда тот попытался заступиться за своих земляков. Он повторил ему, что беседа с ним составляет единственное его развлечение и дает ему отдохновение. Он убеждал живописца остаться из дружбы и сострадания к нему, порфироносному невольнику.

После того как художник пообещал ему пока не напоминать об отъезде, король принялся расписывать какого-то святого по эскизу, набросанному Моором. Но по истечении получаса отложил кисть в сторону и стал упрекать себя в забвении своего долга, так как он, вместо того чтобы вполне отдаться служению церкви и государству, занимается делом, не относящимся к прямым обязанностям. Он-де раб своего сана, даже простой поденщик, окончив свою дневную работу и закинув топор за плечо, может спокойно отдохнуть. Он же, король, не знает отдыха ни днем, ни ночью. Сын его – изверг[21], его подданные – или бунтовщики, или виляющие хвостом жалкие собаки. Они, подобно кротам, подкапываются под основу трона – католическую церковь. Его призвание – все давить и топтать, а его земной удел – всеобщая ненависть. Он помолчал с минуту и затем воскликнул, указывая рукой на небо:

– Там, там, у Него, у Нее, у святых, за которых я ратую, я найду награду!

Моору еще не приходилось видеть короля в таком настроении. Филипп, впрочем, по-видимому, сам заметил это и сказал, немного успокоившись:

– Даже и здесь я не нахожу должного покоя. Сегодня мне что-то совсем и работать не хочется. А, ты не написал ли чего-нибудь новенького?

Художник показал королю сначала какой-то написанный им портрет, и после того как король, рассмотрев его с видом знатока, высказал несколько дельных замечаний, Моор подвел его к написанному Ульрихом портрету Софронизбы и спросил:

– А что скажет ваше величество об этой картине?

– Гм, – произнес Филипп, – немного Моора, немного Тициана, а есть и кое-что оригинальное. А похожа, похожа; живая Софронизба. Кто это написал?

– Мой ученик, Ульрих Наваррете.

– Полагаешь из него выйдет прок?

– Трудно сказать. В некоторых отношениях он превосходит мои ожидания, в других – далеко не оправдывает их. Начало его работы всегда много обещает, но конец часто выходит скомканным. Он быстро схватывает предметы… Но все же, по моему мнению, ему недостает настоящей художественной жилки… К тому же он все как будто куда-то торопится…

– Ну, это такой недостаток, который проходит с годами. Под твоим руководством, при усердии и старании…

– Он приобретет, вы считаете, то, чего ему недостает? Я тоже так думал. Но, повторяю, он странный человек: в формах он не видит сути искусства.

Король пожал плечами и сказал:

– Дай ему рисовать глаза, губы, носы.

– Я и думаю сделать это в Антверпене, – ответил Моор.

– Какой там Антверпен! Ты остаешься здесь, Антонио. Жена и дети – это, конечно, дело почтенное. Я видел портрет твоей супруги: это здоровая, питательная пища. Но здесь ты имеешь амброзию – ты понимаешь, о ком я говорю! Софронизба любит тебя – по крайней мере так говорила мне королева.

– Да, я сознаюсь, что тяжело покидать благосклонного монарха и такую женщину как Софронизба. Но без хлеба насущного сыт не будешь. Такова уж жизнь. Я покидаю здесь друзей, дорогих старых друзей, а находить новых в мои годы нелегко.

– Твои друзья – мои друзья, и если ты действительно мне друг, то ты останешься. А теперь – довольно! До свидания, Антонио! Завтра, быть может, увидимся. Счастливец же ты, Антонио! Не успею я уйти отсюда – и ты опять погрузишься в мир красок. А мне приходится лезть в ярмо, в тяжелое ярмо!

После ухода короля Моор принялся за работу. После обеда он стоял перед мольбертом и писал, как вдруг, без всякого условного знака, дверь, ведущая в мастерскую, распахнулась и на пороге опять показался Филипп. Лицо его было веселее и оживленнее обыкновенного, но эта веселость как-то не шла к нему: он точно надел на себя чужое платье. Он держал в руке письмо и воскликнул:

– Везут, везут! Два чуда искусства разом! «Христос в Гефсиманском саду» и «Диана в купальне»! Смотри, что мне пишет Тициан!

– Славный старик! – заметил Моор.

– Старик! Какой старик! Юноша, мужчина во цвете лет! Ему скоро девяносто, но кто может сравниться с ним!

С этими словами король подошел к портрету Софронизбы и продолжал с неприятным, ироническим смехом:

– А вот тебе и ответ! Что за пачкотня! Ужасная картина! А еще твой молокосос туда же – лезет подражать Тициану!

– Ну, однако, картина не так уж безнадежна, – заметил Моор. – В ней даже есть что-то такое…

– И ты это говоришь! – воскликнул Филипп. – Бедная Софронизба! Эти кошачьи глаза, этот рот сердечком! Впрочем, где мальчику понять женщину, да еще такую, как Софронизба! Я не могу видеть этот портрет! Дай-ка сюда палитру! У меня какой-то зуд в руках. Попробую поправить ее. Быть может, и не выйдет Софронизба – ну, тогда выйдет морское сражение.

Филипп выхватил у Моора палитру из рук, обмакнул кисть и подошел к картине. Но Моор встал между нею и королем и весело воскликнул:

– Распишите лучше меня, ваше величество, но пощадите портрет!

– Нет, нет, пусть будет морское сражение! – смеялся король, отстраняя Моора.

Тот, увлеченный необычной веселостью короля, слегка ударил его кистью по плечу.

Монарх вздрогнул, щеки и губы его побледнели, он весь выпрямился и мигом как будто превратился в лед. Моор отлично понял, что происходило в душе деспота. Ему сделалось жутко, но он сохранил хладнокровие, и прежде чем оскорбленный властелин успел произнести что-либо, он сказал совершенно спокойным тоном, как будто не случилось ничего особенного:

– Нет, ваше величество, оставьте морское сражение и лучше поправьте портрет. Действительно, в нем есть недостатки. Особенно неудачно вышел подбородок. Что касается глаз, то ведь сегодня они могли блестеть так, а вчера – иначе. Но ведь вы согласитесь со мной в том, что портрет должен изображать известную личность не в тот или другой момент, а, так сказать, суммировать всего человека. Например, король Филипп, обдумывающий какую-нибудь глубокую политическую комбинацию – это был бы великолепный сюжет для замечательной исторической картины, но не для портрета.

– Конечно, – произнес король тихим голосом, – портрет должен быть зеркалом не только лица, но и души. В моем портрете, например, всякий должен бы угадывать, как искренне Филипп любит искусство и художников. Возьми палитру. Не мне, обремененному делами дилетанту, а тебе, великому мастеру, исправлять работы талантливых учеников.

Эти слова были произнесены каким-то особенным, слащавым тоном, который, однако, скорее встревожил, чем успокоил Моора. Он знал, что Филипп был мастером притворства. Мягкость короля пугала художника больше, чем в состоянии была бы испугать вспышка гнева. Монарх говорил так только тогда, когда желал скрыть то, что происходило в его душе. К тому же Моор нарочно постарался свести разговор на искусство, и еще не было примера, чтобы Филипп уклонился от подобного разговора. Художник лишь слегка прикоснулся к особе короля… но тот был щепетилен, чрезмерно щепетилен.

В настоящее время Филипп не желал ссориться с Моором. Но горе ему, если король в недобрый час вспомнит о нечаянно нанесенном ему легком оскорблении! Даже самый легкий удар лапы этого крадущегося тигра способен был убить любого человека.

Все это быстро промелькнуло в голове Моора. Он вторично почтительно протянул королю палитру, но тот покачал головой и сказал:

– Нет, мне некогда. Вы отвечаете за ваших учеников, как за самого себя. Каждому свое – не правда ли, любезный Моор? До свидания! Еще увидимся.

В дверях король еще раз сделал прощальный жест рукой и скрылся.

19Точнее Санчес Коэлло (Coello) Алоисо (ок. 1531–1588) – испанский портретист, португалец по происхождению, с 1557 года придворный живописец Филиппа II.
20Имеется в виду Хуан Батиста де Эррера (Неггего) (ок. 1530–1597) – видный испанский архитектор.
21Имеется в виду наследный принц Дон Карлос (1545–1568) – сын Филиппа от его первой жены Марии Португальской. Карлос с детства был отмечен печатью вырождения, а в ранней юности у него стали проявляться признаки умственного расстройства.
Рейтинг@Mail.ru