– Если вы кончили ваши шуточки, – сказал Эверард, – я попрошу у вас разрешения уйти.
«Игрушечный Муссолини, – думал Иллидж, – впрочем, подходит к своей роли. – Он испытывал личную ненависть ко всем высоким и красивым или вообще представительным людям. Сам он был небольшого роста и похож на очень смышленого уличного мальчишку. – Большая дубина!»
– Надеюсь, я не сказала вам ничего обидного? – спросила леди Эдвард, изображая на своем лице великое раскаяние.
Иллидж вспомнил карикатуру в «Дейли геральд». Уэбли имел наглость сказать, что «Миссия Свободных Британцев состоит в том, чтоб защитить культуру». Рисунок изображал Уэбли с полдюжиной одетых в мундиры бандитов, которые насмерть избивали рабочего. Капиталист в цилиндре одобрительно смотрел на это зрелище. На его чудовищных размеров животе красовалась надпись: культура.
– Я не обидела вас, Уэбли? – повторила леди Эдвард.
– Ничуть. Только я очень занят. Видите ли, – объяснил он своим самым медовым голосом, – у меня есть дела. Я работаю, если вы понимаете смысл этого слова.
Иллидж предпочел бы, чтобы этот удар был нанесен кем-нибудь другим. Грязный негодяй! Сам-то он был коммунистом.
Уэбли покинул их. Леди Эдвард смотрела, как он пробивается сквозь толпу.
– Как паровоз, – сказала она. – Какая энергия и какая обидчивость! Политические деятели хуже актрис: они так тщеславны. А нашему дорогому Уэбли не хватает чувства юмора. Он хочет, чтобы с ним обращались как с его собственным памятником, воздвигнутым восторженной и благодарной нацией. Посмертно, понимаете? Как с великим историческим героем. А я, когда с ним встречаюсь, вечно забываю, что передо мной Александр Македонский. Мне все кажется, что это просто Уэбли.
Иллидж захохотал. Леди Эдвард положительно начинала ему нравиться: она так здраво смотрела на вещи.
– Нельзя отрицать, конечно, что его Братство – весьма неплохая вещь, – продолжала леди Эдвард. – Не правда ли, мистер Бэббедж?
Он сделал недовольную гримасу.
– Ну… – начал он.
– Кстати, – сказала леди Эдвард, обрывая в самом начале его изумительно остроумное замечание по адресу Свободных Британцев, – советую вам быть осторожней, когда вы спускаетесь по этой лестнице: она ужасно скользкая.
Иллидж покраснел.
– Ничуть, – пробормотал он и покраснел еще больше. Он стал красным, как свекла, до корней своих рыжих, как морковь, волос. Его симпатия к леди Эдвард таяла с каждой минутой.
– Нет, не говорите: она все-таки скользкая, – любезно настаивала леди Эдвард. – Кстати, над чем вы работали сегодня с Эдвардом? Меня это так интересует.
Иллидж улыбнулся.
– Что ж, если это действительно интересует вас, – сказал он, – мы работаем над регенерацией утраченных органов у тритонов. – Среди тритонов он чувствовал себя как дома; симпатия к леди Эдвард понемногу возвращалась.
– Тритоны? Это такие штучки, которые плавают? – (Иллидж кивнул.) – Но как же они теряют свои органы?
– Ну, в лаборатории, – объяснил он, – они теряют органы потому, что мы их вырезаем.
– И они снова вырастают?
– Они снова вырастают.
– Господи Боже мой! – сказала леди Эдвард. – Вот уж никогда не подумала бы! Как все это увлекательно! Расскажите мне еще что-нибудь.
В конце концов, она не так уж плоха. Он начал объяснять. Он как раз дошел до самого важного и существенного, до критического пункта их опытов – до превращения пересаженного хвостового отростка в ногу, когда леди Эдвард, взгляд которой блуждал по залу, положила ему руку на плечо.
– Идемте, – сказала она, – я познакомлю вас с генералом Нойлем. Он очень забавный старичок – не всегда по своей воле, впрочем.
Объяснения застыли в горле Иллиджа. Он понял, что все, о чем он рассказывал леди Эдвард, нисколько ее не интересовало и что она даже не потрудилась отнестись сколько-нибудь внимательно к его словам. Остро ненавидя ее, он следовал за ней в злобном молчании.
Генерал Нойль разговаривал с каким-то джентльменом в мундире. Голос у него был воинственный и астматический. Приближаясь, они слышали, как он говорил:
– «Дорогой мой, – сказал я ему, – не вздумайте выпускать его теперь на ипподром: это будет преступление, – сказал я. – Это будет сплошное безумие. Снимите его, – сказал я, – снимите его со списка!» И он снял своего коня со списка.
Леди Эдвард дала знать о своем присутствии. Оба военных были подавляюще вежливы: они были в таком восторге от сегодняшнего вечера.
– Я выбрала Баха специально для вас, генерал Нойль, – сказала леди Эдвард с очаровательным смущением, словно юная девушка, открывающая свою сердечную тайну.
– Гм… да… это очень мило с вашей стороны. – Смущение генерала Нойля было неподдельным: он решительно не знал, что ему делать с ее музыкальным подарком.
– Я колебалась, – продолжала леди Эдвард тем же многозначительно интимным тоном, – между генделевской «Музыкой на воде» и b-moll’ной с Понджилеони. Потом я вспомнила о вас и остановилась на Бахе. – Ее взгляд отмечал признаки смущения на багровом лице генерала.
– Это очень мило с вашей стороны, – повторил генерал. – Не скажу, чтобы я был большим знатоком по части музыки, но я тверд в своих вкусах. – Эти слова, казалось, придали ему уверенности. Он откашлялся и снова начал: – Я всегда говорю, что…
– А теперь, – торжествующе закончила леди Эдвард, – разрешите познакомить вас с мистером Бэббеджем, он помогает Эдварду в работе, и он прямо специалист по тритонам. Мистер Бэббедж – генерал Нойль – полковник Пилчард. – Улыбнувшись им на прощание, она удалилась.
– Черт меня побери совсем! – воскликнул генерал. – Полковник сказал, что она истинное божеское наказание.
– Без сомнения, – с чувством поддержал Иллидж.
Оба военных джентльмена взглянули на него и решили, что со стороны этого представителя низшего класса подобное замечание является дерзостью. Добрые католики могут сами слегка подшучивать над святыми и над нравами духовенства, но они возмущаются, слыша те же шутки из уст неверных. Генерал воздержался от словесных замечаний, а полковник удовлетворился тем, что взглядом выразил неодобрение. И они с таким нарочито пренебрежительным видом отвернулись от него, возобновив прерванный разговор о скаковых лошадях, что Иллиджу захотелось их поколотить.
– Люси, дитя мое!
– Дядя Джон!
Люси Тэнтемаунт с улыбкой обернулась к своему названому дяде. Она была среднего роста, тонкая, как ее мать; ее коротко подстриженные темные волосы, зачесанные назад и покрытые бриолином, казались совершенно черными. От природы бледная, она не румянилась. Только ее тонкие губы были накрашены, а вокруг глаз положены голубые тени. Черное платье подчеркивало белизну ее рук и плеч. Со смерти ее мужа (и троюродного брата) Генри Тэнтемаунта прошло больше двух лет. Но она все еще носила траур, по крайней мере при искусственном освещении: черное было ей очень к лицу.
– Как поживаете? – добавила она, подумав про себя, что он сильно постарел.
– Умираю, – сказал Джон Бидлэйк. Он фамильярно взял ее под руку своей большой рукой со вздувшимися венами. – Пойдемте поужинаем вместе. Я голоден, как волк.
– Но я не голодна.
– Ничего не значит, – сказал Бидлэйк. – Моя нужда сильней твоей, как справедливо заметил сэр Филип Сидни.
– Но я не хочу есть. – Она не любила подчиняться; она предпочитала вести других за собой, а не следовать за ними. Но отделаться oт дяди Джона было не так-то легко.
– Ничего, – объявил он, – я буду есть за двоих. – И с веселым смехом он потащил ее в столовую.
Люси перестала сопротивляться. Они пробирались сквозь толпу. Зеленовато-желтая крапчатая орхидея в бутоньерке Джона Бидлэйка напоминала голову змеи с раскрытой пастью. Монокль поблескивал в его глазу.
– Кто этот старик с Люси? – осведомилась Полли Логан, когда они проходили.
– Старый Бидлэйк.
– Бидлэйк? Тот самый, который… который написал те картины? – Полли говорила неуверенно, тоном человека, сознающего, что в его образовании есть пробелы, и боящегося сделать грубую ошибку. – Вы хотите сказать, тот самый Бидлэйк? – Ее подруга кивнула. Полли почувствовала огромное облегчение. – Вот уж никогда не подумала бы! – продолжала она, подымая брови и широко раскрывая глаза. – Я всегда считала, что Бидлэйк – один из Старых Мастеров. Но ведь ему, должно быть, по крайней мере сто лет!
– Да, что-нибудь в этом роде. – Норе еще не исполнилось двадцати.
– Надо сказать, – любезно признала Полли, – что он прекрасно сохранился. Он еще совсем красавчик, или щеголь, или денди, как это называлось во времена его молодости.
– У него было чуть ли не пятнадцать жен, – сказала Нора.
В эту минуту Хьюго Брокл набрался храбрости и представился девушкам.
– Вы, наверно, меня не помните? Мы были знакомы, когда нас возили в детских колясочках. – Как глупо это звучало! Он густо покраснел.
Третья и лучшая картина из серии «Купальщицы» Джона Бидлэйка висела над камином в столовой Тэнтемаунт-Хауса. Это была веселая и радостная картина, светлая по тонам, чистая и яркая по колориту. Восемь полных купальщиц с жемчужной кожей расположились в воде и на берегах речки, образуя телами нечто вроде гирлянды, замыкавшейся сверху листвой дерева. Внутри этого кольца перламутровой плоти (потому что их лица были только смеющейся плотью: никакой намек на духовность не мешал созерцать гармонию красивых форм) виднелся бледно-яркий пейзаж – нежно-круглые холмы и облака.
Держа тарелку в руках и жуя сандвичи с икрой, старик Бидлэйк рассматривал свое собственное произведение. Восхищение, смешанное с грустью, овладело им.
– Хорошо, – сказал он. – Удивительно хорошо. Обратите внимание на композицию. Полная гармония частей без всякого намека на повторение или на искусственность сочетаний. – О других мыслях и чувствах, которые картина вызвала в его сознании, он промолчал: их было слишком много, и они были слишком путаны; трудно было выразить их словами. А самое главное – слишком печальны; ему не хотелось задерживаться на них. Он протянул руку и потрогал буфет: настоящее красное дерево. – Посмотрите на фигуру справа, с поднятыми руками. – Он нарочно говорил о технической стороне, чтобы подавить, отогнать нежеланные мысли. – Видите, как она уравновешивает ту большую, нагнувшуюся фигуру слева. Как длинный рычаг, подымающий большую тяжесть.
Но фигура с поднятыми руками была Дженни Смит, красивейшая из всех его натурщиц. Воплощение красоты, воплощение глупости и вульгарности. Богиня – пока она была обнажена и молчала или когда ее принуждали к молчанию поцелуями; но, Боже, когда она открывала рот, когда она надевала свои платья, свои ужасающие шляпы! Он вспомнил, как он взял ее с собой в Париж. Через неделю ее пришлось отослать назад. «Тебе следует ходить в наморднике, Дженни, – сказал он, и Дженни разревелась. – Тебе не следовало ехать в Париж, – продолжал он. – В Париже слишком много солнца, слишком много огней. В следующий раз мы отправимся на Шпицберген. Зимой. Ночь продолжается там шесть месяцев».
От этих слов она заревела еще громче.
В этой девушке таились неисчерпаемые богатства красоты и чувственности. Потом она стала пить и совсем опустилась. Она попрошайничала и пропивала милостыню. В конце концов то, что осталось от нее, умерло. Но настоящая Дженни сохранилась здесь, на полотне, – ее поднятые руки, ее ясно очерченные грудные мышцы, приподнимавшие ее маленькие груди. То, что осталось от Джона Бидлэйка, от того Джона Бидлэйка, что жил двадцать пять лет назад, тоже было в картине. Другой Джон Бидлэйк, призрак прежнего, созерцал свою картину. Скоро и этот Бидлэйк перестанет существовать. Да и настоящий ли это Бидлэйк? Разве опухшая от пьянства женщина, которая умерла, была настоящей Дженни? Настоящая Дженни живет среди жемчужных купальщиц. А настоящий Бидлэйк, их творец, продолжает жить в своих творениях.
– Хорошо, – повторил он с горечью, заканчивая разбор. И лицо его, смотревшее на картину, было грустным. – Но в конце концов, – добавил он после небольшого молчания, разражаясь деланным смехом, – в конце концов все, что я пишу, хорошо, чертовски хорошо. – Он бросал вызов тупоумным критикам, усматривавшим в его последних вещах упадок творческих сил, он бросал вызов собственному прошлому, времени и старости, вызов настоящему Бидлэйку, который писал настоящую Дженни и поцелуями принуждал ее к молчанию.
– Конечно, хорошо, – сказала Люси, а про себя подумала: почему последние вещи старика так плохи? Последняя выставка являла жалкое зрелище. Сам он выглядит сравнительно молодым. Хотя, конечно, решила она, посмотрев на него, он очень постарел за последние месяцы.
– Конечно, – повторил он. – Ничего иного не скажешь.
– Должна признаться, однако, – добавила Люси, чтобы переменить тему, – что мне ваша картина всегда казалась оскорбительной.
– Оскорбительной?
– Да, для женщин. Неужели мы, по-вашему, действительно такие безнадежные дуры, какими вы нас изображаете?
– Да, неужели мы, по-вашему, действительно такие? – вступил в разговор чей-то голос. Голос был громкий и выразительный, слова вылетали порывисто, резко, как будто выталкиваемые давлением эмоций сквозь узкое отверстие.
Люси и Джон Бидлэйк обернулись и увидели миссис Беттертон, массивную, в темно-сером платье; ее руки, подумал Бидлэйк, похожи на ляжки, а завитые каштановые волосы в сочетании с мясистыми щеками и тройным подбородком казались до смешного короткими. Ее вздернутый нос, бывший таким очаровательным в те дни, когда они вместе катались верхом – он на вороном коне, а она на гнедом, – теперь выглядел нелепо и до крайности неуместно на этом пожилом лице. Настоящий Бидлэйк ездил с ней верхом незадолго до того, как он написал купальщиц. Она говорила об искусстве с наивной серьезностью школьницы; эта серьезность казалась ему забавной и очаровательной. Он вспомнил, как излечил ее от страсти к Бёрн-Джонсу; к сожалению, излечить ее от пагубной склонности к добродетели ему так и не удалось. Теперь она обращалась к нему с прежней серьезностью, и тон ее был сентиментально-многозначительным, как у того, кто вспоминает старое время и не прочь обменяться мыслями и воспоминаниями. Бидлэйку пришлось делать вид, что встреча с ней после стольких лет доставляет ему удовольствие. Удивительное дело, подумал он, пожимая ей руку, как это он ухитрился все эти годы не встречаться с ней: он говорил с ней не больше трех-четырех раз за все эти четверть века, превратившие Мэри Беттертон в memento mori11.
– Дорогая миссис Беттертон! – воскликнул он. – Как я рад! – Но ему плохо удалось скрыть свое отвращение. А когда она назвала его по имени: «А теперь, Джон, отвечайте нам на вопрос» – и положила руку на плечо Люси, словно та тоже присоединилась к ее просьбе, старый Бидлэйк просто возмутился. Фамильярность со стороны memento mori невыносима. Он ее проучит. Тема прекрасно подходила для этого: она вызывала на нелюбезный ответ. Мэри Беттертон была особа с претензиями на интеллектуальность и постоянно твердила о душе. Вспомнив это, старик Бидлэйк объявил, что он никогда не встречал женщины, обладавшей чем-нибудь достойным внимания, если не считать ног и фигуры. «А некоторые женщины, – добавил он многозначительно, – не обладают даже этими необходимыми качествами». Конечно, у многих женщин интересные лица; но это ничего не значит. У ищеек, напомнил он, вид такой, точно они ученые юристы; быки, пережевывающие жвачку, производят такое впечатление, точно они размышляют над философскими проблемами; богомол выглядит так, точно он молится. Но наружность во всех этих случаях обманчива. То же и с женщинами. Он решил написать купальщиц не только без одежд, но и без масок; наделить их лицами, являющимися продолжением их прекрасных тел, а не лживыми символами несуществующей духовности. Это казалось ему более реалистичным, более соответствующим истине. По мере того как он говорил, к нему возвращалось хорошее настроение; неприязнь к Мэри Беттертон проходила. Когда человек чувствует себя бодро, memento mori перестает напоминать ему о смерти.
– Вы неисправимы, Джон, – снисходительно сказала миссис Беттертон. Она с улыбкой обратилась к Люси: – Но он сам не верит ни одному своему слову.
– Я думаю, что он, наоборот, говорит вполне серьезно, – возразила Люси. – Я заметила, что те мужчины, которые больше всего любят женщин, относятся к ним с наибольшим презрением.
Бидлэйк расхохотался.
– Потому что они знают женщин лучше, чем кто бы то ни было.
– А может быть, потому, что они больше, чем кто бы то ни было, чувствуют нашу силу.
– Уверяю вас, – настаивала миссис Беттертон, – он шутит. Я знала его раньше, чем вы родились, дорогая.
Веселость исчезла с лица Джона. Memento mori снова оскалилось из-за расплывающегося лица Мэри Беттертон.
– Может быть, тогда он был другим, – сказала Люси. – Вероятно, он заразился цинизмом от молодого поколения. Наше общество опасно, дядя Джон. Будьте осторожны.
Это был один из любимых коньков миссис Беттер-тон. Та немедленно поскакала на нем во весь опор.
– Все дело в воспитании, – заявила она. – Детей воспитывают теперь ужасно нелепо. Ничего удивительного, что они вырастают циниками. – Она говорила красноречиво. – Детям слишком рано позволяют слишком многое. Они пресыщаются развлечениями, привыкают ко всем удовольствиям с пеленок. Я до восемнадцати лет ни разу не была в театре, – гордо заявила она.
– Бедняжка!
– Я хожу в театр с шести лет, – сказала Люси.
– А танцы! – ораторствовала миссис Беттертон. – Бал в день открытия охоты – какое это было событие! Потому что он бывал только раз в год. – Она процитировала Шекспира:
Нам праздники, столь редкие в году,
Несут с собой тем большее веселье.
И редко расположены в ряду
Других камней алмазы ожерелья.
А теперь они нанизаны, как жемчужины на нитке.
– К тому же поддельные, – сказала Люси.
Миссис Беттертон торжествовала:
– Вот видите! А для нас они были настоящими, потому что они были редки. Для нас не «притуплялось острие редких удовольствий», потому что они не были повседневными. Теперешняя молодежь испытывает скуку и усталость от жизни, еще не достигнув зрелости. Когда удовольствие повторяется слишком часто, перестаешь его воспринимать как удовольствие.
– Какое же лекарство вы предлагаете? – осведомился Джон Бидлэйк. – Если мне как члену конгрегации разрешено будет задать вопрос, – иронически добавил он.
– Шалунишка! – воскликнула миссис Беттертон с устрашающей игривостью. Затем, переходя на серьезный тон: – Лекарство одно: поменьше развлечений.
– Но я не хочу, чтобы их было меньше, – возразил Джон Бидлэйк.
– В таком случае, – сказала Люси, – они должны становиться все острей.
– Все острей? – повторила миссис Беттертон. – Но до чего мы тогда дойдем?
– До боя быков? – высказал предположение Джон Бидлэйк. – Или до сражений гладиаторов? Или, может быть, до публичных казней? Или до забав маркиза де Сада? Кто знает?
Люси пожала плечами:
– Кто знает?
Хьюго Брокл и Полли уже ссорились.
– По-моему, это безобразие, – говорила Полли, и ее лицо покраснело от гнева, – вести войну против бедных.
– Но Свободные Британцы не ведут войны против бедных.
– Нет, ведут.
– Нет, не ведут, – сказал Хьюго. – Почитайте речи Уэбли.
– Я читаю только о его действиях.
– Но они не расходятся с его словами.
– Расходятся.
– Нет, не расходятся. Он борется только против диктатуры одного класса.
– Класса бедных.
– Любого класса, – серьезно настаивал Хьюго. – В этом – вся задача. Классы должны быть одинаково сильными. Сильный рабочий класс, требующий повышения заработной платы, побуждает буржуазию к активности.
– Как блохи собаку, – заметила Полли и засмеялась; к ней вернулось хорошее настроение. Когда ей приходило в голову что-нибудь очень смешное, она никак не могла удержаться и не высказать этого, даже когда она была настроена серьезно или, как в данном случае, когда она злилась.
– Ей так или иначе придется быть изобретательной и прогрессивной, – продолжал Хьюго, изо всех сил стараясь выразить свою мысль как можно ясней. – Иначе она не сумеет платить рабочим, сколько они требуют, и в то же время извлекать прибыль. А с другой стороны, сильная и разумная буржуазия только полезна для рабочих, потому что она обеспечивает правильное руководство и правильную организацию. В результате рабочие имеют более высокий заработок и живут в мире и довольстве.
– Аминь, – сказала Полли.
– Следовательно, диктатура одного класса – нелепость, – продолжал Хьюго. – Уэбли хочет не уничтожить классы, а укрепить их. Он хочет, чтобы они жили в состоянии постоянного напряжения: каждый тянет в свою сторону, и в государстве устанавливается равновесие. Ученые говорят, что так работают органы нашего тела. Они живут в состоянии, – он замялся, он покраснел, – враждебного сожительства.
– Крепко сказано!
– Простите, – извинился Хьюго.
– Все равно, – сказала Полли, – он против стачек.
– Потому что стачки – это глупость.
– Он против демократии.
– Потому что при ней к власти приходят негодные элементы. Он хочет, чтобы правили лучшие.
– Он сам, например, – саркастически сказала Полли.
– Ну так что ж? Если бы вы только знали, какой он замечательный человек! – Хьюго становился восторженным: последние три месяца он был одним из адъютантов Уэбли. – Таких людей я еще никогда не встречал.
Полли с улыбкой слушала его излияния. Она чувствовала себя гораздо более взрослой, чем он. В школе она так же относилась к преподавательнице домашнего хозяйства и говорила о ней в таком же тоне. И все-таки его преданность вождю нравилась ей.