Я спал, повернувшись спиной к стулу, на котором сидел дядюшка, и пробудившись столь внезапно, я увидел лишь дверь на улицу, северное окно, стены, пол и потолок в северной части подвала, отпечатавшиеся в моем сознании с ужасной отчетливостью яркой вспышкой, затмившей и уличный свет, и свечение, исходившее от грибов. Свет в подвале был слабым, при нем нельзя было прочесть и строчки, но его хватало, чтобы различить тень, отбрасываемую мной и моей кушеткой, и он обладал желтоватым, пронзительным оттенком, будучи чем-то иным, нежели обыкновенный свет. Я видел все вокруг необычайно четко, несмотря на то что другие мои чувства притупились. В ушах моих все еще стояло эхо крика, разбудившего меня, и я ощущал омерзительный запах, стоявший в подвале. Мой разум был настороже, как и мои чувства, и подсказал, что вот-вот случится нечто жуткое, и я вскочил на ноги, бросившись к разрушительным орудиям, которые мы предусмотрительно оставили у камина. Я ужаснулся при мысли о том, что мне предстоит увидеть, ведь кричал мой дядя, и я не знал, от какой опасности мне предстоит защищать нас обоих.
Зрелище, представшее мне, было хуже самых безумных моих предположений. Есть ужас невыразимый, квинтэссенция кошмара, ужас того сорта, который мироздание приберегает для тех немногих несчастных, на кого пало проклятие. Из оплетенной грибницей земли струилось гнилостное свечение, желтоватое, болезнетворное, пузырившееся под самым потолком, сменяя облик с человеческого на звериный, и сквозь него я различал камин с трубой. Все оно было усеяно глазами, подобными волчьим, что глядели насмешливо, а складчатая голова, словно у насекомого, растворялась тоненьким туманным дымком, свернувшись отвратительными кольцами, едва достигнув камина. Я говорю, что видел эту тварь, но восстановить ее отталкивающий облик детально я смог лишь по памяти. Тогда же передо мной клубилось слабо светившееся облако мерзости, поглощающее и растворяющее нечто, к чему было приковано все мое внимание. То был мой дядя, почтенный Элихью Уиппл, весь почерневший, разлагающийся, несший какую-то околесицу, пытаясь вцепиться в меня когтями, с которых что-то сочилось, одержимый злом, которое породил этот ужас.
Только муштра спасла меня тогда от безумия. Я непрестанно тренировался, готовясь к чему-то подобному, и выжил лишь благодаря тому, что действовал бессознательно. Осознав, что пузырившаяся тварь не поддастся воздействию обычного оружия, я не притронулся к огнемету, лежавшему по левую руку от меня, а схватил аппарат Крукса, направив на это неуязвимое богохульное создание поток лучистой энергии, сильнейшей из подвластных человеку, искусно извлеченной им из недр земной природы. Появилась синеватая дымка, послышалось яростное шипение, и желтое свечение как будто ослабело. Но затем я убедился, что только цвет его чуть потускнел, и излучение не оказало ровным счетом никакого эффекта. В самом разгаре этого дьявольского зрелища произошло еще кое-что, отчего я вскричал и, спотыкаясь, бросился к двери, что вела на улицу, где было тихо, и никто не ведал, какую чудовищную тварь я выпустил в свет и сколько проклятий навлек на свою голову. В смешанном тусклом сине-желтом свечении фигура моего дядюшки претерпевала отвратительную метаморфозу, сходную с разжижением, сущность которой я не в состоянии описать, и на его исчезавшем лице чужие лица сменяли друг друга. Подобное могло прийти в голову только безумцу. Он одновременно был дьяволом, толпой, склепом, карнавалом! Освещенное разноцветными, дрожащими лучами, это податливое лицо становилось дюжиной, нет, двумя, нет, сотней других, ухмыляясь на теле, оплывавшем, как воск, карикатурой тысячи лиц, знакомых и чужих. Я видел лица семьи Харрисов, мужские, женские, детей и взрослых, стариков и молодых, морщинистые и свежие. На миг мелькнула жалкая подделка миниатюры, изображавшей бедняжку Роби Харрис, которую я видел в музее школы проектирования, а вот проявился грубый облик Мерси Декстер, как на портрете в доме Кэррингтона Харриса. Зрелище это было невообразимо жутким, и до последнего безумная смесь этих лиц, от слуги до младенца, сменяла друг друга, приближаясь к полу, где растекалась лужица зеленой гадости: казалось, что все они сражаются друг с другом, пытаясь сложить черты воедино, в доброе лицо моего дяди. Мне привычнее думать, что он еще был жив в тот миг, пытаясь попрощаться со мной. Кажется, я даже исторг из пересохшей глотки слова прощания перед тем, как оказаться на улице, и за мной на мокрый от дождя тротуар из подвала тянулась струйка зеленой жижи.
Остальное я помню смутно, но помню, что кошмар не иссяк. На промозглой улице не было ни души, и никому в целом свете я не мог открыться. Бесцельно я брел на юг, мимо Колледж-Хилл и Атенеума, вниз по Хопкинс-стрит, через мост в деловой район, где на мою стражу встали высотные здания, подобно тому, как достижения современности хранят нас от бедствий из глубины веков. Влажная, серая заря занималась на востоке, осветив старинный холм с его благородными шпилями, и я почувствовал нечто, зовущее меня туда, где еще не был завершен мой ужасный труд. В конце концов я поддался ему и побрел назад, лишившийся шляпы, промокший, ослепленный утренним светом, чтобы вновь войти в ту жуткую дверь на Бенефит-стрит, которую оставил распахнутой настежь и которая болталась на петлях на виду у случайных прохожих, к которым я не смел обратиться. Зеленая жижа исчезла, впитавшись в покрытый плесенью пол. Перед камином больше не было и следа того скорчившегося силуэта. Я оглядел кушетку, стулья, приборы, забытую мной шляпу и желтую соломенную шляпу моего дяди. Смятение все еще владело мной, и я с трудом понимал, что случилось на самом деле, а что привиделось мне. Постепенно разум возобладал, и я осознал, что был свидетелем событий намного более ужасных, чем самые кошмарные сны. Я сел, попытавшись восстановить в деталях все произошедшее, насколько позволяло мне состояние моей психики, и понять, каким образом я могу покончить с тварью, если она и в самом деле была реальной. Она была нематериальна, не была сродни эфиру и не подчинялась законам человеческого разума. Что же это, как не диковинная эманация, вампирическая химера, которая, по поверьям эксетерских крестьян, таится на церковных кладбищах? Я знал, что это ключ к разгадке тайны, и вновь взглянул на пол у камина, где плесень и селитра принимали столь причудливый вид.
На то, чтобы продумать план действий, у меня ушло десять минут. Надев шляпу, я отправился домой, где принял ванну, подкрепился и заказал по телефону кирку, лопату, армейский противогаз и шесть бутылей серной кислоты с доставкой до двери проклятого дома на Бенефит-стрит на следующее утро. Сделав это, я попытался уснуть, и, потерпев неудачу, проводил часы за чтением и сочинительством пустых вирш, чтобы занять свой ум. В одиннадцать часов следующего дня я приступил к раскопкам. День выдался солнечным, и я был рад этому. Я работал в одиночку, хоть и боялся безымянного чудовища, так как поделиться этой тайной с кем-то было еще страшнее. С Харрисом я говорил лишь из крайней необходимости и еще потому, что он знал старинные легенды, а потому был склонен доверять мне. Разрывая черную, вонючую землю у очага, я наблюдал, как из-под заступа, что рассекал грибницу, сочилась вязкая, желтая сукровица, и я весь трясся при мысли о том, что мне предстоит обнаружить. Некоторые тайны земных глубин не для смертных глаз, и я покушался на одну из таковых. Руки мои дрожали, но я не останавливался, и вскоре стоял в полный рост на дне вырытой мной ямы. Углубив ее и расширив до шести квадратных футов, я почувствовал, как усилилось зловоние, и уже не сомневался в том, что встречусь с адской тварью, чьи эманации отравляли все в этом доме на протяжении полутора веков. Я задавался вопросом: как она выглядит, какую форму имеет, из чего состоит, насколько она выросла за долгие годы паразитирования на чужой жизненной силе? По прошествии некоторого времени я выбрался из ямы, разбросав вырытую землю, и поставил бутыли с кислотой по бокам ямы, чтобы при необходимости мгновенно опорожнить их. После этого я отбрасывал землю лишь по другим краям ямы: работа пошла медленнее, и я вынужден был надеть противогаз, так как зловоние все усиливалось. Я с трудом сохранял спокойствие, сознавая, сколь близок к тому, что таится на дне этой ямы.
Вдруг лопата моя уперлась во что-то, что было мягче земли. Я содрогнулся и едва не выскочил из ямы, из которой едва мог выглянуть. Собравшись с духом, при свете фонарика я откинул в сторону еще больше земли. То, что мне открылось, было тусклой, стекловидной поверхностью, подобием полупереваренной и полупрозрачной желеобразной массы. Я принялся копать дальше и обнаружил, что тварь имеет форму. Я явственно видел складку на теле этой твари, сложенном пополам. Она была огромна, по форме близка к цилиндрической, словно гигантскую бело-голубую печную трубу диаметром в два фута сложили пополам. Я продолжал копать, пока одним скачком не покинул яму, чтобы быть подальше от чудовища, лихорадочно опустошая тяжелые бутыли с кислотой в яму, в эту зияющую бездну, на немыслимую тварь, тело которой я увидел. Слепящий зелено-желтый вихрь яростно взвился над ямой после того, как кислота ушла вглубь, и зрелище это навсегда останется в моей памяти. Жители окрестностей до сих пор толкуют о «желтом дне», когда губительные испарения поднялись над городом после утечки заводских отходов в реку Провиденс, но я-то знаю, что они ошибаются, и причина в другом. Рассказывают также о чудовищном реве, раздававшемся в то же время, вероятно, из-за прорыва трубы, и вновь я не осмелюсь навести их на истинный путь. Я столкнулся с чем-то настолько ужасным, что удивлен, как мне вообще удалось остаться в живых. Я потерял сознание после того, как открыл четвертую бутыль с кислотой – смрадный воздух просочился под противогаз, но когда я очнулся, то увидел, что испарения исчезли. Я вылил в яму две оставшиеся бутыли без какого-либо эффекта и по прошествии некоторого времени почувствовал, что яму можно засыпать. Смеркалось, когда я заканчивал работу, и ужас покинул этот дом. Подвальный воздух уже не был таким сырым, и грибы, словно пепел, рассыпались по полу безвредным серым прахом. Одна из ужаснейших тайн земных глубин исчезла навеки, и если существует ад, в тот день он принял в свое лоно дьявольский дух этого нечестивого создания.
В последний раз я опустил свой заступ и впервые зарыдал, вспомнив своего дядю, и слезы мои падали в память о нем. Следующей весной ни бледные травы, ни болезненного вида сорняки не взошли на террасе в саду покинутого дома, и вскоре после этого Кэррингтон Харрис сдал его новым жильцам. Облик этого дома по-прежнему несет отпечаток сверхъестественного, но я очарован подобной загадочностью, и в душе моей чувство облегчения мешается с горечью утраты, ведь я знаю, что его снесут в угоду безвкусной лавчонке или вульгарному домишке.
На старых, бесплодных деревьях в саду завязались сладкие, маленькие яблоки, и в прошлом году птицы свили гнезда в их переплетенных ветвях.
1924
Не посчитай, что я спятил, Элиот, на свете встречаются люди и не с такими причудами. Вот дедушка Оливера никогда не ездит в автомобилях – что б тебе и над ним не посмеяться? Ну не по душе мне треклятая подземка, так это мое личное дело, к тому же мы гораздо быстрее добрались на такси. А иначе вышли бы на Парк-стрит и потом тащились пешком в гору.
Согласен, при нашей встрече в прошлом году я не был таким дерганым, но нервы – это одно, а душевная болезнь – совсем другое. Видит бог, причин было более чем достаточно, и если я сохранил здравый рассудок, то мне, можно сказать, повезло. Да что ты, в самом деле, пристал как с ножом к горлу? Прежде ты не был таким любопытным.
Ну ладно, если тебе так приспичило, слушай. Наверное, ты имеешь право знать, ты ведь писал мне, беспокоился, прямо как отец родной, когда я перестал посещать клуб любителей живописи и порвал с Пикманом. Теперь, после того как он исчез, я порой бываю в клубе, но нервы у меня уже не те.
Нет, я понятия не имею, что случилось с Пикманом, не хочу даже и гадать. Тебе, наверное, приходило в голову, что я прекратил с ним общаться неспроста, мне кое-что о нем известно. Именно поэтому мне не хочется даже задумываться о том, куда он подевался. Пусть выясняет полиция в меру своих возможностей, да только что они могут – они не знают даже про дом в Норт-Энде, который он снял под фамилией Питерс. Не уверен, что и сам найду его снова, да и не стану пытаться, даже при дневном свете! Зачем этот дом ему понадобился, мне известно – вернее, боюсь, что известно. Об этом речь впереди. И, думаю, еще до окончания рассказа ты поймешь, почему я не обращаюсь в полицию. Они захотят, чтобы я их туда отвел, но даже если бы я вспомнил дорогу, у меня не пойдут ноги. Там было такое… отчего я теперь не спускаюсь ни в метро, ни в подвалы – так что смейся, если тебе угодно.
Ты, конечно, знал еще тогда, что я порвал с Пикманом совсем не из-за тех глупостей, которые ему ставили в вину эти вздорные ханжи вроде доктора Рейда, Джо Майнота или Босуорта. Меня ничуть не шокирует мрачное искусство; если у человека есть дар, как у Пикмана, то, какого бы направления в искусстве он ни придерживался, я горжусь знакомством с ним. В Бостоне не было живописца лучше, чем Ричард Аптон Пикман. Я говорил это с самого начала, повторяю и теперь; я не колебался и в тот раз, когда он выставил эту самую «Трапезу гуля». Тогда, если помнишь, от него отвернулся Майнот.
Чтобы творить на уровне Пикмана, требуются большое мастерство и глубокое понимание Природы. Какой-нибудь малеватель журнальных обложек наляпает там-сям ярких красок и назовет это кошмаром, или шабашем ведьм, или портретом дьявола, но только большой художник сумеет сделать такую картину на самом деле страшной и убедительной. Ибо лишь истинному художнику известна настоящая анатомия ужасного, физиология страха: с помощью каких линий и пропорций затронуть наши подспудные инстинкты, наследственную память о страхе; к каким обратиться цветовым контрастам и световым эффектам, дабы воспрянуло ото сна наше ощущение потусторонней угрозы. Излишне тебе рассказывать, почему картины Фюсли действительно вызывают трепет, а глядя на обложку дешевой книжки-страшилки, захочешь разве что посмеяться. Подобные люди умеют уловить нечто эдакое… нездешнее и дать и нам на миг это почувствовать. Этим умением владел Доре. Им сейчас владеет Сайм. Ангарола из Чикаго. Пикман владел им как никто другой до него и – дай бог – никто не будет владеть после.
Что они такое видят – не спрашивай. Знаешь, в обычном искусстве существует принципиальное различие между живыми, дышащими картинами, написанными с натуры или с модели, и убогими поделками, которые всякая мелюзга корысти ради штампует по стандарту в пустой студии. А вот подлинный мастер фантастической живописи, скажу я тебе, обладает неким видением, способностью создать в уме модель или сцену из призрачного мира, где он обитает. Так или иначе, картины Пикмана отличались от сладеньких придумок иных шарлатанов приблизительно так же, как творения художников, пишущих с натуры, от стряпни карикатуриста-заочника. Видеть бы мне то, что видел Пикман… но нет! Прежде чем вникнуть глубже, давай-ка опрокинем по стаканчику. Бог мой, да меня бы уже не было на этом свете, если бы я видел то же, что этот человек – вот только человек ли он?
Как ты помнишь, сильной стороной Пикмана было изображение лиц. Со времен Гойи он был единственный, кто умел создавать такие дьявольские физиономии и гримасы. Из предшественников Гойи этим мастерством владели средневековые искусники, создавшие горгулий и химер для собора Нотр-Дам и аббатства Мон-Сен-Мишель. Они верили во всякую всячину, а быть может, и видели эту всякую всячину: в истории Средневековья бывали очень странные периоды. Помню, как ты сам за год до своего отъезда спросил однажды Пикмана, откуда, черт возьми, он заимствует подобные идеи и образы. И разве не гнусный смешок ты услышал в ответ? Отчасти из-за этого смеха с Пикманом порвал Рейд. Он, как тебе известно, занялся недавно сравнительной патологией и теперь, кичась своей осведомленностью, рассуждает о том, что значат с точки зрения биологии и теории эволюции те или иные психологические и физические симптомы. Рейд говорил, что Пикман с каждым днем все больше отвращал его, а под конец чуть ли не пугал, что в его внешности и повадках появилось что-то мерзкое, нечеловеческое. Он много разглагольствовал о питании и сделал вывод, что Пикман наверняка завел себе необычные, в высшей степени извращенные привычки. Догадываюсь: если вы с Рейдом упоминали Пикмана в своей переписке, ты наверняка предположил, что Рейд просто насмотрелся картин Пикмана и у него разыгралось воображение. Я и сам как-то раз ему это сказал… в ту пору.
Но имей в виду, что я не порвал бы с Пикманом из-за его картин. Напротив, я все больше им восхищался: «Трапеза гуля» – это настоящий шедевр. Ты знаешь, конечно, что клуб отказался ее выставить, а Музей изящных искусств не принял в дар. Могу добавить: картину к тому же никто не купил, и она оставалась у Пикмана вплоть до того дня, когда он исчез. Теперь она у его отца в Салеме: тебе ведь известно, что Пикман происходит из старинного салемского рода; в 1692 году одна из его представительниц была повешена как ведьма.
Я частенько заглядывал к Пикману, особенно когда стал собирать материал для монографии о фантастическом жанре в искусстве. Скорее всего, именно эта картина навела меня на мысль к нему обратиться. Так или иначе, оказалось, что он просто кладезь сведений и идей. Пикман познакомил меня со всеми, что у него имелись, картинами и рисунками в этом жанре, и, ей-богу, если бы о них стало известно в клубе, его бы в два счета оттуда выкинули. Очень скоро он убедил меня и увлек; часами, как школьник, я выслушивал его дикие суждения об искусстве и философские теории, с какими прямая дорога в Данверский сумасшедший дом. Я смотрел на него как на идола, тогда как другие все больше его сторонились, и потому он стал мне доверять; однажды вечером он намекнул, что, если я пообещаю помалкивать и держать себя в руках, он покажет мне что-то необычное – такого я у него в доме еще не видел.
«Знаешь, – сказал он, – иные замыслы на Ньюбери-стрит непредставимы, да они здесь и не смогут возникнуть. Моя задача – ловить обертоны души, а откуда им взяться на ненатуральных улицах, в искусственном окружении? Бэк-Бэй – это не Бостон, Бэк-Бэй – это пока ничто, он слишком недавний, чтобы пропитаться воспоминаниями и обзавестись местными духами. Если здесь и водятся призраки, то это ручные духи приморских низин и мелководных бухточек, а мне нужны человеческие призраки – призраки существ высокоорганизованных, видевших геенну огненную и осознавших, что им открылось.
Художнику место в Норт-Энде. Эстету, если он истинный эстет, следует переехать в трущобы, где сохраняется множество традиций. Бог мой! Неужто не понятно, что такие места не были построены, а выросли сами по себе? Там жили, чувствовали, умирали поколение за поколением – в те времена, когда люди не боялись жить, чувствовать и умирать. Тебе известно, что в 1632 году на Коппс-Хилле находилась мельница и что добрая половина нынешних улиц была заложена в 1650 году? Я покажу тебе дома, которые простояли два с половиной века и больше, дома, повидавшие такое, от чего современный дом рассыпался бы в пыль. Что им, современным, известно о жизни и о силах, что за нею стоят? Ты говоришь, будто салемские ведьмы выдумка, но не сомневаюсь, моя прапрапрапрабабушка рассказала бы тебе много интересного. Ее вздернули на Висельном холме, под взглядом этого ханжи, Коттона Мэзера. Чего больше всего боялся треклятый Мэзер, так это как бы кто-нибудь не выбрался за окаянные рамки обыденности. Жаль, никто его не околдовал и не высосал ночью всю кровь!
Могу показать тебе его дом, и также другой, куда он боялся ступить, несмотря на все свои грозные речи. Ему было известно куда больше, чем он осмелился пересказать в своей дурацкой „Магналии“ или наивных „Чудесах незримого мира“. Слушай, а знаешь ли ты, что некогда под Норт-Эндом имелась сеть туннелей, соединявших разные дома и дававших тайный доступ на кладбище или к морю? Пусть на земле нас преследуют и гонят, под землю преследователям не проникнуть, откуда доносится ночами смех – не догадаться!
Из каждого десятка домов, что уцелели и стоят на своем месте с 1700 года, в восьми я берусь показать тебе в подполе кое-что интересное. Что ни месяц, читаешь в прессе: среди старых построек рабочие нашли то заделанную кирпичами арку, то колодец, ведущие неизвестно куда. Один такой дом, у Хенчман-стрит, был еще в прошлом году хорошо виден с эстакады надземки. Здесь прятались ведьмы, пираты, контрабандисты с добром, добытым при помощи колдовства и разбоя; говорю тебе, в старое время люди умели жить, умели раздвигать предписанные им границы. Людям было мало одного-единственного мира, умные и смелые шли дальше! А что сегодня? Сплошное размягчение мозгов: члены клуба, по идее знатоки, до дрожи пугаются, когда им показываешь картину, не отвечающую вкусам завсегдатаев чайных салонов на Бикон-стрит!
Единственное, чем хороши наши времена, – так это тем, что народ нынче слишком тупой, чтобы дотошно изучать прошлое. Что рассказывают о Норт-Энде карты, записи, путеводители? Тьфу! Да я не глядя берусь показать тебе три-четыре десятка переулков и кварталов к северу от Принс-стрит, не известных почти никому, кроме иностранцев, которых там видимо-невидимо. А всякие там итальяшки и прочие, разве они понимают, с чем имеют дело? Нет, Тербер, эти старинные местечки дремлют себе на роскошном ложе тайн, ужасов и необычных возможностей, и не найдется ни единой живой души, способной их понять и ими воспользоваться. То есть одна живая душа все же есть: в прошлом копаюсь я, и не первый день!
Слушай, ты же всем таким интересуешься. А если я скажу тебе, что завел там себе вторую студию, где охочусь за ночными призраками старинных страхов, где изображаю сюжеты, о которых на Ньюбери-стрит не решаюсь и думать? Разумеется, этих чертовых истеричек из клуба я не ставил в известность, в том числе и Рейда, чтоб он провалился. Придумал, тоже мне: я, мол, в своем роде чудовище, эволюционирую в обратную сторону. Да, Тербер, я давно уже понял: ужас так же заслуживает быть запечатленным в картинах, как и красота. Поэтому я взялся за розыски в тех местах, где, как я небезосновательно полагаю, обитает ужас.
Я нашел там местечко; из нынешних представителей нордической расы о нем, кроме меня, почти никто не знает. Если мерить расстояние, это в двух шагах от эстакады, но что касается истории человеческого духа, эти точки разделяют века и века. Мой выбор решило то, что в подвале имеется старый кирпичный колодец – из тех, о которых я говорил. Развалюха едва держится, так что других жильцов там не появится, а какие гроши я за нее плачу, стыдно и признаться. Окна заколочены, но тем лучше: для того, что я делаю, дневной свет нежелателен. Пишу я в подвале, где самая вдохновляющая атмосфера, но в моем распоряжении еще несколько меблированных комнат на первом этаже. Хозяин – один сицилиец, я назвался ему Питерсом.
Ну, если ты решился, отправляемся сегодня же вечером. Думаю, картины тебе понравятся: как уже было сказано, я дал себе волю, когда писал. Путь недалекий, иногда я даже добираюсь пешком; взять такси в такой район – значит привлечь к себе внимание. Можно доехать поездом от Саут-Стейшн до Бэттери-стрит, а там два шага пешком».
Что ж, Элиот, после этой речи мне ничего не оставалось, как только сделать над собой усилие, чтобы не бегом, а обычным шагом отправиться за первым, какой попадется, свободным кебом. На Саут-Стейшн мы сели в надземку и около полуночи, спустившись по ступеням на Бэттери-стрит, двинулись вдоль старой береговой линии мимо причала Конститьюшн. Я не следил за дорогой и не вспомню, в который мы свернули переулок, знаю только, что это был не Гриноу-лейн.
Наконец повернув, мы двинулись в горку по пустому переулку, старинней и обшарпанней которого я в жизни не видел; с фронтонов осыпалась краска, окна в частом переплете были побиты, остатки древних каминных труб сиротливо вырисовывались на фоне освещенного луной небосклона. Все дома, за исключением разве что двух-трех, стояли здесь еще со времен Коттона Мазера. Два раза мне попадались на глаза навесы, а однажды – островерхий силуэт крыши, какие были до мансардных, хотя местные знатоки древностей утверждают, будто таких в Бостоне не сохранилось.
Из этого переулка, освещенного тусклым фонарем, мы свернули в другой, где было так же тихо, дома стояли еще теснее, а фонарей не было вовсе. Через минуту-другую мы обогнули в темноте тупой угол дома по правую руку. Вскоре Пикман вынул электрический фонарик и осветил допотопную десятифиленчатую дверь, судя по всему, безнадежно источенную червями. Отперев ее, он провел меня в пустой коридор, отделанный роскошными некогда панелями из темного дуба – без особой, разумеется, затейливости в рисунке, но явственно напоминавшими о временах Эндроса, Фиппса и ведовства. Потом Пикман провел меня в комнату налево, зажег масляную лампу и предложил располагаться как дома.
Имей в виду, Элиот, я человек, что называется, искушенный, но, оглядев стены, признаюсь, оторопел. Там были картины Пикмана – те, которые на Ньюбери-стрит не только не напишешь, но даже не покажешь, и он был прав в том, что «дал себе волю». Ну-ка еще по стаканчику – мне, во всяком случае, позарез нужно выпить!
Не стану и пытаться описать тебе эти картины: от одного взгляда на них становилось дурно. Это был такой смердящий, кощунственный ужас, что язык тут бессилен. Ты не обнаружил бы в них ни причудливой техники, как у Сидни Сайма, ни устрашающих транссатурнианских пейзажей и лунных грибов Кларка Эштона Смита. Задний план обычно составляли старые кладбища, лесные дебри, береговые утесы, кирпичные туннели, старинные комнаты, отделанные темным деревом, или просто каменные своды. Любимым местом действия было кладбище Коппс-Хилл, которое располагалось поблизости, в двух-трех кварталах.
Фигуры на переднем плане воплощали в себе безумие и уродство: Пикману особенно удавались мрачные, демонические портреты. Среди его персонажей было мало полноценных людей, их принадлежность к роду человеческому ограничивалась теми или иными отдельными чертами. Стояли они на двух ногах, но клонились вперед и слегка напоминали собак. Отталкивающего вида кожа походила во многих случаях на резину. Ну и мерзость! До сих пор они стоят у меня перед глазами! За какими занятиями они были изображены, в подробностях не выспрашивай. Обычно кормились, но чем – не скажу. Временами они были показаны группами на кладбище или в катакомбах, нередко – дерущимися из-за добычи, а вернее, из-за находок. И какую же дьявольскую выразительность Пикман умудрялся придать незрячим лицам их жертв! Его персонажи запрыгивали иной раз по ночам в открытые окна, сидели, скорчившись, на груди у спящих, тянулись к их шеям. На одной картине, изображавшей Висельный холм, они окружали кольцом казненную ведьму, в лице которой прослеживалось явственное с ними сходство.
Но только не подумай, будто мне сделалось дурно от жутких сюжетов и антуража. Мне не три года, я всякого навидался. Дело в их лицах, Элиот, в их треклятых лицах, что буквально жили на картине, бросая злобные взгляды и пуская слюни! Бог мой, они вправду казались живыми! Адское пламя, зажженное красками, бушевало на полотнах мерзкого колдуна; кисть его, обращенная в магический жезл, рождала на свет кошмары. Дай-ка, Элиот, мне графин!
Одна из картин называлась «Урок» – лучше бы мне никогда ее не видеть! Слушай… можешь вообразить кружок невиданных тварей, похожих на собак, что, сидя на корточках, учат малое дитя кормиться так же, как они? Наверное, это подмененный ребенок: помнишь старые россказни о том, как таинственный народец крадет человеческих детей, оставляя взамен в колыбелях собственное отродье? Пикман показал, что случается с украденными детьми, как они вырастают, и после этого я начал замечать зловещее сходство в лицах людей и нелюдей. Показывая разные степени вырождения, от легких его признаков до откровенной потери человекоподобия, он глумливо протягивал между ними нить эволюции. Собаковидные твари произошли от людей!
Я еще не успел задуматься о том, как бы он изобразил собственное отродье этих тварей, навязанных людям подменышей, как мой взгляд уперся в картину, отвечавшую на этот вопрос. На ней было старинное пуританское жилище: мощные потолочные балки, окно с решетками, скамья со спинкой, громоздкая мебель семнадцатого века; семья сидела кружком, отец читал из Библии. Все лица выражали почтительное достоинство, лишь одно кривилось в дьявольской усмешке. Оно принадлежало человеку молодому, но уже не юноше, который явно находился здесь на правах сына набожного главы семейства, но на самом деле происходил от нечистого племени. Это был подменыш, и Пикман, в духе высшей иронии, придал ему заметное сходство с собой самим.
Пикман успел зажечь лампу в соседней комнате, открыл дверь и, любезно ее придерживая, спросил, хочу ли я взглянуть на его «современные этюды». От страха и отвращения мне отказал язык, и я ничего из себя не смог выдавить, но Пикман, похоже, понял меня и остался очень доволен. Заверяю тебя еще раз, Элиот: я вовсе не мимоза и не шарахаюсь от всего, что хоть чуточку расходится с привычными вкусами. Я не юноша и достаточно искушен; думаю, ты, зная меня по Франции, понимаешь, что такого человека не так-то легко выбить из колеи. Помни также, что я уже пришел в себя и кое-как притерпелся к ужасным холстам, на которых Новая Англия была представлена как какой-то придаток преисподней. Так вот, несмотря на это, в соседней комнате я невольно вскрикнул и схватился за дверь, чтобы не упасть. В первой комнате толпы гулей и ведьм переполняли мир наших предков, в этой же они вторгались в нашу повседневную жизнь!
Боже, что это была за живопись! Один этюд назывался «Происшествие в метро», там стая этих мерзких тварей выбиралась из неизвестных катакомб через трещину в полу станции подземки «Бойлстон-стрит» и нападала на людей на платформе. Другой изображал танцы среди надгробий на Коппс-Хилл, фон был современный. На нескольких дело происходило в подвалах; монстры протискивались через дыры и проломы в каменной кладке, сидели на корточках за бочками и печами и, злобно сверкая глазами, поджидали, пока спустится по лестнице первая жертва.