Наткнувшись в первую ночь на византийский дворец, Ильязд обнаружил, что среди этих груд кирпича и кала ютятся люди. Сперва он подумал, что ошибся. Нет, это было действительно так, некоторые пещеры светились, из других доносился кашель и отрывки разговоров.
Ильязд поведал о своём открытии Хаджи-Бабе.
– Это цыгане, такая у них порода и вид, что только в говне жить и могут, – объяснил тот. – Ступай к Новому Саду[72], там немало таких же. Только лучше послушайся меня и не ходи ни туда ни сюда, запачкаешься.
И однако Ильязд отправился перед заходом в кофейню, днём, осмотреть места, по которым проходил ночью. Ямы зияли, пирамиды отбросов возвышались, но никого, по-видимому, не было.
Тогда Ильязд, протянув, снедаемый любопытством, до полуночи, решил, простившись с Хаджи-Бабой и не уделив никакого внимания его предложению, отправиться вместо обычного кругового пути прямо на поле отбросов и выяснить, действительно ли это цыгане. Его ум, склонный к схемам, уже был увлечён этими дикарями как противоречием византийскому зодчеству. Да и можно ли подыскать лучшую обстановку для Софии? София, совершенная мудрость, – в плену у цыган, живущих в клоаках и питающихся чёрт знает чем. Открытие, сделанное накануне, сообщало созерцанию Ильязда чрезвычайную полноту, и ему думалось, что отныне эти дозоры будут обязательны для него в течение всей жизни, будучи для него великим символом: мудрость в начале, клоака в конце. И хотя накануне он вернулся на улицу Величества полный омерзения, дал себе слово никогда больше не приближаться к откосу, сегодня тот же порок гнал его дышать морским ветром, смешанным с запахом отбросов[73].
Сегодня Ильязд уже не куксил. Освещённый, обновлённый, он вернулся на места. Сомнений не было. Клоаки были населены. Он слышал кашель, хрип, разговоры, видел сперва одну человеческую тень, которая вылезла из норы, вскарабкалась на соседнюю кучу мусора, покопалась там, вернулась и исчезла. Затем в ночи выросло несколько других, спустившихся по откосу и вошедших в ямы. Ильязд подошёл совсем близко к освещённому зеву, но оступился, и вырвавшиеся у него из-под ног обломки зашумели. Но каково было его изумление, смешанное чёрт знает с чем, когда до него донеслись из глубины отчётливые слова, сказанные по-русски: «Кто идёт?», и на фоне зева показалась тень, одетая в солдатскую шинель и фуражку. Ильязд ничего не ответил, а если бы хотел, то, вероятно, не смог бы. Сжался, припав к отбросам, пока тень не ушла, дополз на четвереньках до площади и потом, не оборачиваясь, бежал до дому.
На следующее утро, не спав всю ночь, Ильязд в самом сумбурном состоянии духа отправился выполнять поручение Хаджи-Бабы. Впервые со времени своего приезда в Стамбул он покидал окрестности Айя Софии. Но подавленный стыдом и досадой, он шёл машинально, решительно ничего не замечая.
Но он перешёл мост, всё вокруг стало таким необычайным, что он поневоле должен был отказаться от самодовления. Маклера в пальто, но без шляп, вышмыгивали из банков, хрюкая, взвизгивая и голося, потрясая в кривых и коротеньких ручках пачками денег, забегали в меняльные лавки, тормошили стоявших за прилавками, врывались в здание биржи, откуда доносились крики и вой, сквозь приоткрытую дверь было видно, как в обширной зале бились и спорили биржевики, покидали биржу всклоченными, помятыми, без галстуков и воротников, и останавливались вдалеке оттуда, чтобы размять ноющие бока и отряхнуться. На витринах лежало золото, золото и золото, как нарочно вываленное напоказ, за прилавками считали золото, разворачивали столбики и рассыпали золото пригоршнями по прилавку. Особая разновидность, наводнив площадь, юлила вокруг прохожих, спрашивая, нет ли желающих продать золото, и вытаскивала из чужих карманов золотые, всучая прохожему засаленные бумажки. И что за галерея человечьей породы была вокруг! Или слишком тощие, или чересчур оплывшие, но первые – не утратившие достоинства, последние – подвижности, вообще маленькие, но иногда даже кукольного роста, с губами в прыщах и язвах от непрерывного облизывания денег, с глазами блестящими, но такими же бесцветными, как деньги, отдающие перхотью и немытыми ногами, с золотыми обручами во рту вместо зубов, с ушами лохматыми и без мочек, перпендикулярными к личикам, с черепами голыми, но зато затылками, поросшими непроницаемой шерстью, с ногами, обязательно выгнутыми, в обуви без каблуков и походкой напоминающие трясогузку, скачущие по площади биржевики напрягали все силы извлечь как можно больше выгоды из стремительного явления, созданного оккупацией, и потели непрерывно. Лира падала.
Столовых, питейных на площади не было. Зато царила кондитерская, и суетившиеся дельцы то и дело забегали в неё, чтобы отведать пирожного, напиться шербету или нажраться халвы. Чудовищные пироги с мясом, облитые маслом и посыпанные сахаром, громоздились в окнах. И золотые рты пожирали несметное количество сластей, тяжёлых и жирных, нисколько не заботясь стереть с губ следы сих пиршеств, напротив, размазывая сироп по лицу, рассыпая крошки по одежде, оставляя куски пирожного в усах и бородах, и так как всё поедалось руками, варенье украшало не только груди и рожи, но и ручки дверей, стены домов и деньги, путешествовавшие по площади. Ильязд не выдержал, вошёл в кондитерскую и стал набивать желудок, краснея от удовольствия[74].
Да или нет? Продолжать жить с евнухами и самому стать таковым или действовать, сражаться, действовать всё равно как, всё равно в чём, но не вянуть так в бездействии, созерцании, снедаемым горечью и разочарованиями. До чего грустной, бесполезной, линючей ему казалась теперь жизнь у Хаджи-Бабы, которую ещё вчера он считал венцом мудрости. Нет, лучше быть биржевым маклером, чем волхвом, бежать, бежать оттуда. И решив выполнить поручение Хаджи и с ним распрощаться и покинуть улочку Величества, Ильязд вышел из кондитерской и отправился дальше, пока не добрался до рыбного базара[75], где скупил за гроши достаточное количество свиных зубов.
Обратный путь он совершил вдоль Пера[76], мимо её пошлейших посольств и витрин, и считал прогулку оконченной, начав спускаться, когда обстановка внезапно изменилась и перед ним оказалась толкучка, через которую трудно было протискаться. Но здесь не было ни греков, ни армян, ни турок – все [были] русскими.
Опять русские. Стоило бежать за моря, дать себе слово никогда не возвращаться и перестать себя считать русским – и натыкаться на них на каждом шагу[77]. Ильязд хотел было свернуть в боковую улицу, но на этот раз зрелище настолько задело его, что он не только не свернул с дороги, но торопливо вошёл в толпу. Это были всё одни и те же солдаты, переутомлённые бесконечными войнами, в одеждах, окончательно изношенных, с глазами мертвецкими, не люди, а тени, те, что вымерли тогда в море и стояли теперь прозрачные и бесплотные. Сотней шагов ниже, в Галате, стоял невообразимый шум, здесь не разговаривали даже, а нашёптывали, точно сама речь стала невыносимым трудом для загнанных сих людей, некоторые стояли, прислонившись и опустив веки, и было очевидно, что не могут двинуться от усталости. Другие, предлагая товар, даже не шептали, а просто подымали на соседа жалобные глаза, и обильные слёзы катились из совершенно нелепых глаз.
Но сколько ни было непостижимо скопище призраков (Белой армии), ещё более удивительным оказался их товар. Тут не было ни сапог, ни шинелей, ни одеял, обязательных для всякой толкучки. Здесь также, как и внизу, продавались деньги и только деньги, но не такие, которые представляли какую-нибудь ценность, а потерявшие всякую, если они её когда-либо имели, денежные знаки мимолётных белых и красных республик, возникших на развалинах Российской империи и исчезнувших, не оставив никаких следов, кроме этих бумажек, которые теперь предлагались сотнями за кусок хлеба[78]. Чего тут только не было, каких государств, больших и малых, иногда умещавшихся в железнодорожном вагоне, наших, ваших и наших не хуже ваших, независимых областей и вольных городов, суверенных армий и самостоятельных банков, отрядов и земств, северных и южных, всех тех, что входили в титул пропавших царей. Каким бесконечным видоизменениям не подвергся двуголовый орёл: лишённый короны, а то и регалий, он был украшен взамен крестами мальтийскими, андреевскими, награждён конями, пиками, стрелами, но ни одним современным оружием, чтобы сделать его хоть сколько-нибудь годным на борьбу с противниками самодержавия. С другой стороны, сколько всяческих звёзд, колосьев, серпов и прочих сельскохозяйственных и мелкоремесленных орудий красной геральдики. Чем только ни были обеспечены на словах эти бумажки: недрами и поверхностью, стоячими родниками, сахаром, табаком, лесами, полями, течением рек, пушным зверем и даже запасами опиума. И какими чувствительными именами величали солдаты это бумажное добро: тут были акулы и моржи, мухи и пауки, грибы, шпалы, пензенки, шкурники, ленточки, колосники и вплоть до ледовиков[79]. Но сколь ни был потрясён и захвачен Ильязд этой историей Гражданской (горожанской) войны, зрелище, которое он вдруг увидел, заставило его позабыть обо всём. Подалёку, окружённый несколькими солдатами, стоял, возвышаясь над ними головой, Алемдар, и о чём-то оживлённо беседовал.
Само присутствие его здесь было легко объяснимо. Пришёл сбывать боны Безносой республики и прочие вывезенные из России. Но то, что он продолжал носить длинную бороду, столь делавшую его непохожим на светского турка, и что, в особенности, был одет точно русский, в защитную форму и фуражку, делало его крайне подозрительным. «Почему это он продолжает здесь выдавать себя за русского?» – спросил Ильязд. Но он ли это? Сомнения быть не могло. В течение нескольких минут Ильязд из-за угла наблюдал за ним, собираясь направиться к нему, разоблачить и подбить солдат на расправу[80].
Население юга России делилось на жидов и военных, и когда наконец военным надоело пачкаться и они поголовно уехали в Константинополь и на острова, то, следовательно, на юге России остались одни жиды только, а так как север России, в противоположность югу, был населён жидами исключительно, установившими там омерзительную республику, то теперь так называемая Россия уже окончательно сделалась однообразным, безусловным жидовским царством. Поэтому если кому-нибудь приходилось по неосторожности или просто по старой дурной привычке обмолвиться в местах, подобных «Маяку»[81] или «Русскому собранию»[82] и тому подобным, где объединялись перебравшиеся за море военные, сказав: «по последним известиям, в России», или «говорят, что большевики», или «Советы теперь воюют», то подобные обороты речи немедленно вызывали удивление и отпор и заболтавшемуся во избежание осложнений дальнейших приходилось немедленно поправляться, произнося: «по последним известиям, жиды», или «говорят, что жиды», или «жиды начинают войну» и тому подобное. И хотя военные были на самом деле далеко не всегда военными, а в большинстве случаев назывались так или потому, что носили защитного цвета одежду и фуражку, или потому, что в России евреям доступа в армию не было, что еврей вообще не вояка (тем паче, что военные, как выше было указано, не были подбиты, а просто сами уехали от отвращения к противнику), и поэтому это лучшее отличие, чем какое-либо иное, то легко себе представить, каково было положение штатского, ничуть не выдававшего себя за военного, штатского, пытавшегося почему-либо проникнуть в девственную чащу, и в особенности если этот откровенный штатский в какой-либо мере смахивал на еврея.
Однако Сальмон не только смахивал или казался евреем, но был просто евреем, хотя и родился в Штатах[83], куда его родители, утомлённые прелестями черты оседлости, тайнами места жительства и прочими принадлежностями коренными российского государства, перебрались на поселение со всеми знакомыми и родичами, несмотря на искреннюю любовь к оному государству. Сыну, родившемуся после этого и названному во имя этой неискоренимой любви и несмотря на отчаянные протесты раввина Русланом, Сальмоны передали не только коверканый русский язык, которым пользовались они в быту, но и эту любовь, и в детстве только и слышал Руслан от родителей, какая замечательная страна Россия, какие в ней государыни императрицы, и как было бы приятно в ней проживать, не будь некоторых ограничений для лиц иудейского вероисповедания и несчастных случаев, называемых погромами. И когда в Ванкувер пришло однажды невероятное известие, что государыни императрицы больше не царствуют и, что ещё более замечательно, наследовавшее им правительство отменило все ограничения для евреев, Борис, вооружённый одной любовью и знанием языка, с благословения глубоко несчастных своих родителей, глубоко несчастных потому только, что возраст не позволял им вернуться в страну обетованную, покинул [Штаты][84], перебрался через океан и заколесил по великой сибирской дороге в направлении возвращённого рая. Приехав на место, он немедленно убедился, что всё не только не хорошо, но, несмотря на исчезновение императриц, значительно превосходит те недостатки, о которых ему говорили родители. Погромы и избиение евреев практиковались в таких размерах, словно в этом и заключалась цель нового строя. Если бы не американская внешность и не такой же паспорт, Борис бы давно разделил участь своих единоверцев. Знание русского языка, чем он до такой степени гордился, было ни к чему, Борис избегал им пользоваться, перебираясь из одной губернии в другую, колеся вдоль и поперёк юга России и натыкаясь всюду на одно и то же положение. Не в состоянии пробиться назад на Дальний Восток, Владислав с остаточками своей любви уехал в Константинополь. Его путешествие совпало с исходом военных.
Обстановка[85] в русском Константинополе была похуже киевской или ростовской. И однако, странное дело, Митрофан, который, казалось, мог легко из Константинополя вернуться в Штаты или во всяком случае проникнуть в американскую среду, найти себе дело в одном из многочисленных звёздных предприятий, усиленно вгонявших американское проникновение в Турцию, словом, вернуться в воду, в которой он сам, делец и человек трезвый, мог превосходно плавать, Митрофан, к собственному удивлению, стал этой среды чуждаться и вовсе бы забыл о том, что он гражданин Соединённых Штатов, если бы всё-таки деловая сторона его характера не преобладала над стороной сентиментальной. В Америке Митрофан Америку не любил. Здесь он её уже презирал[86]. Всю эту свору, спущенную на Ближний Восток после Версаля[87], Руслан знал достаточно хорошо и не щадил самых последних слов, отзываясь о своих соотечественниках. Возможно, что тут не обходилось и без раздражения, так как, прибыв в Константинополь, Мистислав[88] обнаружил, что хорошие места все уже заняты, а характер его деятельности мало чем должен был отличаться от прочего хищничества.
И вот, поэтому ли или ввиду остаточков любви к далёкой России, если бы ему пришлось самому ответить на этот вопрос, он не ответил бы ни в каком случае, Митридат решил проникнуть в русскую среду. Его появление в «Маяке» было равносильно вторжению оставшихся там, на Севере, в очищенную среду. Митридата не убили, но просто спустили с мраморной лестницы и, может быть, изувечили бы, если бы возмущённый Глеб не извлёк звёздного паспорта. Потерпев подобную неудачу, Глеб, преодолев всё своё отвращение, отправился в американское посольство, в Союз молодых христиан и прочие злачные, как он выражался, места, преисполненные самыми удивительными и человеколюбивыми прожектами помощи русским, и его настойчивость, деловитость и дальновидность были таковы, что посольство и прочие филантропические учреждения решили русским беженцам в конце концов пособить и поручили организацию соответствующих бюро Митридату. И сколь военные ни были возмущены, что им навязали хотя американского, но всё-таки еврея, во власти Митридата была и подмоченная мука, и старое, собранное в Штатах для бедных платье, и бидоны бесплатного керосину, и многие прочие совершенно баснословные вещи, и военщине пришлось в конце концов поступиться последней своей гордостью и обратиться к Митридату за помощью. Так наступил конец света, и жид овладел землёй без остатка.
Что за невероятное и необъяснимое противоречие? Как всякий порядочный американец, Митридат начал свою благотворительную деятельность, чтобы делать дела, но вместо того чтобы делать дела, которые приносили доход, он непременно хотел делать дела с русскими. А какие дела могли быть с этой выброшенной за границу толпой нищих, или во всяком случае ближайших нищих? Скупать у них драгоценности? И Митридат открыл и лавку, и ссудную кассу, и аукционный зал. А так как публика могла не знать адреса, где находятся эти спасительные учреждения Митридата, то Митридат немедленно обзавёлся целой армией всевозможных агентов из восточных, проникновение которых было в русскую среду беспрепятственно, и эти посредники должны были с таким усердием из этой среды выкачивать всё стоящее внимания, с какой сам Митридат снабжал лагеря и общежития американской мукой и остатками американских стоков, за счёт собранных в Штатах в пользу русских беженцев средств. И какой только ерундой он не занимался, какую только заваль не скупал у этих беженцев, вместо того чтобы торговать автомобилями, керосином или играть на понижение. Сказать, что у беженцев, когда они покинули юг России, уже ничего нужного не было, достаточно, чтобы определить, что скупал Митридат. Обручальные кольца, нательные кресты, поношенные меха, старомодные брошки, убогие серьги, подстаканники, столовое серебро, фотографические аппараты и так далее. Затем пошли почтовые марки. Обилие всяческих частных эмиссий, к которым европейские коллекционеры сперва отнеслись с доверием, делало этот товар занимательнее серёг и подстаканников. Для торговли этим товаром Митридат открыл специальную лавку. За почтовыми марками дошла очередь до денежных знаков[89]. Митридат стал хозяином толкучки.
Здесь он действительно господствовал, и безраздельно. Сняв половину греческой прачечной, Сергей ушёл с головой в это дело, выгоды коего казались более чем сомнительными. Он устанавливал цены на эмиссии, создал особую биржу, коей руководил по своему усмотрению, понижал сегодня верхнеудинские рубли, а завтра повышал колчаковские, затем колчаковские падали, зато в спросе были так называемые жуки, за жуками шла очередь моржей и тому подобное. Этакая деятельность заставила Фрола войти в сношение не только с рядовыми беженцами, где у него были уже прочные друзья и защитники, но и верхами белого командования, а потом и разными прочими беженскими правительствами, горским, грузинским, армянским и так далее, находившимися в Константинополе, получая необходимый ему товар из первых рук, заботясь о притоке нового, измышляя новые способы сбыта и приобретения и так далее. И в ту минуту, когда Ильязд готовился наброситься на Синейшину[90], последний, покинув вдруг группу солдат, с которыми он говорил, поспешно вошёл в магазин, на витрине которого было написано чёрными обведёнными золотом буквами: «Фрол[91], покупка и продажа почтовых марок и бумажных денег»[92].
Ильязд ворвался следом. В прачечной, где он оказался теперь, хлопотало несколько увесистых женщин, а в углу, близ входа, стоял стол, за которым в плетёном кресле восседал обыкновеннейший человек, но с видом таким уверенным, будто действительно он был занят каким-либо важным делом[93]. Так как вывеска была английская, то Ильязд обратился по-английски, прося сидящего осведомить его, куда делся русский верзила, только вошедший в лавчонку. Но сидящий, не отвечая на вопрос, длительно осмотрел Ильязда и спросил в свою очередь:
– А почему, в сущности, этот верзила вам нужен? – вызвав Ильязда на длительную и горячую исповедь. И по мере того как Ильязд говорил, не в силах остановиться, сидящий, внимательно слушавший и отсылавший прочь то и дело врывавшихся русских, предлагавших товар, крича:
– Зайдите через полчаса, видите, я ужасно занят (это уже по-русски), – приходил в состояние всё большего восхищения, пока наконец не перебил Ильязда:
– Действительно, я вас очень хорошо понимаю, вы должны встретиться с великаном, я всё устрою, но вы сами для меня исключительная находка, отныне вы принадлежите мне, исключительно мне, пойдёмте отсюда, здесь нам мешают, – расстался с креслом, выбежал на улицу, подозвал к себе какого[-то] белогвардейца, объяснил ему что-то на чудовищном языке и, увлекая Ильязда, бросился вверх по базару в направлении Пера.
– Успокойтесь, успокойтесь, – кричал он на ходу, – я его вам найду. Я всё устрою, всё сделаю для вас. Я, Олег, вам обещаю, а знаете, что значит, когда Олег обещает что-либо?
Но когда они забрались после продолжительного бега в кофейню, Олег, не перестававший в течение всей дороги повторять:
– Успокойтесь, я, Олег (с ударением на «о»), вам обещаю, – Олег внезапно умолк и, усевшись, уставился на Ильязда, глядя на него с мучительным напряжением. Смущение Ильязда, потрясённого в одинаковой мере встречей с Синейшиной и с этим красавцем, было настолько велико, что он сперва разболтался, потом дал увлечь себя и теперь глупо молчал, позволяя Олегу таращить на него не то зелёные, не то коричневые глаза. Наконец, после продолжительного раздумья, лоб Френкеля вдруг разгладился и на лице его засияла улыбка неистощимого самодовольства, озарявшая его во время изъяснений Ильязда в лавке:
– Вы не представляете себе, до какой степени забавно всё, что вы мне рассказали о вашей встрече с высоким турком. Но я делец совершенно, и если теряю время на беседу с вами, то потому только, что вижу во всём этом возможность дела. У вас есть личные соображения, которые я уважаю, но до которых мне нет дела. Вы ими можете не поступаться. Но я вас беру на службу и не скрываю от вас, что вы для меня совершенно исключительная находка. Помилуйте, вы не дурак, явление в Константинополе чрезвычайно редкое, вы русский, избегающий русских и потому от них не зависящий, и, наконец, вы всё-таки русский, но изъясняющийся по-английски, и можете мне служить переводчиком и проводником, так как если бы вы знали, каким языком наделили меня родители, каким языком, – закончил он с искренним горем в голосе.
– Вы меня берёте к себе в секретари? – осведомился Ильязд.
– В секретари? Нет, что вы, ваша служба должна заключаться в том, что вы по-прежнему не будете ничего делать, то есть по-прежнему будете вести тот образ жизни, который вы ведёте там, в Софии, и только, я от вас больше ничего не требую, время от времени мы будем встречаться, вы будете меня развлекать вашими невероятными рассказами, и только.
Поймите, чудак вы этакий, дельцы мне не нужны, я сам делец, мне нужны чудаки, такие вздорные, как вы, а таких, как вы, я ещё не видывал. Синие глаза, церковная архитектура, язык цветов, «Девяносто пять». Какие это перлы, какие изумительные перлы. Барнум[94] составил себе порядочное состояние, а в его учреждении не было ни одного такого феномена, как вы. С какой луны вы свалились? Ах, впрочем, не всё ли равно? Россия, Россия, удивительная страна, только она может производить таких феноменов.
Вы не обижаетесь на меня, надеюсь, что я вас приравниваю к уродам? Вы отлично понимаете, – продолжал Олег с яростью в голосе, – что вы душевный урод и достаточно умны, чтобы усмотреть в этом обиду. Будем называть вещи своими именами. Но предупреждаю вас, не думайте, что я, находя вас забавным, предполагаю забавляться на ваш счёт, предлагаю вам играть роль шута. Нет, я делец, я извлеку из вас не одно дело без всякого для вас ущерба и обиды. Вы остаётесь самим собой, и только. И только, и только, – повторил он ещё два раза, отвечая себе на свои мысли.
Ильязд вспомнил о свиных зубах в кармане, об улочке Величества и почувствовал невыразимую скуку. То, что он нуждался в деньгах, так как скудные средства, которыми он располагал, были на исходе, и даже, живя на всём готовом и на иждивении у Хаджи-Бабы, Шерефа и Шоколада, надо было всё-таки что-то зарабатывать, – сделало эту скуку ещё острей. Почему он должен был принять предложение, такое унизительное и фальшивое, этого торговца воздухом? Почему это предложение было облечено в такие недопустимые и потому подкупающие Ильязда формы? Он допил кофе, всё без остатка, вместе с гущей, покачался на стуле, смотря в сторону, и громко вздохнул.
– До чего вы чувствительны, – воскликнул не перестававший наблюдать за ним Борис, – уже омрачились, забудьте, забудьте, не вспоминайте о том, что я вам сказал!
– Дело не в чувствительности, – наконец проговорил Ильязд, преодолев странную лень. – Я не хочу чувствами отвечать на ваш деловой подход. Вы предлагаете мне договор, суть которого мне неясна, и в котором таится несомненный подвох. Но я не боюсь вас, мой дорогой, так как нет ничего в мире, что бы могло одолеть моё своенравие. И чтобы вам это доказать, что я, как всякий порядочный человек, готов на что угодно, если только вы платите, я принимаю ваше предложение на условиях взаимности: не забудьте, что я попал к вам в поисках турка, выдающего себя за русского, и которого вы должны знать, так как он скрылся у вас и торгует бумажными деньгами. Я принимаю ваше предложение ничего другого, кроме того, что я делаю, не делать, если вы обяжетесь взамен, чего вы избегаете, пойти и разоблачить этого негодяя.
Еврейчик расхохотался завидным смехом:
– Сумасшедший, настоящий сумасшедший, готов продаться в рабство из-за какого-то турка. Но, впрочем, вы же совершеннолетний, знаете, что делаете. Отлично, отлично. Я не только не уклоняюсь от поисков, но готов с вами приняться за них немедленно, в Стамбуле вас подождут, вот пятьдесят лир, это в счёт вашего жалования, идемте пока обедать…
Ветер пахнул на них холодом, подымаясь с кладбища через сад, когда они вышли. Но впервые Ильязд не смог погрузиться в мечты и любоваться часом дня. Настойчивый Игорь жужжал над его ухом, восхваляя прелести Константинополя.
– Ах, русские, русские, какая удивительная порода! Вы посмотрите, стамбульский затворник, каких чудес они только тут не наделали. Какая жалость, что по слабости моих родителей я родился в Лос-Анджелесе, в Штатах, а не в Киеве, и что столько лет я потерял вне этого замечательного народа. И потом, эта революция, она чуть было не отравила мне всё существование, если бы я не нашёл здесь, в Константинополе, эту среду, несчастный, подумайте, так бы и прожил свой век вне этого замечательного народа. И какая стойкость, какое упорство, каких трудов мне стоило проникнуть в эту замкнутую касту. Посмотрите на это зрелище, разве это не изумительно?
Напротив них на углу стояли два пьяных американских матроса, обнявшись, раскачиваясь и тщетно пытаясь снова тронуться в путь. Впереди двое русских в военной форме стояли рядом, держа в руках головные уборы пьяниц, а далее духовой военный оркестр, играя (ахтырский) марш, топтался на месте, ожидая, когда же матросы тронутся. Впереди же всех, лицом к группе, пытающийся бодриться усатый капельмейстер усиленно размахивал левой рукой, спрятав правую на груди под допотопного образца сюртуком. Прохожие, образовав кольцо вокруг шествия, наслаждались музыкой и видом блюющих матросов.
– Ну что, разве не изумительная картина, смотрите на моих соотечественников, на что они годны, блевать, и только, скоты, вот вам Америка, что за гнусный народ[95], а русские предаются музыке, как ни в чем не бывало, чтобы сколько-нибудь облагородить этих скотов. Сюда, сюда, весьма возможно, что мы тут застанем вашего турка.
Увидев, что они входят в русский ресторан, Ильязд хотел повернуться – и в бегство. Но было поздно. Пристально наблюдавший за ним американец схватил его за рукав и силой протолкнул вперёд. Там Ильязд был подхвачен под руки женщинами, которым Олег делал какие-то знаки, и немедленно усажен за стол.
– Чего вы стесняетесь, – негодовал подоспевший Левин, – что вы плохо одеты, но вы же беженец, вам это простительно.
– Я не беженец, – запротестовал Ильязд[96].
– Тише, тише, пожалуйста, без историй, не беженец, ну и отлично, только зачем же кричать об этом во всеуслышание. Право, я никак не мог предполагать, что у вас такой бурный характер, нельзя позволять себе такой роскоши в наше время – обладать бурным характером. Закуски, начнем с закусок и водки. Русское, русское.
Ресторан был маленьким, тесным, и обилие горшков с пальмами и лимонными деревьями делало его ещё более тесным. Разгороженный перегородками на несколько клеток, в которых стояли столы (некоторые перегородки были уже задёрнуты), он был полон, и на эстраде несколько блондинов, одетые под цыган, играли цыганщину, время от времени снимались с места, подходили к тому или другому, особенно пьяному, столу и ждали заказа на новую цыганщину. Прислуживали русские дамы, с видом осточертелым, подсаживались к посетителям в ожидании заказа и потом плелись на кухню как можно более медленно. Делали постные лица, вздыхали и, останавливаясь около столов, раскачивались (ваньками-встаньками), оставались глухи к окрикам обедавших.
– А это разве не восхитительное зрелище? Все русские. Ни гроша за душой, а это самый дорогой в городе ресторан. Всё от любви к родине. Вот видите, этот молодчик, окружённый женщинами, он только сегодня утром продал мне отцовские часы, обручальное кольцо и нательный крест. Разве это не замечательно? – в это время офицер, о котором шла речь, потребовал «Боже, царя храни», и все встали. Ильязд продолжал сидеть. Левин вцепился ему в грудь и с силой поднял его. – Опять начинаете валять дурака, хотите, чтоб вас пристрелили, и меня втянуть в грязную историю, новое открытие, вы действительно свалились с луны, я же полагал, что вы можете быть проводником. Какого чёрта? Садитесь теперь и ешьте. Что за отвратительный характер!
В зале шла самая откровенная щупня. Левин, предмет исключительного внимания всех дам, изъяснявшийся с ними знаками, ломаным французским языком и всё сокрушавшийся, что не может говорить по-русски, ел и пил за десятерых, тогда как Ильязд, окончательно распустившись, ничего не ел, жалуясь на отсутствие аппетита, и не обращал никакого внимания на дам, которые уже сидели у Левина на коленях и требовали от него нового и нового шампанского:
– Вы переведите ему, недотрога, – обратилась одна из них к Ильязду, – что с каждой бутылки мы получаем от хозяина по лире…
Левин пил, ел, щупал, но не пьянел и не переставал наблюдать за Ильяздом. Видя, что тот ничего не говорит, сам обратился к дамам с расспросами по поводу исполина. Но исполина сегодня никто не видел, хотя вчера он завтракал в обществе французов.