И с тех пор Куранес правил краем Ут-Наргай и всеми окрестными землями, и двор его был как в Селефаисе, так и в облачном Серанниане. Он все еще правит там, и его счастливое царство будет длиться вечно, хоть под скалами Иннсмаута волны пролива и забавлялись игрой с телом бездомного, еще на рассвете тащившегося через полупустую деревню, а позабавившись, швырнули его на камни близ увитого плющом Тревор-Тауэрс, где столь же жирный, сколь напористый пивовар-миллионер наслаждается купленным духом исчезнувшей аристократии.
1922
Непостижимо ужасной была перемена, постигшая моего лучшего друга, Кроуфорда Тиллингаста. Я не видел его с того самого дня, двумя с половиной месяцами ранее, когда он сообщил мне, к какой цели вели его натурфилософские и метафизические исследования; в ответ на мои уговоры, порожденные благоговейным трепетом, почти что страхом, он выставил меня вон из своей лаборатории, а затем и из дома в припадке фанатической ярости. Я знал, что с тех пор он почти все время проводил взаперти в своей лаборатории на чердаке, с этим проклятым электрическим аппаратом, почти ничего не ест и не пускает к себе даже слуг, но и думать не смел, что за столь недолгое время – десять недель – человеческое существо способно так измениться и обезобразиться. Некогда крепкий мужчина, вдруг отощавший, являет собой не самое приятное зрелище, но куда хуже пожелтевшая или посеревшая обвисшая кожа, зловещий взгляд ввалившихся глаз, морщинистый лоб с набухшими венами и дрожащие, дергающиеся руки. Все усугубляла его отталкивающая неряшливость: платье было беспорядочно растрепано, кустились темные волосы, побелевшие у корней, на некогда гладко выбритом лице клочьями росла седая борода, и общее впечатление было ужасающим. Но таков был облик Кроуфорда Тиллингаста в ту ночь, когда его полусвязное послание привело меня к его двери после недель, проведенных в изгнании; колеблясь, подобно призраку, стиснув свечу в руке, он впустил меня, украдкой бросив взгляд через плечо, словно в старинном, одиноком доме вдали от Беневолент-стрит скрывалось нечто пугающее, незримое.
Принявшись за изучение наук и философии, Кроуфорд Тиллингаст совершил ошибку. Искания эти должно оставить исследователю бесстрастному, бескорыстному, так как человеку деятельному и подверженному чувствам они сулят два равно трагичных исхода: отчаяние, если его постигнет поражение, и невообразимые, неслыханные ужасы в случае успеха. Некогда Тиллингаст терзался от неудач, одиночества и меланхолии, но теперь, будучи во власти тошнотворного страха, я понимал, что он пал жертвой собственного триумфа. Десять недель прошли с тех пор, как я предупреждал его об этом, когда он разразился речью об открытии, что ждет его впереди. Взволнованный, раскрасневшийся, он говорил со мной необычайно резко, хоть и в знакомой поучительной манере.
– Что знаем мы о мире, о вселенной вокруг нас? – вопрошал он. – Наши виды восприятия до смешного скудны, а наши представления о том, что нас окружает, бесконечно узки. Мы видим вещи лишь в согласии с тем, как были созданы, и не в силах познать идею их абсолютной природы. Мы ссылаемся на пять ничтожных чувств в понимании безгранично сложного космоса, тем временем как иные создания, чей отличный от нашего спектр чувств шире, сильнее, не только способны иначе видеть то, что видим мы, но могут видеть и постигать целые миры материи, энергии и жизни, неподвластные нашим чувствам, хоть и лежащие совсем рядом. Я всегда верил в то, что эти неизвестные, недоступные миры находятся у нас под рукой, а сейчас верю, что мне удалось найти способ преодолеть их границы. Я не шучу. В срок не позднее двадцати четырех часов тот аппарат у стола сгенерирует волны, воздействующие на нераспознанные органы чувств нашего тела, пребывающие в атрофированном либо рудиментарном состоянии. Это излучение откроет многие пределы, неведомые человеку, а некоторые из них неизвестны любому из существ, что мы причисляем к органическим формам жизни. Нам откроется то, что заставляет собак заливаться лаем во тьме, а кошек настороженно прислушиваться после полуночи. Мы увидим этих созданий, как и тех, что не видел никто из живущих существ. Мы преодолеем время, пространство и измерения и, не двинув даже пальцем, узрим самое дно колодца мироздания.
Лишь только Тиллингаст закончил говорить, я принялся яро возражать ему, так как знал его слишком хорошо, чтобы услышанное не удивило меня, а испугало, но в исступленном гневе он выгнал меня из дома. Сейчас передо мной был все тот же фанатик, но его желание выговориться возобладало над негодованием, и в записке он настоятельно требовал моего возвращения, хотя я едва сумел узнать его почерк. Едва я ступил на порог обители моего друга, столь внезапно превратившегося в дрожащего, гротескного уродца, как меня объял ужас, чудившийся в каждом темном углу. Догматические речи, услышанные мной десять недель назад, казалось, обрели плоть во тьме за пределами круга зажженных свеч, и мне стало дурно, едва я услышал глухой, искаженный голос хозяина. Мне бы хотелось видеть слуг, и я был не восторге, узнав от него, что все они уволились три дня назад. По меньшей мере странным было то, что старик Грегори бросил хозяина, не сказав ничего мне, его испытанному другу. Именно он снабжал меня сведениями о Тиллингасте после того, как тот в гневе прогнал меня.
Но вскоре страхи мои уступили место растущему любопытству и восхищению. Я мог лишь догадываться, чего хочет от меня Кроуфорд Тиллингаст, но не сомневался, что он готов поделиться со мной неким поразительным открытием или секретом. Прежде я противился его противоестественным попыткам заглянуть в неведомое, но теперь, когда ему определенно удалось добиться некоторого успеха, я почти разделял его воодушевление, хоть цена победы и оказалась столь ужасной. Я следовал по темному, пустому дому за колеблющимся пламенем свечи в руке дрожащей пародии на человеческое существо. Электричество было отключено, и на мой вопрос «почему» мой проводник ответил, что для того имелась существенная причина.
– Это было бы слишком… я бы не посмел… – буркнул он. Я отметил, что теперь он постоянно что-то бормотал себе под нос – ранее это не входило в его привычки. Мы поднялись в его лабораторию на чердаке, и я принялся разглядывать мерзкий электрический аппарат, испускавший тусклое, зловещее фиолетовое свечение. К нему был подсоединен мощный аккумулятор, но тока, видимо, не было, так как я помнил, что на стадии разработки включенная машина урчала и шипела. Когда я спросил об этом Тиллингаста, тот пробубнил, что природа свечения не имеет ничего общего с электричеством и мне ее не понять.
Он велел мне сесть возле аппарата, так что теперь тот находился справа от меня, и повернул выключатель где-то под венчающей конструкцию гроздью стеклянных ламп. Послышалось знакомое шипение, сменившееся завыванием, а затем еле слышным гулом, будто аппарат вот-вот готов был выключиться. Меж тем свечение усилилось, затем угасло, став бледным, приобрело необыкновенный оттенок или их смешение, не поддающееся описанию и ранее мною не виданное. Наблюдавший за мной Тиллингаст заметил, как я озадачен.
– Знаешь ли ты, что это? – прошептал он. – Это ультрафиолет. – Он странно усмехнулся в ответ на мой удивленный возглас. – Ты думал, что ультрафиолетовые лучи нельзя увидеть, и это правда, но теперь ты можешь их видеть, как и многое другое.
Слушай же! Волны, испускаемые аппаратом, будят в нас тысячу спящих чувств, тех, что мы унаследовали сквозь вечность эволюции, от состояния разобщенных электронов до обретения человеческого тела. Мне открылась истина, и я намереваюсь открыть ее и тебе. Спрашиваешь, каким образом? Я скажу тебе. – С этими словами Тиллингаст уселся прямо напротив меня, задул свечу, впившись в меня жутким взглядом. – Твои функционирующие органы чувств – сперва, полагаю, твои уши – будут воспринимать большинство сигналов, так как тесно связаны с теми, что дремлют. Затем настанет очередь иных. Доводилось ли тебе слышать об эпифизе? Меня смешат примитивные эндокринологи, эти простаки и выскочки, что сродни фрейдистам. Эта железа есть величайший из всех органов чувств – я убедился в этом. Она подобна конечному отделу зрительного анализатора, передающему визуальные образы в мозг. Если ты нормален, именно так надлежит извлекать из нее все возможное… то есть извлекать все возможное извне.
Я осмотрел огромный чердак с покатой южной стеной, куда падал тусклый свет лучей, невидимых обывательскому глазу. В дальних углах были лишь тени, и все помещение было подернуто пеленой нереальности, скрывавшей его истинный облик, рождая в воображении фантастические образы. На какое-то время Тиллингаст умолк, и я вообразил, будто нахожусь в огромном, невероятном храме уже давно мертвых богов, расплывчатом и величественном, с бесчисленными черными колоннами, вздымающимися от пола из сырых плит в клубящуюся облаками высь, покуда хватало глаз. Явившаяся мне картина была необыкновенно яркой, но постепенно уступила место иной, куда более пугающей: полного, абсолютного одиночества в бесконечном, слепом, беззвучном пространстве. Казалось, что вокруг лишь пустота, и больше ничего, и ребяческий страх заставил меня выхватить из заднего кармана револьвер, который я всегда носил с собой после захода солнца с тех пор, как однажды ночью меня попытались ограбить в Восточном Провиденсе. Затем из самых отдаленных уголков этой бездны раздался тихий звук. Еле уловимый, слегка вибрирующий, несомненно мелодичный, он становился все неистовей, и, ощущая его, все мое тело словно подверглось утонченной пытке. Чувство было сродни случайному царапанью матового стекла. В тот же миг я почувствовал что-то, напоминаюшее поток холодного воздуха, очевидно, пронесшийся мимо меня с той же стороны, откуда был слышен далекий звук. Затаив дыхание, я ждал, понимая, что и звук, и движение воздуха усиливаются, и странное чувство это было похоже на то, что чувствует привязанный к рельсам на пути гигантского локомотива. Я обратился к Тиллингасту, и все необыкновенные ощущения внезапно оставили меня. Я видел лишь человека, сияние аппарата и мрачное помещение. Тиллингаст смотрел на почти бессознательно выхваченный мною револьвер и гадко ухмылялся, но вид его уверил меня в том, он видел и слышал столько же, сколько и я, и, быть может, куда больше. Шепотом я заговорил с ним о том, что пережил, но он велел мне хранить молчание и не шевелиться.
– Не двигайся, – предупредил он, – в этих лучах видим не только мы, но видят и нас. Я говорил тебе, что слуги покинули меня, не сказал только как. Все по вине тупоголовой экономки – включила свет внизу, несмотря на мое предупреждение, и проводники уловили симпатические вибрации. Зрелище, должно быть, было страшное – я слышал крики здесь, наверху, несмотря на все то, что видел и слышал с других направлений, да и потом жутковато было находить груды тряпья по всему дому. Платья миссис Апдайк лежали у выключателя в парадной – так я понял, что это ее заслуга. Оно покончило со всеми. Но пока мы неподвижны, мы в относительной безопасности. Помни, что мы имеем дело с миром кошмаров, где мы практически беспомощны… Не шевелись!
Потрясенный его словами и резкостью, с которой был отдан последний приказ, я находился в состоянии, близком к параличу, и разум мой, охваченный ужасом, снова раскрылся навстречу сигналам, идущим, по словам Тиллингаста, извне. Я пребывал в вихре звуков и движения, перед глазами друг друга сменяли смазанные образы. Я видел размытые контуры помещения, но из какой-то точки пространства сочилась клокочущая колонна нераспознаваемых фигур или облаков, пронизывая крышу справа и кпереди от меня. Затем я вновь уловил видение храма, но в этот раз колонны устремлялись в океан эфирного света, откуда по замеченной мною ранее колонне из облаков сошел вниз ослепительный луч. После этого картина вокруг почти напоминала калейдоскоп, и в круговерти образов, звуков и неведомых ощущений я почувствовал, что растворяюсь или теряю телесный облик. Я всегда буду помнить одно из тех ярких мгновений. На миг мне открылось странное ночное небо, полное причудливых, вращающихся сфер; когда это видение стерлось, я увидел сияющие солнца, составляющие созвездие или галактику, принявшую вид искаженного лица Кроуфорда Тиллингаста. Вслед за тем я ощутил, как некие огромные создания задевали меня, изредка проходя или проплывая сквозь мое предполагаемое материальное тело, и кажется, заметил, что Тиллингаст наблюдает за ними так, будто его тренированные органы чувств способны воспринять их визуальный образ. Я вспомнил, что он говорил об эпифизе, и думал о том, что он мог видеть при помощи своего сверхъестественного зрения.
Внезапно и я почувствовал, что зрение мое в некоторой степени дополнилось. Наверху, над расплывчатым, испускающим свет хаосом, возникал образ хоть и зыбкий, но с элементами постоянства и системности. Его детали действительно были мне знакомы, так как необычное в нем накладывалось на обыденную земную действительность, подобно тому, как кинематографический проектор способен проецировать изображение на раскрашенный занавес. Я видел чердачную лабораторию, электрический аппарат, отталкивающую фигуру Тиллингаста напротив, но все пространство, свободное от привычных предметов, занимала иная материя. Неописуемые образы, живые и нет, мешались в безобразном беспорядке, и возле любой знакомой вещи теснились целые сонмища чужих, незнакомых тварей. В то же время все знакомые предметы сливались с незнакомыми созданиями, и наоборот. На первый план среди живых объектов выступали крупные, черные как смоль, желеобразные чудовища, зыбко подрагивавшие в такт вибрациям аппарата. Их было до омерзения много, и, к своему ужасу, я видел, что они накладывались друг на друга; они были полужидкими, способными проходить друг через друга и через то, что мы называем твердыми частицами. Покой был им неведом, и они постоянно парили вокруг с некоей пагубной целью. Иногда они поглощали друг друга: атакующий устремлялся к жертве, и та мгновенно исчезала из вида. Содрогаясь всем телом, я понял, что пожрало злосчастных слуг, и никак не мог избавиться от мыслей об этих тварях, пытаясь обозреть все детали нового, ставшего видимым мира, что незримо существовал вокруг нас. Но Тиллингаст наблюдал за мной и снова заговорил:
– Видишь их? Ты их видишь? Видишь тварей, что парят и снуют вокруг тебя и внутри тебя каждый миг твоей жизни? Видишь эти создания, составляющие то, что люди зовут чистым воздухом и синим небом? Разве я не преуспел в том, что разрушил барьер, разве не явил тебе миры, не виданные никем из живущих?
Я слышал его крик среди страшного хаоса и взглянул в лицо, оказавшееся в столь неприятной близости к моему. Глаза его были колодцами пламени, и в них сверкала всепожирающая ненависть. Омерзительно гудел аппарат.
– Думаешь, эти мечущиеся создания уничтожили слуг? Глупец, они безвредны! Но слуги действительно исчезли, разве нет? Ты пытался меня остановить, лишить меня мужества, когда я нуждался во всяческой поддержке, ты боялся космической истины, ты, проклятый трус, и вот теперь ты попался! Что не оставило и следа от моих слуг? Что заставило их так громко кричать? Не знаешь, да? Скоро узнаешь! Смотри на меня, слушай меня – неужто ты считаешь, что понятия времени и величины реальны? Воображаешь, будто существуют форма и материя? Говорю тебе, я побывал на глубинах, которые не в состоянии вообразить твой крошечный мозг! Я прозрел границы бесконечности и призывал демонов со звезд… Я обуздал тени, что кочуют меж мирами, сея смерть и безумие… Космос принадлежит мне, слышишь? Сейчас за мной охотятся создания – из тех, что пожирают и испаряют, – но я знаю, как от них скрыться. Им достанешься ты, совсем как мои слуги. Трепещете, милостивый государь? А я говорил тебе, что двигаться опасно. Ты все еще жив лишь потому, что я приказал тебе не двигаться – чтобы ты больше увидел и выслушал меня. Если бы ты только пошевелился, они бы давно тебя достали. Не волнуйся, они не причинят тебе боли. Они не причинили боли слугам – несчастные закричали, лишь только увидев их. Мои питомцы не отличаются красотой, так как родом из тех мест, где критерии эстетики разительно отличны от наших. Смею тебя заверить, дезинтеграция совершенно безболезненна, но желаю, чтобы ты их увидел. Мне почти удалось их разглядеть, но я вовремя остановился. Разве тебе не любопытно? Я всегда знал, что в тебе нет ничего от ученого! Дрожишь, да? Дрожишь от нетерпения, готовый узреть вершину моих открытий? Даже не подвинешься? Устал? Что ж, друг мой, не волнуйся, так как они уже близко… Смотри! Смотри, будь ты проклят, смотри! Прямо над твоим левым плечом…
Осталось сказать совсем немного; возможно, вы все уже знаете из газет. Полицейский услышал выстрел в старинном особняке Тиллингастов, и нас обнаружили здесь – Тиллингаст был мертв, я же потерял сознание. Меня задержали, поскольку в моей руке был револьвер, но отпустили через три часа, когда стало ясно, что Тиллингаст скончался от кровоизлияния в мозг, а мой выстрел был направлен в тлетворный аппарат, безнадежно испорченный и покоившийся на полу лаборатории в виде осколков. Я почти ничего не говорил о том, что видел, опасаясь, что мне не поверит коронер, но, выслушав мой уклончивый рассказ, врач пришел к выводу, что я, несомненно, был загипнотизирован мстительным безумцем, замыслившим убийство.
Мне бы хотелось поверить ему. Это послужило бы на пользу моим расшатанным нервам, избавив меня от мыслей о том, что таится в воздухе и в небе надо мной и вокруг меня. Я всегда ощущаю чье-то присутствие, мне всегда неуютно, а к усталости присоединяется леденящее кровь, омерзительное чувство того, что за мной следят. От веры в слова доктора меня удерживает одно простое обстоятельство – полицейские так и не смогли найти тела слуг, которых, как они утверждают, убил Кроуфорд Тиллингаст.
1934
Искатели ужасов часто посещают странные, отдаленные места. Для них есть катакомбы Птолемаиды и высеченные из мрамора мавзолеи кошмарных стран. Они взбираются на освещенные луной башни разрушенных рейнских замков и осторожно спускаются по черным, затянутым паутиной ступеням под беспорядочно разбросанными камнями забытых городов Азии. Их святыни – населенные призраками леса и безлюдные горы, они бродят у зловещих монолитов на пустынных островах. Но истинный эпикуреист ужаса, для которого новое упоение невыразимым кошмаром является конечной целью и смыслом существования, более всего чтит старинные, одинокие фермы в лесной глуши Новой Англии, ведь там темные стихии силы, одиночества, гротескности и невежества сливаются воедино, порождая высшую степень чудовищности.
Страшнее всех прочих зрелищ некрашеные деревянные домишки, отстоящие от дорог, обычно съежившиеся на волглом, поросшем травой склоне или опирающиеся на обнажившийся гигантский пласт породы. Так они ежились и жались две сотни лет или больше, а к ним подбирались ползучие растения и вокруг пышно разрастались деревья. Теперь они почти полностью скрыты необузданной буйной зеленью под сенью тенистых стражей, но их оконца все еще безобразно таращатся, моргая сквозь смертное оцепенение, что отводит безумие, притупляя память о неописуемом.
В таких домах жили поколения странных людей, подобных которым еще не видывал свет. В плену мрачной и фанатичной веры, отвергнутые сородичами, их предки искали свободы в глуши. Там, вдали от препон, чинимых соплеменниками, отпрыски расы завоевателей действительно преуспевали, но рабски, омерзительно трепетали перед зловещими призраками, порожденными их собственным сознанием. Существуя отдельно от просвещенной цивилизации, сила этих пуритан обратилась к своеобразному пути; в своей изоляции, патологическом подавлении собственных чувств и борьбе за выживание с беспощадной природой они пробудили в себе дурные, затаенные склонности родом из глубин их холодного северного наследия. Нужда сделала их расчетливыми, а воззрения стойкими, и в них, погрязших во грехе, не было ничего прекрасного. Грешили они как и было положено смертным, а строгость их принципов насильно склоняла прежде всего утаивать грехи; так все меньше и меньше они сознавали, что именно скрывают. Только молчаливые, сонные дома пристально глядят из глухомани и могут поведать нам, что таится в них с первоначальных времен, но они необщительны и неохотно встряхиваются ото сна, помогающего им забыться. Порою склоняешься к мысли, что снести эти дома было бы благом, так как сны им приходится видеть часто.
К подходящей под это описание постройке одним ноябрьским днем 1896 года меня привел дождь столь холодный и обильный, что я предпочел бы укрыться где угодно, лишь бы не оставаться снаружи. Какое-то время я провел среди жителей долины реки Мискатоник в поисках определенных генеалогических сведений; поскольку путь мой был извилистым, уводя меня от цивилизации в труднодоступные места, я счел подходящим воспользоваться велосипедом, несмотря на исход осени. Я оказался на дороге, что выглядела заброшенной, выбрав ее в качестве кратчайшего пути в Аркхэм; непогода застала меня вдали от городов, и я не видел никакой возможности укрыться, кроме как в ветхом, отталкивающем деревянном строении, чьи подслеповатые окна слабо мерцали меж двух огромных голых вязов у подножия каменистого холма. Дом стоял в стороне от остатков дороги и тем не менее вызывал у меня неприятное ощущение с тех самых пор, как я заметил его. Обыкновенные, безопасные дома не смотрят на путников с таким лукавством и навязчивостью, и в ходе моих генеалогических изысканий я встречал легенды вековой давности, заставившие меня относиться к подобным местам настороженно. Но сила стихии преодолела мои сомнения, и я без колебаний направил велосипед по заросшей сорняками возвышенности к закрытой двери, казавшейся одновременно таинственной и заманчивой.
Почему-то я счел, что дом заброшен, хотя, приблизившись, уже не был столь уверен в этом; несмотря на то что дорожки действительно поросли травой, они сохранились слишком хорошо, чтобы служить доказательством полного запустения. Поэтому, вместо того чтобы пытаться открыть дверь, я постучал в нее, испытывая беспокойство, которому не мог найти внятного объяснения. Пока я ждал на грубом, замшелом камне, служившем в качестве порога, я окинул взглядом соседние окна и фрамугу надо мной, заметив, что они были целыми, невзирая на то, что были старыми, дребезжали и почти полностью заросли грязью. Это означало, что постройка все еще обитаема, несмотря на уединение и общую запущенность. Однако ответа на мой стук не последовало, и, постучавшись еще раз, я тронул дверь, и проржавевшая задвижка подалась, оказавшись незапертой. Дверь открывалась в маленькую прихожую со стенами, с которых отваливалась штукатурка, и чувствовался слабый, но удивительно мерзкий запах. Я вошел, завел внутрь свой велосипед и закрыл за собой дверь. Впереди была узкая лестница, шедшая наверх, сбоку от которой была небольшая дверь, по-видимому, ведущая в подвал, а слева и справа за закрытыми дверьми были комнаты первого этажа.
Прислонив велосипед к стене, я открыл дверь слева, шагнув в комнатку с низким потолком, где единственным источником слабого света были запыленные окна; обставлена она была до крайности просто, даже примитивно. Похоже, что это была гостиная, так как здесь стоял стол, несколько стульев и огромный камин, над которым на полке тикали старинные часы. Виднелось несколько книг и газет, но в сумраке мне нелегко было разобрать их названия. Меня привлекал единообразный ореол архаичности, сквозивший во всем, что я видел вокруг. В большинстве домов этой местности я встречал множество реликвий из прошлого, но здесь печать старины лежала на каждом из предметов: я не мог найти ни одной вещи, сделанной после революции. Будь убранство комнаты менее скромным, здесь был бы настоящий рай для коллекционера.
Обследуя это старомодное жилище, я вновь ощутил былую неприязнь, впервые вызванную внешней убогостью постройки. Я никак не мог понять, что же отталкивает и пугает меня, но общая атмосфера наталкивала на мысли о нечестивой дряхлости, неприглядной неотесанности и тайнах, которые следовало позабыть. Садиться мне не хотелось, и я бродил по комнате, осматривая разнообразные предметы. Первой жертвой моего любопытства пала средних размеров книга, лежавшая на столе; вид ее был совершенно допотопным, и я подумал, что ее место не здесь, а в музее либо библиотеке. Переплет был кожаным, с металлическими вставками и превосходно сохранился; странно было видеть в столь низменном жилище столь необычную вещь. Раскрыв ее, я удивился еще больше, так как передо мной был доклад Пигафетты о дельте Конго, записанный на латыни по заметкам моряка Лопеса и напечатанный во Франкфурте в 1598 году. Мне часто доводилось слышать об этом труде, искусно проиллюстрированном братьями Де Бри, и я на миг позабыл о своих тревогах, жадно листая страницы. Гравюры и в самом деле были занимательными: исходя из размытости описаний художник вовсю использовал воображение, изобразив негров светлокожими и наделив их европеоидными чертами, и я бы продолжил изучать книгу, если бы не одно тривиальное обстоятельство, вновь пробудившее во мне беспокойство и докучавшее моим утомленным нервам. Книга с завидным упорством раскрывалась на двенадцатом эстампе, где с отвратительным пристрастием изображалась мясная лавка каннибалов Анзику. Я слегка устыдился того, что столь малозначимая вещь сумела впечатлить меня, но все же гравюра тревожила меня, особенно в связи с некоторыми пассажами, где описывались гастрономические предпочтения анзиков.
Я повернулся к соседней полке, изучая ее скудное литературное содержимое – Библию восемнадцатого века, «Путь паломника» того же периода, иллюстрированный гротескными ксилогравюрами и напечатанный составителем альманахов Исайей Томасом, попорченный двухтомник Magnalia Christi Americana Коттона Мэзера и несколько иных томов, не менее старых, – как вдруг мое внимание привлек явный звук шагов из комнаты наверху. Сперва я оцепенел от страха, но, принимая во внимание то, что на мой стук никто не ответил, заключил, что шагавший наверху только что очнулся от крепкого сна, и с куда меньшим изумлением слушал, как тот спускается вниз по скрипучей лестнице. Поступь была тяжелой, но на удивление осторожной, и последнее обстоятельство насторожило меня куда больше. Войдя в комнату, я закрыл за собой дверь. После недолгой тишины – должно быть, некто изучал мой велосипед в прихожей – я услышал, как он взялся за ручку, и увидел, как открылась обшитая панелями дверь.
В дверном проеме появилась фигура столь необычайная, что я бы вскрикнул, не будь столь хорошо воспитан. Хозяин дома оказался седобородым стариком в обносках, но его манера держаться и сложение внушали почтение и вызывали не меньшее удивление. Росту в нем было не менее шести футов, и, невзирая на годы и очевидную бедность, он был кряжист и крепок. Лицо его было почти скрыто длинной бородой, высоко взбиравшейся по щекам, на удивление румяным и с меньшим количеством морщин, чем можно было бы ожидать, а на высокий лоб ниспадала копна волос, немного поредевших со временем. Голубые глаза, чуть воспаленные, горели необъяснимой живостью и огнем. Но общая ужасающая неряшливость его облика сводила на нет все положительное впечатление. Несмотря на его стать и лицо, неряшливость эта делала его отталкивающим. Я с трудом мог различить детали его одежды, так как мне она казалась не более чем грудой тряпья над тяжелыми сапогами с высоким голенищем, к тому же он был непередаваемо грязен.
Внешность этого человека и внушаемый им инстинктивный страх подготовили меня к возможному проявлению враждебности, и я почти что вздрогнул от удивления и ощущения поразительного противоречия, когда он указал на стул, обратившись ко мне тонким, слабым голосом, полным раболепной почтительности и заискивающего радушия. Его манера речи была весьма любопытной – особой разновидностью диалекта янки, который, как я думал, уже давно вышел из употребления, и я внимательно прислушивался к его словам, когда он уселся напротив меня для беседы.
– Дожжиком вас накрыло, ага? – приветствовал он меня. – Рад, что вы окрест дома оказались да зайти ума хватило. Я так прикинул, спал я, а то б заслышал – старый стал, да сплю покрепче, да поболе прежнего. Далеко ли путь держите? По дороге-то этой мало кто ходит, с тех пор как станцию в Аркхэме закрыли.
Я ответил, что направляюсь в Аркхэм, и извинился за внезапное вторжение в его жилище, после чего он сразу продолжил:
– Рад видеть вас, молодой господин – редко здесь новое лицо попадется, да и мне нынче какое-никакое, а все развлечение. Вы, никак, с Бостона будете, да? Я там не бывал, но городского сразу вижу – был тут у нас один окружной учитель школьный в восемьдесят четвертом, да вдруг сплыл, и с той поры не слыхать о нем… – Старик издал что-то вроде смешка и не отвечал на мои вопросы. Казалось, он пребывал в необыкновенно благостном расположении духа, и так проявлялись его чудачества, о которых можно было предполагать по его внешнему виду. Мне пришло в голову спросить его, каким образом к нему попала столь редкая книга, как Regnum Congo Пигафетты, и он принялся разглагольствовать с почти лихорадочной веселостью. Впечатления, оставленные книгой, все еще не покинули меня, и я сомневался, стоит ли говорить о ней, но любопытство пересилило все смутные страхи, что скопились в моей душе с тех пор, как я впервые увидел этот дом. К моему облегчению, вопрос не смутил старика; он отвечал охотно, не скупясь на слова.
– А-а, это та книжка про Африку? Выторговал я ее у капитана Эбенезера Хольта в шестьдесят восьмом, а после его на войне убили.
Что-то знакомое прозвучало в имени Эбенезера Хольта, и я резко вскинул взгляд. Я уже встречал его в своих генеалогических поисках, но только в дореволюционных источниках. Придя к выводу, что хозяин дома способен помочь мне в моем деле, я решил попросить его об этом чуть позже. Он продолжил:
– Эбенезер много лет на салемском торговом судне ходил и в каждом порту чего только не повидал. Вроде как в Лондоне он ее достал – нравилось ему всякое такое в лавках покупать. Был я однажды у него в доме, что на холме, лошадей торговал, и книжку-то эту заприметил. Уж больно мне картинки понравились, ну я ее у него и выменял. Чуднáя это книжка – счас, очки только достану… – Старик принялся копошиться в груде тряпья, достав пару грязных, невероятно старомодных очков с маленькими восьмиугольными стеклами и стальными дужками. Нацепив их на нос, он потянулся за книгой и начал любовно перелистывать страницы.