bannerbannerbanner
полная версияДвери моей души

Иоланта Ариковна Сержантова
Двери моей души

Полная версия

Солнце включает ненадолго абажур листвы берёзы. Медовый цвет тянет внимание к себе. На себя, как одеяло холодной ночью.

Проворные капли снега, ухватившись липко за пальчики сосны, сияют дробно. Дрябло дрожат, потакая ветру.

Посечённые градом листы винограда моют золото света. Роняют крохи, что подбирают, не мешкая, отставшие от тепла златоглазки.

Сень осени, размытая первым снегом, дарит взору ту даль, без которой тесно мачтам и мечтам. Но муки, безутешные осенние, ищут в панике, где сокрыть беды свои. А после, роняясь под пахучий тесный букет полыни, швыряет их, как мух, в пламя. На один плевок огня хватает страданий. Всего лишь!

Первый снег потоптался по кругу недолго. Показал, – где что будет, и вышел, неплотно прикрыв за собою дверь. И оттуда теперь: то распев ветра, то речитатив дождя, то веером свет, через просторную скважину замка. Бывает, зажжётся вразвал, либо тухнет разом. Что с него… Что с ним не так?.. Всё так, – в такт ветру, что слоняется по свету, теряя из отвисших карманов вату первого снега или роняя алебастровые шарики последней грозы.

– Неряха он, да?

– Вовсе нет. Непоседа. Ребёнок. Ветер.

Вопрос

Как-то раз пришлось слышать о том, как сова, живущая в кроне сосны по соседству с семейством летучих мышей, стряхивала их, сонных на землю, чтобы позавтракать ими… Не знаю. не уверен, что так и было. На такие подлости, скорее способен человек, нежели птица. Обождать, пока покажется, что в безопасности. А после – ударить в то самое, нежное, которое открыли не из слабости. Не из простоты. Но – доверия ради. Как признак особого расположения. Поделившись горбушкой сокровенного, подпустили ближе прочих. И…

– … У нас такая хмарь… брызь…

– Брысь?

– Брызь. Брызги с неба.

– Дожди…

– Нет, не дожди, брызги. Будто бы кто роняет слезу, растрогавшись. А после смущается и крепится долго. От того хмуро всё, сдержанно, трудно....

Накинув мелкую мокрую сеть на округу, осень привстала на цыпочки, чтоб рассмотреть, – плотно ли легла она. И принялась тянуть. В частик50 попадались и краснопёрки, и зеленушки, и карасики, но больше всего золотых рыб. Тех самых, которые живут в ожидании вопроса. Ради желаний, исполнить которые под силу им одним.

– О чём мечтается тебе?

– Да так, ни о чём.

– Хочется чего-то сильно?

– Наверное…

– Так чего?!

– Не знаю. Как-то всё неопределённо.

И осень тянет дальше свой невод, с уловом, где несть вопросов не заданных и развеянных по ветру ответов тьма. И дольше того – зима. Что не даст никому растопить обиды свои. Под валами сугробов небрежения мимолётностью и нарочитым однообразием.

– У-у! – будит сова мышей, сгоняя с сосны. Те роняют себя спросонья. Зевают по-кошачьи. А прямо под деревом, в расслабленной пятерне корней, бескрылые их собраться шлёпают задниками пыльных тапок по пяткам.

Вот оно то, розовое, чего осени не раздобыть. Переждёт оно и зиму, и осилит весенний озноб…

– Понял ли ты, наконец, чего тебе хочется?

– Думаю, да.

– Так чего же?

– Я хочу долго-долго искать ответа на этот вопрос…

Всё пройдёт…

Небо, всё в чёрных синяках туч, морщило лоб, гримасничало, словно от боли. То загодя вернулась осень. Сварливо задула свечи. Сорвала цветастый задник. Рамы – долой, и холод вытолкал тепло взашей, как загулявшего гостя. Горстями конфетти – листья под ногами. Шепчут что-то, но зря. Некому слушать их. Махровые шары дождевиков приспущены… им нужен воздух. И вдоволь его. Но – не того, не так, и не здесь…

Как будто среди бала свет погас. Иль плотные упали шторы окон. И сразу запах пыли, сквозняки.

Размахи крыльев уже и теснее… к печной трубе. Но та ещё надменна.

Унылых толпы. Но один – среди, за солнцем так уверенно следит. И верит, что оно опять вернётся. И, как убогий, всем округ смеётся.

И, глядя вниз, и растирая те… ушибы, всё небу верилось, не сразу и не шибко. Но лучше верить, чем не верить никогда. И – всё пройдёт, не оставляя в нас следа.

Мышиная возня

Неряшливо гляделось всё. Наспех распоротые швы лета обнаружили поры нор, ершились полуистлевшими нитями трав. Праздничные лёгкие наряды принялись расползаться наперебой, и из горсти осени просыпались мыши.

Одна скромная резвая хлопотунья, не таясь норовила урвать у природы те лакомые кусочки, которые ещё можно было отыскать. Ей хотелось отведать всего понемногу. Заодно пополнить запасы деликатной пищи к празднику, которому рады все, к Рождеству.

Не вызревшие подмороженные семена, зелёные трубочки стеблей с засахарившимся камбием, салатные листья клевера… Мышь сновала до норы и обратно, поминутно закусывая. Временами она останавливалась поправить причёску и передохнуть. Реже запивала яства глотком нектара, заплутавшего в кубке пестика и уже после того устремлялась бегом, к воде. Испить её, густую, пока не выветрился весь голубоватый ликёр неба.

Вкушать его мелкими частыми глотками, – что может взволновать больше?.. Разве только ощущение невозможности сделать это, как только мороз возьмёт вожжи течения времени в свои холодные руки.

Чёрный дрозд невнимательно наблюдал за суетой соседки. Он был предсказуемо прост и уже настроен на предстоящую скованность и недобор. А потому мышиная возня казалась ему напрасной затеей. К тому же, всегда есть шанс не дожить до тепла, даже рядом с доверху наполненными кладовыми. Зима наступит неотвратимо. Через ночь или пару ночей? Сроку нет. Захочет, когда придёт. И наскучит скоро

Семечко

Крупинка, горошинка, семечко… дуло щёки, пока мать поила его без меры соком своим. Вредничая, не враз выглядывало из колыбели. Дотрагивалось боязливо до пелён. Жмурясь плотно, пробовало на вкус – как оно, солоно ли, густо ли, удобно округ. Упершись ладошками, натянуло чепчик, и глянуло-таки, что там, – вне тепла и оберега. И рассмотрело, и принялось.

Дерево выросло едва, как хватило сил удерживать уж не только одну стрекозу или бабочку сонну, но и лесную канарейку. От её мелодий воздух горчит. Тревога крадётся рядом, на мягких лапах осени, оставляет мокрые следы. И на вырванных из блокнота листах того же, горького цвета, – то ли дождя капли, то ли кляксы слёз.

Рано ещё для приспущенного юным морозом аромата мяты. И для согретой в холодных ладонях солнца чаши пня – не по сроку. Вьётся из, локоном, коричневый дух корицы. Откуда бы взяться ему тут? Но каждый раз неизменно его напоминание о себе, об эту зыбкую пору.

Кисель луж давно готов, прозрачен до самого дна. Но охотников отведать его нет. Куда как желаннее истомившее за лето горячее. Да где ж его взять, теперь.

Карусель природы, мелькавшая столь ярко, беспричинно и беспечно замедляет ход свой. Чего для? Чтобы дать сойти кому? Почто …так-то?

Сбивая ритм мерцания сего, что времени подвластно ходу, вопросы задаются, чтоб затем, укрывшись снегом, позабыть об этом. С надеждой, – облегчит страданья сон. И сами по себе придут ответы.

А дерево… Растёт и в полудрёме.

И сможет вскоре удержать в руках синиц.

А позже поддержать иных в паденье.

То не каприз, не блажь, не наважденье.

Полой прикрыть от ветра и замёрзнуть.

На то глядят с высот прохладных звёзды.

Не каждый так-то вот умеет: сам продрог,

но мимо не прошёл, не смел, не смог.

Памяти…

выпускника спецшколы ВВС г.Липецк

Выпускника Академии Можайского г. Ленинград.

Владимира Шапошникова, любимого брата моей мамы

Большой зелёный дятел в красной кипе утомился. С ночи конопатил мухами щели. Близоруко приглядывался – гладко ли, заметно ли. Но оставил внезапно бесконечную затею свою. В попытке вылить усталость на воду пруда, погрузился. Раз, другой, третий. Отряхнулся, как мальчишка и полетел навстречу солнцу, извиняясь за то, что опоздал. А тому и недосуг. День ко дню, – не поспешить и не спешиться. Только один вопрос: всё ли равно, кому глядеться в его воспалённые от усталости очи? Да коли зажмурился кто навек? Да на чей? На свой или его?

Припоминаю, как, приезжая в отпуск, дядя вставал рано утром, и шёл на берег водохранилища. Играючи, с застенчивой улыбкой прижимал к груди земной шар и перекладину турника, а после нырял и добывал раков к завтраку. По дороге домой те тихо перешёптывались между собой, хрустели объятиями и всегда удавалось уговорить отпустить “самого маленького назад к маме”.

Трещотка птичьего полёта. Воспалённые вены заката. Гримаса театральной условной грусти облаков с тилаком51 луны во лбу.

Переменчивое небо Петербурга на мгновение делается лазурным и тает. Бледнея, обнажает кровоподтёки облаков. Минуя парадный вход Триумфальной арки, Дворцовая площадь глядится буднично. Нависая, мыльная ладонь неба терзает и давит, а уколовшись о шпиль Адмиралтейства, вздрагивает так, что колокол храма Спиридона Тримифунтского назидательно гудит.

Кто-то мнёт небрежно сердце в руках. Оно дрожит. Ибо неведомо – оставят ли его в покое… на этот раз или кинут метко вялым комком в общую корзину.

Снегирь

Источаемое ею горе казалось столь безыскусным, что хотелось защитить её, загородив собой. Впрочем, длилось это недолго. Легко вздохнув, она произнесла:

 

– Ничего страшного. Отыщется другой. Не всё ли равно…

Нашу историю обронил ветер из прорехи в кармане, вместе с разлинованным листочком блокнота ольхи. Ветр проходил мимо и всего на минутку присел у окна, чтобы передохнуть. Он был немолод, но ходил легко и неслышно. Характер имел мягкий, сердце доброе. Порывы юности, оставленные в прошлом, временами напоминали о себе: сгоряча он ещё мог натворить бед. Да после, сокрушённый, так рыдал, что жаркий ржавый осенний вой лося или кристальный, сияющий в лунной ночи волчий, казался колыбельной.

Неким утром пруд досадливо морщил лоб, стараясь припомнить позабытое накануне, чему явно мешали рыбы. Те, не стесняясь никого, шумно глотали дозревшую к утру похлёбку из мошек. Небо пристально вглядывалось в их припухшие от сытости очи, дивясь непристойной алчбе, но было не в силах поделать с этим что-либо. И только уж было готово отворотиться, окутав лицо пышным пуховым платком, как чвяканье закончилось враз. На берег пруда, впервые за годы, ступил снегирь.

По запылённому фартуку было понятно, что это барышня. СнегирИха. Она неспешно расправила складки простого платья, отряхнула подол и, скромно присев, принялась пить. Со стороны казалось, что нет-нет и птица уронит себя в воду, так долго пила она. Улитки позабыли закрыть рты в удивлении. Рыбы и те подошли ближе, чтобы разглядеть, как пересохший за некороткий путь острый язычок обретает подвижность. Разглядывая его, едва удержались, чтобы не попробовать на вкус. И отошли от греха. Гостья не выглядела безобидной.

СнегИриха вела себя спокойно. Обстоятельно! Расслабленная усталостью, размяла крепкие ладные ножки, поправила выбившийся из-за ворота бантик пёрышка, провела рукой по волосам, пригладив причёску и присела наконец. Оглядевшись, заметила перемены, произошедшие за годы отсутствия, и сделалась довольной. Густые кроны вечнозелёных, остатки трапезы двоюродных родственников – синиц и воробьёв, всё говорило о том, что место было выбрано удачно. Но… впереди был ещё один выбор, которого никому не избежать.

СнегИриха прибыла в сопровождении двух красивых парней в атласных киноваревых рубахах. Будто прибыли с ярмарки или другого какого праздника. Парни были братьями и одинаково ласково глядели на предмет. Не спорили они и промеж собой. Каждый был бы рад счастью другого. Каждый выказывал готовность уступить. Данное обстоятельство неприятно смущало снегИриху. Принуждало сделать выбор. Но тут ветер, что сидел на скамье у окна, вытянув ноги, обернулся на зов осени неловко и задел плечом одного из ребят. Да так, что тот стукнулся грудью о стекло, как о земь и упал. Ветер рванулся было поднять снегиря. И тот казался ровно бы только без чувств, а оказался вовсе бездыханным. Взвыл ветер, показав прозрачный лик свой небу, и исчез. Брат же подлетел к брату, сел подле, распластавшись. Не смея отвести взгляд, старался уловить хотя намёк на дыхание, хоть подобие его… Но тщетно.

А снегИриха… Что же она? Встревожилась было, загрустила, но скоро передумала. Дёрнула плечиком, поправляя сползшую бретель и пошла разбирать вещи. Ей было совершенно безразлично, от кого и с кем растить детей. Лишь в них умела найти она счастье. Лишь в них одних.

То – людское…

Поздний ужин у пчёл. Осень кормит не сытно, но сладко. Из розеток последних цветов. Абажуром, на усе китовом осиновых веток, тёплый розовый свет. Тот – до боли в глазах, миновав изжиганье ожогов.

Киёв стук из – за леса олений. Шар луны. Далеко закатился. Им уже не сыграть.

Слизня желе цвета стылого мёда, манит птиц на своё отраженье. И, пугаясь, свернувшейся крови клубком – долу, так, что ищи – не отыщешь.

Дятел, в тайне сластёна, отобрав винограда шпинель,покрупнее, оценив, так ли клеек, досадливо прячет в утробу. И тяжёлым, под редкой вуалью ветвей он скрывается.       Филин, срываясь, в полусне над округой хохочет. Нету мочи.

Но утро уже настаёт. День манит и пугает. Кем изведана жизнь, головы от себя он не прячет. Он не лжёт, не смеётся. Он плачет. И солёной водой не напрасно наполнено море. То – людское. Надежды и горе.

Бабье лето

Из подушки ночи – тучи клочьями, облака – перьями. И луна – перламутровой пуговицей, что сорвалась в детстве со старого пальто, да закатилась так далеко, что теперь не достать.

Странное, со стороны гудение. То оса упирается спинкой, пытается сдержать наклон земной оси. Взывает к сдержанности непогоду. Ищет верные слова и взгляды. Находит их так же, как шмель отыскивает нужный цветок среди множества увядших, – живой, с мягкими податливыми лепестками, довод.

И вот уже, кажется, отступает грибная прозрачная сырость. Воздух густеет. Приотворяются створки, сквозь которые в потоке тёплого солнечного ветра – шёлковые нити паутины, золотая мишура листвы, плетёные чаши гнёзд, выставленные за ненадобностью у входной двери. Может, пригодятся кому.

То тепло, что после первой размолвки меж ним и нами – не лето вовсе. Это те пять минут, которые даются на сборы. Тот вдох, что не растянуть. Как бы ни был глубок.       Линялая наволочка ночи, с одною уцелевшей пуговкой, луной. Вместо ниток – ветки ивы. Свисают безвольно. Не вольны изменить они порядок вещей. И больны этим. Одно только глядеть на них – тревожно. Хочется забыться, заснуть и видеть, как сны, лучшее, пропуская вперёд себя то, чего неможется знать.

Но отыскивается она, отвага для жизни. В ответ смущению зари, открываешь глаза. Слезливая слякоть под ногами не сердит. Ситчик тумана тает маслом на чугунной сковороде. И кристаллами крупной соли уколы догадки: быть может она и существует, изменчивость, чтобы проверить, – насколько ты крепок в своём намерении досмотреть эту жизнь до самого конца.

Проявления чувств

С раннего утра, не озаботившись даже трапезой, рыбы хладнокровно взирали на проходящую мимо осень. Неряшливость, вздорность, нервность и плаксивость, – всё красило её, всё шло к лицу. Редкие пчёлы зримо пьянея от сбитня сосновой смолы, пытались найти дорогу домой, и не отыскав, садились на застывающую маску земли. Не таясь птиц, а те, манкируя хмельным бесстрашием, поглощали прямо так, в шелухе, паникующих троюродных – муравьёв, и срывали прозрачную обёртку крыл с двоюродных, с ос.

Ближе к полудню, раскрыли свои ржавые зонты мухоморы, иные – сдвинули шляпы на затылок. Неровно засиженные птицами, они выглядели запущенными и нескладными, как подростки. Короткая прозрачная мантилья в прорехах, бесконечные худые ножки… Загадочность, что от сумасбродства, под вуалью мошкары, сродни таинственности, но, ох как, не одно и тоже. Ибо на первое, в ущерб второму, всегда отыщется ответ.

Ветер нежно перебирает шевелюру опередившей весну травы. Ему грустно думать про то, как примнёт её шапкой снега. И что не будет у него сил дотянуться, тронуть, коснуться… И тут… Посреди прядей, сапфировой брошью блеснул незабудки цветок. Яркий глубокий предрассветный ультрамарин. Промеж нефритовой зелени травы, как дар, как выдуманная случайность, вне которой так скучно и безнадежно.

Ветер, не имея привычки на это, улыбнулся, как умел, и скоро ушел. Во след его невидных шагов порхали бабочками листья калины и клёна. А дубы… те хрустели суставами и, торопясь через меру, тянули за фалды одежд без надежды вернуть, но лишь с тем, чтобы знаки подать: "Ты любим. Ты нам нужен. И.…ну же!.." И спешил отвернуться, стыдясь…

Исчеркав небо ветвями, вечер поспешил вымарать события предшествующего дня. После, без стука и церемоний явился дождь, дабы сокрыть от сторонних глаз приметы чуждых им проявлений, чувств. Ибо, – не к чему. Да и кому нужны?! Лишь тем, кому неведомы они.

Ждать…

Оставляя разводы облаков, утро смывает с неба одну краску за другой.

Ночь брезгливо подобрала тяжёлые юбки свои. Ближе к тёмным простуженным заиленным водам. Прячет их там, опасаясь намочить.

И вот уже можно разобрать, как чрезмерно украшенные огнями дома кажут ущербность свою, обнаруживая изломанные ветром времени крыши. Наигрался он ими и бросил. Пустоты пугают, белёсые бестелесные рёбра отвращают от того, чтобы глядеть на них. Любоваться прилично не таким, не грустным.

Негде укрыться и птицам. И стремятся они прочь. Туда, где туманом выкипает река, да кипельно-белые облака сладкой горстью вырываются из замаранных ладоней земли. И сдувает их. Выпускает на простор. Навстречу скалам, что нарочито мрачнеют халвой по берегам морей.

А там, где оставлено всё… Осыпались тучи. Пудра снега на припёке листопада. И властный окрик вОрона, что празднует сурово одиночество своё, тесно сдвигая кубки хрустальных зорь. Одну за другой. И швыряет их об пол зимы. Которая уже здесь, минут пять тому, как. Раньше, чем ожидали.

Но полно! Прилично ли нам так-то?! Ждать…

Как кому повезёт…

Можно ли наблюдать спокойно за тем, как рыбы лепестками вскружив воду подо льдом пруда, тают, пропадают из виду ?.. Как воробьи, заподозрив неладное, принимаются стучаться в мутное окошко со вмёрзшими листами кувшинок, что замерли вдруг, нарочито, будто припомнив случайно старинную детскую забаву…

Улитки – россыпью на дне, как соскользнувшие в неловком жесте с ожерелья. И не подобрать, не подобраться, не позабыть о нём. Так оно шло… жаль…

Лягушки, те ушли в небытие заране, впитавши всю сладость липких медовых запахов трав и света. А рыбы тянули до последнего, не желая облачаться в свои белые фланелевые пижамы.

Удерживаясь за край рамы, ещё живой и тёплой в самой сердцевине, синица просится за стол. Пора уж ставить прибор и для неё. Всё, что оставила осень, виноград да рябина, – то так, баловство.

Суеты, основательности… зерна хочется… сущности жизни! Что познать можно лишь только, пережив зиму, ощутить её, как холодность и безразличие… или как сострадание?

Так-то – как кому. Как кому повезёт…

Навсегда

Собираясь уходить, осень раскидала наряды. Сбившаяся на неширокой кровати постель обнаружила несвежую простынь. Там же, вместо подушки, горсть изломанных неспокойным сном перьев. Казалось, что птица наспех оставила гнездо. Ветер кивнул головой укоризненно, смахнув сор повыше. Подальше с глаз долой.

Заметив непорядок, белка ухватилась покрепче за дерево, да принялась выметать облака. Несмотря на то, что ветер норовил помешать, вырывая ствол из её объятий, удалось расчистить ближний край неба. Но и его тут же замело. Слишком было глубоко. Надолго чересчур.

Любой напрасный труд утомляет. Посему, белка, скоро ослабев, выпустила дерево из рук и полетела вверх тормашками. Ударилась спиной о ветку, за неё же и ухватилась, чтобы избежать падения на сырую землю.

От ствола, штукатуркой посыпались кусочки коры, застрявший в ней сор, и осыпали белку с головы до ног.

– Только что надела! – всхлипнула белка и принялась чистить новую пепельную шубку. Перебирая ворсинки, шептала раздражённо:

– Ага, как же, мысию52 по древу. Какое тут, если, за что ни возьмись, – всё прахом, всё впустую…

Расслышав её слова, ветер оставил растирать небом косы леса. Дал отдышаться птицам, передохнул сам. Задумался.

– Ты и вправду считаешь, что всё напрасно? – спросил он.

Белка засомневалась:

– Ну не так, чтобы всё, но часто.

– Что часто?

– Часто кажется так. Ты вот, дуешь, стараешься. А оно всё на своих местах. Так только, мелочь какую ненужную унесёт подальше, а прочее, как стояло, так и стоит.

–Так, может, в этом и есть смысл моей работы, чтобы оставалось то, что должно, а прочее – прочь?!

– Может быть… – согласилась белка. – Ну, а я тогда тут зачем?

– Не знаю, – не стал лгать ветер. – Но, судя по всему, ты тут давно живёшь.

– Как давно? Мне уже два года и дольше, чем ещё полтора мне, ну никак не станет светить.

– А мама? А бабушка?

– Что с ними?

– Они-то тут жили!

– А я причём?!

– Да притом, что это твои предки!

– И что? Что это значит?

– Это и означает – всегда!

– Всегда?

– Ну, конечно!

Ветер изобразил фуэте, как балетный танцор, и каскадом прыжков бризе, исчез, словно бриз. Черепица листвы поднялась, подчеркнув движение его, и потянулась вослед. А белка продолжила подбирать упавший с дерева сор. Ибо, если «всегда», то иначе никак. – Рассудила она. – Это ж для себя, для нас, для всех, кто не считает себя лишним. Это навсегда.

В розовом утро…

*В розовом утро, и тянет рассвет одеяло.

Краем снежинок – изрезанный контур лесов.

Будто в пятнах малиновых сока, скатерть неба. Чаинками, там, в вышине, – то ли ястреб. А может не он.

 

Только будет заваренным чай, – печь кипит, выпуская свой пар в поднебесье. Дом лоснится. Потеет очками стекло. И, роняя кастрюлю, за мышью в погоню щенок. Кот? Сидит и глядит за окошко.

Мне бы… счастья. Немного. Немножко!

Мне б его, сколько я унести в состояньи.

Но …куда? Согласитесь, что это признанье…

На корню

Юный, совсем молоденький рассвет глянул поверх колючего шерстяного пледа сосен на поляну и обомлел. Россыпь сырых пеньков липко и вызывающе щурилась по сторонам. Приглядевшись внимательнее, рассвет разобрал, что никакой беды в том нет. Деревья и кусты подле не отстранены в испуге, но в неге полудрёмы позволяют птицам плести какую-то чушь, перебирая пряди ветвей.

Наделав нор сквозь плотный ковёр листопада, выглядывали оттуда шляпки грибов. Те, кто посмелее вытянулись уже по пояс, менее храбрые казали миру одни лишь шляпки. На первый, второй и даже остатний взгляд они и вправду были, словно спилы молодых стволов. Но те – ещё рыдали бы, оплакивая свою незавидную участь. А эти… Примерив личину чужого несчастия на себя, не умели правильно распорядиться той долей страдания, которой прилично существовать подле любой беды. Они сияли напоказ. Ибо явили себя миру, чтоб делать именно это. Иначе не умели. Да только был в этом один незаметный подвох.

Измученные пеньки деревьев темнели от горя, замыкаясь в себе, а после, рассудив ненадёжность того, что их гложет, искали повод пережить и давали ростки. Поодаль или тут же, у основания пня, в укор свершившемуся, наперекор ему.

Грибы же, оказывались растоптанными. Внешняя их сторона заявляла о красоте и довольстве. Но изломанные судьбы доказывали совсем об ином. Рассуждая о восторгах грядущего подле дебелого материнского бока грибницы, все они были отважны. А на деле…

К полудню, когда рассвет вполне возмужал и уже многое мог рассудить верно, без тревоги, но со спокойным равнодушием рассматривал чернеющие скользкие крошки, которыми брезговали даже мухи. И пристально, с осознанным сочувствием и надеждой присматривал он за спилами юной поросли дерев. Всю в шрамах и заусеницах. Она ещё даст о себе знать. Непременно. Вот увидите…

Паутина жизни

Дождь. Липкий. Играя в пристенок, роняет серебряные пятаки в самую середину плоских ям, заполненных водой, что согласны с дорогой и перечат ей же.

Гнёзда птиц, что осалила осень, как рваные картузы подле просящего подаяния. Дрожат в тонких веточках рук. Милости взыскуют. Тепла. Сострадания. Чтобы не одним вкушать сорбет увядания. Горевать не в одиночестве.

Мошкара прозрачным паром клубится над пристыженной ливнем травой. Как то ей удаётся… меж струй. Столь нежной и слабой.

Дремлет паук в тепле многослойной палатки. Ждёт звонка. И незваным всегда открывает. Сам других не манит, но чуток. Насторожён.

Тихо сглотнув, на тропинке замер лис. В ожидании, как мышь, обнаружив себя несдержанным шагом и скрипом отважным, объявит тёмную гриву середь сгорбленных спин ржавого уже прошлого. И, – чей скачок окажется гибче, тот и в фаворе, в верном расположении звёзд судьбы к себе.

Седая уж белка не уляжется никак. Мелькает по-над ветвями, сбивает отсталую от лета пыль пуховкой хвоста. Бережно. Ибо – сотвори грубое, горько замершая, надломится ветвь. Скрипнет зубами, и – падёт. Растеряет по пути в никуда, вниз и прелесть свою, и мха колье. А и колко там. Лишние иглы сосны, плешивые ссадины коры, изумлённые старостью шишки…

Но как вспомнит себя ливень вновь. Да, набрав полные щёки дождевой воды, намочит округу. И окрест, и так, как придётся. Вернёт податливую мягкость всему ненадолго. А после предательски, не исподволь, но за одну ночь всего, – коленом мороза. Чтобы понимали о себе! Ровно столько, сколь стоят они. И что друг без друга все – так, случайность. А рядом – жизнь.

Подобрав под себя кулачки, как кот на коленях хозяйки, сидит паук под плетёным своим навесом и размышляет о том, что, хоть и видны ему паутины жизни, а не властен над ними он.

Поделом

Дятел пищалкой детской тешит осень: «Не плачь, не плачь, не плачь.!» А та не может остановиться никак. Канючит, пачкает воду в лужах, покрывает лаком ввечеру: стволы, незрячие фонарные столбы, столы во дворе. Осенью их как-то особенно много.

Летом вокруг снуют муравьями люди, и столы подставляют спины: то истощённой и равнодушной уже ко всему вкусной, просолившейся на семи ветрах рыбке, укутанной в завтрашнюю газету, то щекотному движению игрушечных колёс в мятой ладошке, то забытому букету… Сколь там цветов? Чёт или нечет? Лучше бы так, второе. А ещё – не рвали бы за зря. Пусть бы их, жили. Тревожили ароматами пчёл да шмелей. Радовали бы со стороны.

И осень, рассеявшись только от грустных дум своих, вновь принимается ныть, вторя ветру.

Синица продрогла. переминается с ноги на крыло у окошка. Заглядывает внутрь, прижимаясь щекой к стеклу. Но не стучит. Не от того, что сыта. Сил потерпеть… Есть ещё. Немного.

И ты подходишь к окну ближе, и смотришь ей в глаза. Они такие… милые, босые, усталые уже от холода. В них нет ни надежды, не мольбы. Даже вопроса нет! Одно лишь воспоминание: тут вроде кормят, если совсем невмоготу. И ты спрашиваешь у неё совета:

– Что, уже пора? – хотя видишь и сам, что пора.

И одеваешься наскоро, достаёшь припрятанное зерно и выходишь, радуясь той сытости, что доставляешь скромным своим соседям. Той возможности дожить до весны, до которой, ох как ещё далеко…

Осень шмыгает носом и перестаёт рыдать. Не к чему ей теперь. Не о чем. А мы-то … судили! Мол, – просто так, плакса. А она всё по делу, всё поделом.

Ягода счастья

Розовой струйкой языка дятел пытался дотянуться до самой желанной ягоды. Секрет её особого вкуса заключался в том, что она была той, последней, слаще которой нет. Кульбиты с переворотом и без, стойка на прямых руках, уголок и прочие цирковые чудеса, – чего только не приходилось исполнять дятлу, чтобы раздобыть-таки наконец эту виноградину.

За тщетными усилиями птицы, немного злорадствуя и сочувствуя отчасти, наблюдала мышь. Она глядела снизу, прямо с того места, куда непременно должна была приземлиться ягода. Но дятел лишь казался бестолковым. Нежно лизнув холодную терпкую кожицу, уже вскрытую ночным морозом, он прекращал попытки завладеть сокровищем сразу, как ощущал угрозу уронить его. Отдыхая, прикрывал глаза от головокружительного, режущего слух аромата, вьющегося из едва различимых трещин ягоды. А временами и вовсе – дремал.

И вот, набравшись сил и сноровки, дятел метко склевал-таки, наконец, виноградину. И волна, яркая звонкая, как первый глоток весны, сбила его дыхание. Столько солнца было… В одной только ягоде! Столько жизни… Дятел замер на месте, подобно колибри, а после, в пике, едва не выбив кирпич из стены дома, взмыл повыше и, прижав крылья к бокам, позволил себе упасть. Совсем немного. Недалеко. У самой земли он лениво потянулся и, нежась в волнах тумана, потёк в гнездо.

Из кустов за ним молча наблюдали красные от гнева снегири, бледный в ярости поползень и покрытые зелёной плесенью злости синицы. Дятел заблаговременно разогнал их всех. Последняя ягода, что досталась ему, стоила всего виноградника. Это была ягода счастья. И знал об этом не только он один.

А раздосадованная мышь принялась скандалить. В горячности хватала всё, что попадалось под руку и тут же отшвыривала от себя. Под рукой у неё оказывались то пустые фантики ягод и семян, то касты виноградных ветвей, а иногда и приготовленный жарким осенним солнцем изюм. Мышь отбрасывала подальше от себя и его. Заметив же, что избавилась совсем не от того, от чего желала, сердилась пуще прежнего и пыталась откопать замершую в брезгливой гримасе ягодку…       Увы, той отыскивалось более укромное место, чем прежде. Но даже если бы вяленая телом тепла виноградина и нашлась… Всё это было бы не то и не так. Безо всякого удовольствия. Без ощущения счастья, которого так хочется достичь всем.

Утро вечера мудренее…

      Луна рассматривает утро сквозь разомкнутые осенью гардины леса. Глядится в него. Ветер гладит её по бледным щекам. Треплет кудри облаков и откидывает их на стороны, открывая полный и, в тот же самый час, измождённый лик.

– Простите, – шепчет ей ветер на ухо, – но вы смотритесь утомлённой.

– Да? – пугается луна, и в попытке отыскать зеркало, тщится оборотиться.

Впрочем, даже если бы ей это и удалось, амальгама вод помутнела. Испорченные морозом, что подловил тайную минуту волнения и без стыда предъявил миру, не годились они на то, чтобы отразить достоинство или порок.

В попытке подсобить, рассвет сделал свет ярче. Луна зарделась. Быть на виду столь очевидно оказалось неловко. Ночь берегла её, принуждая смотреть больше под ноги, чем вверх.

Не в состоянии справиться со стеснением, луна отступила. Так глубоко, сколь смогла, а тень дня, сжалившись, укрыла её от любопытных.

И в распоряжении луны было бы время. Для себя самой! Если бы не то обстоятельство, что её уже ждали. С другого боку земной суеты и слёз.

Она была нужна всем. Как наперсник восторгов, как соглядатай чуткий в томлениях страсти ли, страха… Не ровно ли всё? Паутина страданий тоньше лунного луча. И кому, как не ей, что клубком шерсти снуёт округ, разбирать к утру всё, что сплетено? И фанфары рассвета получат-таки награду свою. А ей вновь: сострадать и жалеть… о хорошем.

50невод с мелкой ячейкой
51священный знак, который последователи индуизма наносят глиной, пеплом, сандаловой пастой или другим веществом на лоб
52белка
Рейтинг@Mail.ru