Я пишу в необычном душевном состоянии, потому что вечером меня не станет. Без гроша в кармане, без лекарства, которое только и может делать мое существование сносным, я не могу терпеть пытку жизнью и выпрыгну из окна на убогую улицу. Не считайте меня слабовольным или дегенеративным из-за моей зависимости от морфия. Когда вы прочитаете эти наспех написанные страницы, то, наверное, поймете, хотя вряд ли поймете до конца, почему произошло так, что я должен или забыться, или умереть.
Это случилось в одном из самых необъятных и редко посещаемых участков Тихого океана. Пакетбот, на котором я был вторым помощником капитана, стал жертвой немецкого рейдера. Война только начиналась, и морские силы гуннов еще не совсем деградировали, так что наше судно стало их законным трофеем, а мы, то есть команда, – пленниками, к которым относились со всевозможным вниманием и уважением. Наши захватчики оказались столь беззаботны, что не прошло и пяти дней, как мне удалось ускользнуть на маленькой шлюпке с достаточным запасом пищи и воды.
Когда я остался один в открытом море, то имел весьма смутное представление о том, где нахожусь. Навигатор из меня неважный, поэтому по солнцу и по звездам я лишь приблизительно определил свое местоположение чуть южнее экватора. О долготе я не знал ничего, и в поле моего зрения не было ни одного острова, не говоря уж о материке. Погода стояла хорошая, и не помню, сколько дней я плыл без всякой цели под обжигающим солнцем в ожидании увидеть какой-нибудь корабль или обитаемую землю. Однако ни корабля, ни земли не было, и я начал впадать в отчаяние от своего одиночества в бескрайней синеве.
Перемена наступила, пока я спал, и мне никогда не узнать, как все было, потому что мой беспокойный, тревожимый кошмарами сон оказался долгим. Когда же я наконец проснулся, то обнаружил, что тону в вязком черном болоте, которое, как исчадие ада, раскинулось, сколько хватало глаз, а моя лодка неподвижно застыла довольно далеко от меня.
Нетрудно представить, как я должен был изумиться такой чудовищной и неожиданной перемене пейзажа, но на самом деле я больше испугался, чем удивился, потому что и в воздухе, и в гнили я чувствовал нечто зловещее, от чего у меня стыла кровь в жилах. Кругом все было усеяно костями разложившихся рыб и другими менее годными для описания предметами, которые торчали из отвратительной бескрайней слякоти. Нечего и надеяться, что мне удастся словами передать неописуемую бесплодную неохватную мерзость, существовавшую в абсолютной тишине. Я ничего не слышал и ничего не видел, кроме черного липкого ила, и этот тихий гомогенный пейзаж подавлял меня, внушая тошнотворный страх.
Солнце ослепительно сверкало в небе, которое показалось мне почти черным в своей безоблачной жестокости, словно оно отражало чернильное болото у меня под ногами. Когда я вполз в лодку, то сообразил, что только одна теория может объяснить мое тогдашнее положение. Благодаря какому-то беспрецедентному вулканическому извержению дно океана поднялось наверх, выставив напоказ то, что миллионы лет было скрыто в его бездонных глубинах. Причем поднялось оно основательно, так как я не слышал ни малейшего движения волн, сколько ни напрягал слух. Не было здесь и морских охотников, охочих до падали.
Несколько часов, пока солнце медленно пересекало небо, я, размышляя таким образом, провел в лодке, которая лежала на боку и давала немного тени. Понемногу грязь подсыхала и в недалеком будущем должна была стать вполне проходимой. Ночью я спал, но мало, а на другой день приготовил что-то вроде мешка для пищи и воды и стал ждать, когда можно будет начать поиски пропавшего моря и возможного спасения.
На третье утро земля совсем высохла. От рыб стояла ужасающая вонь, однако мои мысли были заняты куда более серьезными вещами, чтобы обращать на это внимание, и я смело отправился к неведомой цели. Весь день я упорно двигался на запад в направлении довольно высокого холма вдалеке, который был выше остальных в этой пустыне. Ночью я отдыхал, а утром опять шел в направлении холма, хотя он почти не приблизился со вчерашнего дня. На четвертый вечер я был у его подножия, и он оказался куда выше, чем можно было предположить изначально. От меня его отделяла долина, из-за которой он еще резче контрастировал с остальным пейзажем. Слишком усталый, чтобы лезть наверх, я заснул в его тени.
Не знаю, почему в ту ночь меня мучили жуткие сны, но вскоре над оставшейся на востоке равниной встала ущербная и на удивление выпуклая луна, и, проснувшись в холодном поту, я решил больше не спать. Посетившие меня кошмары были такие, что у меня не появилось желания вновь их увидеть. В свете луны я понял, как неразумно поступал, путешествуя днем. Мои переходы стоили бы мне меньшего труда в отсутствие обжигающего солнца, к тому же я вдруг ощутил в себе силы подняться на вершину, испугавшую меня на закате дня, и, подобрав мешок, двинулся в путь.
Я уже говорил, что монотонный холмистый пейзаж внушал мне непонятный ужас, однако, насколько я помню, он стал еще сильнее, когда я залез на вершину и заглянул в бездонную яму или каньон с другой стороны горы, черные глубины которого луна была не в силах одолеть. Мне показалось, что я стою на краю земли и заглядываю в непостижимый хаос вечной ночи. Забавно, но мне вспомнился «Потерянный рай» и как Сатана карабкается там по ночным кручам.
Луна поднималась все выше, и привидевшаяся мне крутизна уже меня не пугала. Там было вполне достаточно уступов, чтобы обеспечить безопасный спуск, а через пару сотен футов склон вообще стал совершенно пологим. Побуждаемый непонятными даже мне самому мотивами, я не без труда спустился со скалы и заглянул в стигийские глубины, куда не достигал свет.
Почти сразу мое внимание привлекло нечто на противоположном крутом склоне примерно в сотне футов от меня. Этот одинокий и довольно большой предмет светил белым светом в лучах восходящей луны. Я постарался уверить себя, что вижу обыкновенный, хотя и очень большой, камень, однако сразу и отчетливо осознал – и сам он, и его положение на склоне горы дело рук не одной природы. Более пристальный осмотр наполнил меня чувствами, которые я не могу описать, ибо, несмотря на исполинские размеры и пребывание в пропасти на морском дне с тех самых времен, когда мир был еще молод, камень, вне всякого сомнения, представлял собой отличной формы монолит, который познал на себе искусство и, может быть, поклонение живых и мыслящих существ.
Одновременно испуганный и взволнованный, как это бывает с учеными или археологами, я более пристально вгляделся в то, что меня окружало. Приблизившаяся к зениту луна таинственно и ярко светила над высокими кручами, которые были окружены глубокой расселиной, подтверждая тот факт, что основная масса воды находилась в глубине и, растекаясь в разных направлениях, едва не лизала мои ноги. С другой стороны расселины волны омывали подножие циклопического монолита, на поверхности которого я уже разглядел надписи и грубые скульптуры. Надписи были сделаны незнакомыми и не похожими ни на какие виденные мною в книгах иероглифами, в основном состоявшими из обыкновенных водных символов – рыб, угрей, спрутов, раков, моллюсков, китов и всего остального в том же роде. Несколько символов представляли неизвестные современному миру морские формы, которые я уже видел на поднятом со дна иле.
Резьба поразила меня красотой и необычностью. По другую сторону разделяющих нас вод я отлично видел очень большие барельефы, которые непременно вызвали бы зависть Доре. Думаю, они изображали человека, по крайней мере подобие человека, хотя эти существа резвились, как рыбы в каком-то морском гроте, или молились на монолитное святилище тоже глубоко под водой. Я не смею подробно описывать их лица и тела, потому что от одного лишь воспоминания едва не лишаюсь чувств. Придумать такое было бы не под силу даже По и Булверу. Общим обликом они чертовски походили на людей, несмотря на перепончатые руки и ноги, невероятно большие и мягкие губы, стеклоподобные выпученные глаза и другие черты, менее приятные для воспоминаний. Довольно странно, что они были изображены непропорционально своему фону и окружению, например, в одной из сцен это существо убивало кита, который был совсем ненамного больше его. Я обратил внимание, как я уже сказал, и на их фантастичность, и на их огромность и вскоре решил, что вижу воображаемых богов одного из примитивных приморских племен, последний представитель которого сгинул задолго, за много веков до появления неандертальца. Пораженный этим неожиданным проникновением в прошлое, которое недоступно даже самому смелому антропологу, я пребывал в смятении, а луна тем временем высвечивала для меня странные изображения.
Неожиданно я увидел его. Слегка вспенив воду, оно поднялось над ее темной поверхностью прямо передо мной. Огромное, словно Полифем, отвратительное, громадное чудовище из кошмарного сна метнулось к монолиту, обвило его гигантскими чешуйчатыми руками и, опустив голову, дало волю каким-то непонятным словам. Мне показалось, что я схожу с ума.
Почти не помню, как я спускался с горы и как бежал обратно к лодке. Кажется, я много пел и смеялся, когда уже не мог петь. Смутно вспоминаю довольно сильный шторм, который начался вскоре после того, как я возвратился к лодке, по крайней мере я уверен, что слышал раскаты грома и все остальное, чем природа выражает свою ярость.
Разум вернулся ко мне в больнице в Сан-Франциско, куда меня доставил капитан американского корабля, заметивший посреди океана одинокую лодку. В бреду я много разговаривал, однако на мои слова почти не обращали внимания. Ни о каком извержении в Тихом океане мои спасители ничего не знали, а я не видел смысла настаивать на том, во что они все равно не смогли бы поверить. Однажды я разыскал известного этнографа и напугал его необычными вопросами о старинной легенде филистимлян, в которой рассказывается о Дагоне, боге-рыбе, но вскоре я понял, что он безнадежно нормальный человек, и оставил его в покое.
По ночам, особенно когда светит ущербная и выпуклая луна, он постоянно является мне. Я попробовал морфий. Наркотик подарил мне временное облегчение, зато теперь я его вечный и отчаявшийся раб.
Пришла пора покончить с этим, тем более что я написал подробный отчет о происшедшем для ознакомления или развлечения моих приятелей. Часто я спрашиваю себя, а не было ли все это чистейшей фантасмагорией – лихорадочным бредом бежавшего из немецкого плена и перегревшегося на солнце человека? Так я спрашиваю себя, и тогда ко мне приходит отвратительное видение. Без содрогания я не могу даже думать о море, так как тотчас вспоминаю безымянных существ, которые, возможно, в это время ползают и барахтаются в вязком болоте, поклоняются древним каменным идолам или вырезают свои отвратительные подобия на подводных обелисках из мокрого гранита. Я вижу в снах тот день, когда они восстанут из глубин и утащат в своих вонючих когтях остатки хилого, изможденного войной человечества. Я вижу в снах тот день, когда земля утонет, а черное дно океана и адское подземелье окажутся наверху.
Конец близок. Снаружи слышен шум, словно в дверь бьется большое и необычно скользкое существо. Ему меня не достать. Боже, рука!
Окно! Окно!
1919
С моей точки зрения, нет ничего более абсурдного, чем устоявшееся в умах большинства людей мнение о том, что все невзрачное несет в себе благо. Стоит упомянуть буколическую пастораль Новой Англии, безграмотного жилистого деревенского гробовщика и несчастный случай в склепе, как заурядный читатель представит трагикомический эпизод поучительной истории. Однако лишь Господу Богу ведомы все обстоятельства случившегося с ныне покойным Джорджем Берчем, о которых теперь я могу рассказать – в сравнении с ними меркнет самая жуткая из трагедий.
В 1881 году Берча признали частично недееспособным, он сменил профессию и по возможности старался избегать разговоров о том, что тогда произошло. Отмалчивался и его старый лечащий врач, Дэвис, что умер много лет назад. Официально считалось, что увечья Берча, равно как и пережитый шок, были следствием досадной оплошности, благодаря которой он провел девять часов запертым в кладбищенском склепе Пек-Вэлли и выбрался из злополучного места лишь благодаря грубой силе. Несомненно, это было правдой, но в пьяном угаре он до самого конца нашептывал мне об иных, куда более мрачных подробностях. Будучи моим пациентом, он открылся мне; возможно, потому, что со смертью старого Дэвиса ощущал необходимость поговорить хоть с кем-то – он никогда не был женат, и родных у него не было.
До 1881 года Берч занимал должность гробовщика в деревне Пек-Вэлли. Второго такого черствого и неотесанного человека было не сыскать. В наши дни методы его работы показались бы неслыханными, во всяком случае жителям города, но даже деревенским стало бы не по себе, прознай они о том, как вел себя Берч в таких щепетильных делах, как распоряжение ценным имуществом покойных после захоронения, надлежащая подготовка усопших к погребению и точная подгонка гробов по их росту. Совершенно ясно, что Берч был небрежным, бестактным и не годился для этой работы; и все же я не считаю его дурным человеком. Скорее, он был толстокожим тугодумом – беспечным, беззаботным выпивохой без единой крохи воображения, присущей обычным людям, благодаря которой те держали себя в рамках приличий. Будь он иным, случившейся беды можно было бы запросто избежать.
Трудно сказать, с чего лучше начать повествование, ведь я не считаю себя искушенным рассказчиком. Полагаю, что отправной точкой является декабрь 1880 года, когда земля промерзла настолько, что могильщикам стало ясно, что до весны ни одной могилы им не вырыть. К счастью, деревня была небольшой, люди в ней умирали редко, и у Берча была возможность размещать всех усопших в старинном склепе на территории кладбища. Скверная погода как нельзя хуже сказалась на состоянии гробовщика, и он превзошел сам себя в безалаберности. Еще никогда он не делал столь неуклюжих, несклепистых гробов и совершенно позабыл о том, что нужно заняться ржавым замком на двери, которой без конца хлопал.
Наконец пришла весна и с ней – оттепель. Девять свежих могил ждали безмолвной жатвы старухи с косой – девять тел, лежавших в склепе. Берч приходил в трепет при одной мысли о предстоящей работе, но все же взялся за дело хмурым апрельским утром. Еще до полудня ему помешал проливной дождь, напугавший лошадь, и он успел справиться всего с одним неупокоенным телом, принадлежавшим девяностолетнему Дарию Пеку, чья могила была недалеко от склепа. Берч решил, что утром следующего дня разберется с коротышкой Мэттью Фэннером, могилу которому тоже вырыли рядом, но передумал, отложив все на три дня до 15-го числа Страстной пятницы. Не будучи суеверным, он не придавал значения этой дате, хотя впоследствии старался вообще не работать в этот роковой день. Несомненно, что события того вечера навсегда изменили ход жизни Джорджа Берча.
Днем пятницы, 15 апреля, Берч запряг лошадь и погнал телегу к склепу за телом Мэттью Фэннера. Позже он не отрицал, что был нетрезв, хоть еще и не начал пьянствовать, чтобы забыться. Он был навеселе и достаточно беспечно обращался с поводьями, чтобы разозлить свою чуткую лошадь – на пути к склепу она ржала, била копытом, дергалась, совсем как во время встревожившего ее ливня. Небо было ясным, но дул сильный ветер, и Берч был рад крыше над головой, когда отпер железный замок и вошел в склеп, прилепившийся к склону холма. Кто-либо другой вряд ли бы нашел приятным пребывание в его сыром, зловонном зале с восемью разбросанными в беспорядке гробами, но толстокожий Берч в те дни думал лишь о том, как бы не перепутать их, опуская в могилы. Он хорошо помнил, как его хаяли всей деревней, когда переехавшие в город родственники Ханны Биксби вознамерились перезахоронить ее тело на тамошнем кладбище и обнаружили, что под ее могильной плитой лежит гроб судьи Кэпвелла.
В склепе царил полумрак, но Берч отличался хорошим зрением и не взялся за гроб Асафа Сойера, похожий на тот, что был ему нужен. На самом деле он делался для Мэттью Фэннера, но вышел настолько неказистым и непрочным, что гробовщик почувствовал что-то вроде раскаяния и сколотил другой, вспомнив, как добрый старичок помогал ему пять лет назад, когда он обанкротился. Взамен старина Мэтт получил лучший гроб из тех, что ему доводилось делать, но расчетливый Берч не стал избавляться от первого и припас его для Асафа Сойера, скончавшегося от злокачественной лихорадки. Сойер был пренеприятным типом, и среди местных ходили слухи о его нечеловеческой мстительности и крепкой памяти на причиненные ему обиды – надуманные или настоящие. Поэтому совесть не мучила Берча, и он отодвинул в сторону этот наспех сбитый ящик, чтобы добраться до другого, предназначавшегося Фэннеру.
Едва он опознал гроб старика Мэтта, дверь склепа захлопнулась под напором ветра, и стало еще темнее, чем прежде. Свет едва пробивался в узкое окошко над дверью и совершенно не проходил в вентиляционное отверстие на потолке; изрыгая проклятия и спотыкаясь о гробы, он на ощупь стал пробираться к выходу. В мрачной полутьме он дергал за ржавую ручку, толкал массивную железную дверь, не понимая, почему та перестала поддаваться. Наконец он смекнул, в чем дело, и завопил во весь голос, словно его лошадь, ждавшая снаружи, могла чем-то помочь, кроме того, чтобы издевательски заржать в ответ. Замок, о котором он так и не позаботился, сломался, и безалаберный гробовщик оказался в ловушке, пав жертвой собственной недальновидности. Случилось это днем, около половины четвертого. Флегматичный, деятельный Берч не стал тратить силы на призывы о помощи, решив отыскать кое-какие инструменты, которые, как он помнил, лежали в углу зала. Маловероятно, что он сознавал весь ужас и нелепость своего положения, но сам факт того, что он оказался взаперти и вдали от людей, порядком разъярил его. Все, что он должен был сделать в тот день, пошло прахом, и если случаю не суждено было свести его с каким-нибудь случайным посетителем, он мог остаться здесь на всю ночь или того дольше. Вскоре он добрался до кучи инструментов, разыскал молоток со стамеской и, перебираясь через гробы, вернулся к двери. Смрад в склепе становился все отвратительнее, но он не обращал на это внимания, на ощупь пытаясь справиться с неподатливым, изъеденным ржавчиной замком. Сколько бы он дал за свечу или хотя бы огарок! Но не было ни того, ни другого, и он продолжал кое-как, почти вслепую, ковыряться в замке.
Когда он понял, что надежды открыть замок при помощи этих жалких инструментов в таком непроглядном мраке нет никакой, то принялся смотреть по сторонам в поисках возможного выхода. Склеп вырыли на склоне холма, и узкий вентиляционный ход на потолке шел через несколько футов земли, так что этот вариант он сразу отмел. Узкое окошко в кирпичной стене над дверью, напротив, можно было расширить, если постараться как следует, и он рассматривал его, соображая, как можно до него добраться. В склепе не было лестницы и ничего, способного ее заменить; ниши для гробов сбоку и в глубине помещения, которыми пренебрегал Берч, не давали возможности подобраться к окну. Оставались только гробы, используя которые можно было соорудить подобие лестницы со ступенями, и он обдумывал, как лучше подступиться к ним. Он рассчитал, что высоты трех гробов хватит, чтобы добраться до окна, но надежнее было бы использовать четыре из них. Их размеры почти что совпадали, их можно было бы поставить друг на друга, и он прикидывал, как сопоставить все восемь ящиков так, чтобы четыре из них стали ступенями. Теперь он думал о том, что эта импровизированная лестница могла бы быть прочнее. Вряд ли ему хватало ума, чтобы вспомнить о тех, кто покоился в гробах.
В конце концов он решил уложить три ящика у стены параллельно друг другу, поставить на них еще четыре попарно и последний затащить на самый верх. На такую конструкцию можно было забраться, приложив минимум усилий, и легко достичь нужной высоты. Вдруг ему пришла в голову новая мысль – использовать в качестве основания только два гроба, а один оставить про запас, на случай если потребуется забраться еще выше. Затем невольный узник принялся за работу, бесцеремонно перетаскивая безответные останки смертных для постройки своей миниатюрной Вавилонской башни. Кое-какие гробы трескались, не выдерживая нагрузки, и он решил разместить самый крепкий из них, где лежал Мэттью Фэннер, на самом верху, чтобы опора под его ногами была как можно надежнее. В темноте все приходилось делать почти что наугад, и ему случайно попался нужный гроб, будто его направляла чья-то воля – он уже успел опрометчиво поставить его в третий ряд.
Когда башня была сложена, он дал отдых своим усталым рукам, усевшись на нижней ступени этого мрачного сооружения. Затем осторожно поднялся наверх, захватив инструменты, и узкое окно оказалось на уровне его груди. Вокруг окна была сплошь кирпичная кладка, и он не сомневался, что сумеет расширить его так, чтобы протиснуться наружу. С первыми ударами молотка послышалось то ли ободряющее, то ли насмешливое ржание лошади снаружи. В любом случае оно было как нельзя кстати, так как кирпичная кладка оказалась неожиданно прочной, став своего рода язвительной насмешкой над тщетой надежды смертных и тяжести труда, заслуживавшего всевозможного поощрения.
Солнце зашло, а Берч все еще работал в поте лица. Теперь он руководствовался почти лишь наитием, так как луна скрылась за набежавшими облаками, и хотя дело продвигалось медленно, он с облегчением видел, как расширилось отверстие в кладке. Он был уверен, что сможет покинуть склеп к полуночи, хотя эта мысль не мешалась в нем со страхом потустороннего. Избавленный от гнетущих раздумий о времени, месте и том, что покоилось у него под ногами, он философски вгрызался в камень; бранился, когда осколок отлетал в лицо, и захохотал, когда один из них попал во встревоженную лошадь, что паслась у кипариса. Скоро дыра увеличилась настолько, что он стал проверять, не сможет ли пролезть в нее, и гробы под ним качались и скрипели от этой возни. Он увидел, что ему не придется тащить наверх еще один ящик, так как отверстие было как раз на нужной высоте, и он сумел бы выбраться сразу, как только достаточно расширит его.
Должно быть, уже наступила полночь, когда Берч наконец решил, что теперь точно протиснется в окно. Несмотря на частые передышки, он порядком устал и вспотел, а потому спустился вниз, усевшись на стоявший внизу гроб, чтобы набраться сил для последнего рывка. Голодная лошадь ржала почти непрерывно, едва ли не зловеще, и он смутно желал, чтобы она успокоилась. Странно, но мысль о близкой свободе угнетала его; он страшился предстоящей вылазки, так как обрюзг, обленился и был уже немолод. Взбираясь обратно, он чувствовал, как сильно ему мешает лишний вес, а когда долез до самого верха, услышал, как опасно затрещали ломающиеся доски. Оказалось, что он напрасно выбирал самый крепкий гроб в качестве последней опоры – стоило ему вскарабкаться на него, как прогнившая крышка не выдержала, и он провалился на два фута вниз, где лежало то, о чем он даже не осмеливался думать. Лошадь, то ли испугавшись треска, то ли зловонного облака, вырвавшегося наружу, взбесилась, издав дикий крик, ничуть не похожий на ржание, и бросилась прочь во тьму, увлекая за собой грохочущую телегу.
Очутившись в этом ужасающем положении, Берч уже не мог с легкостью пролезть в окно и пытался собрать остатки сил, чтобы выбраться. Вцепившись в кладку по краям отверстия, он хотел было подтянуться, но почувствовал, как что-то схватило его за лодыжки. Впервые за эту ночь он испугался по-настоящему, так как не мог высвободиться из цепкого захвата, как ни пытался. Невыносимая боль пронзила его икры, словно что-то изранило их, и в его мозгу страх мешался с логическим объяснением происходящего, предполагавшим, что виной тому были щепки и гвозди, торчавшие из покореженного гроба. Кажется, он кричал. Как бы то ни было, будучи на грани обморока, он бешено брыкался, извиваясь.
В окно он сумел протиснуться лишь благодаря инстинкту и грохнулся на сырую землю, как бурдюк. Идти он не мог, и показавшаяся в небе луна освещала ужасное зрелище: гробовщик полз к кладбищенской сторожке, бессильно волоча за собой окровавленные ноги, зарываясь пальцами в черную грязь в безумном усилии, а тело отказывалось подчиняться ему, словно он пал жертвой ночного кошмара, где его преследовал призрак. Но за ним никто не гнался – его, живого, обнаружил смотритель кладбища Армингтон, услышав, как тот из последних сил скребется в дверь сторожки. Он уложил Берча на свободную постель и послал своего маленького сына Эдвина за доктором Дэвисом. Несчастный был в сознании, но речь его была бессвязной – он то и дело бормотал что-то про лодыжки, кричал: «Отпусти!» и «Застрял в склепе». Явился доктор с саквояжем, задал несколько кратких вопросов, а затем раздел пациента и снял с него ботинки с носками. Увиденное немало озадачило старого врача и даже напугало – на обеих лодыжках в области ахилловых сухожилий были рваные раны. Он стал расспрашивать гробовщика с необычной для доктора настойчивостью, и руки его дрожали, когда он поспешно накладывал повязку, словно хотел как можно скорее избавиться от этого зрелища.
Для беспристрастного врача Дэвис имел слишком мрачный вид и чересчур торопился с осмотром; кроме того, он вытягивал из обессиленного Берча малейшие подробности его злоключений. В особенности его интересовало, был ли Берч абсолютно уверен в том, что за гроб стоял наверху, как он выбирал его, точно ли этот гроб принадлежал Фэннеру и как в темноте он смог отличить его от дрянного гроба злобного старикашки Сойера. Неужели прочный гроб Фэннера сломался с такой легкостью? Дэвис долгие годы был сельским врачом; разумеется, он был свидетелем кончины Фэннера и Сойера и присутствовал на их похоронах. Он помнил, что при погребении Сойера его мучил вопрос: как труп мстительного фермера мог поместиться в гроб, столь похожий на тот, что предназначался невысокому Фэннеру? Доктор Дэвис провел у постели Берча целых два часа и затем ушел, строго наказав тому говорить всем, что ноги он поранил о гвозди и обломки досок, добавив, что доказать противное, равно как и поверить в это, невозможно и лучше бы ему вообще помалкивать и не обращаться к другим врачам. Впоследствии Берч исправно следовал совету доктора, пока на закате дней не поведал мне свою историю, и стоило мне увидеть старые, побелевшие рубцы, как я согласился с тем, что он поступал разумно. Он навсегда остался калекой, так как разорванные сухожилия плохо срослись; но я думаю, что его рассудок пострадал еще сильнее; некогда флегматичный, логический ум был изуродован, и печально было наблюдать, как он реагировал, заслышав слова «пятница», «склеп», «гроб» наряду с менее прозрачными случайными ассоциациями. Его напуганная лошадь вернулась домой, чего нельзя было сказать о его рассудке, скованном страхом. Он переменил профессию, но всегда жил под гнетом прошлого. Быть может, виной тому был страх или запоздалое чувство раскаяния в прошлых проступках. Разумеется, его пристрастие к выпивке лишь усугубляло его положение.
Той ночью доктор Дэвис покинул Берча, прихватив фонарь, и направился в старый кладбищенский склеп. В свете луны виднелись разбросанные обломки кирпичей и поврежденный фасад; замок огромной двери легко открылся снаружи. В дни своей молодости он немало повидал в секционных и вошел внутрь, несмотря на тошнотворный запах; глазам его открылось омерзительное зрелище. Он вскрикнул и вслед за тем испустил вздох ужаса. Затем он опрометью кинулся назад в сторожку и, невзирая на клятву врача, принялся изо всех сил трясти несчастного гробовщика, шепча тому на ухо слова, что жгли слух Берча, словно яд:
– Берч, это был гроб Асафа, как я и думал! Я узнал его по зубам, на верхней челюсти недоставало двух резцов… во имя всего святого, никому не показывай свои раны! Тело почти разложилось, но сколько злобы было там, где прежде было его лицо! Ты же знаешь, как злопамятен был Асаф, и помнишь, как он свел в могилу старого Рэймонда спустя тридцать лет после того, как они повздорили из-за межи; как раздавил щенка, что тявкал на него в августе прошлого года… Берч, это был сам дьявол во плоти, и месть его была сильнее, чем сама старуха Смерть! Боже, что за неистовая злоба! Как хорошо, что я не перешел ему дорогу!
Зачем ты так с ним поступил, Берч? Он был негодяем, и я не виню тебя в том, что ты сколотил для него такой плохой гроб, но в этот раз ты зашел слишком далеко! Да, пусть ты и сэкономил на материалах, но ты же прекрасно знал, какого роста коротышка Фэннер!
До самой смерти мне не забыть увиденного. Должно быть, ты здорово брыкался – гроб Асафа лежал на полу. Его голова была раздавлена и все тело разбито. Я много чего повидал, но это уж слишком. Око за око! Берч, видит Бог, ты получил по заслугам. Меня чуть не вывернуло при виде его головы, но омерзительней всего то, что ты отрезал ему стопы, чтобы труп влез в гроб Мэтта Фэннера!
1925