Рано утром 17 июля 1993 года, прихватив две лопаты, термос с чаем и туесок, собранной для нас матерью, мы с отцом выдвинулись к заводоуправлению, откуда отъезжал автобус до наших пятнадцати соток, что стояли с момента их получения ни разу некопанные.
Когда мы устроились в автобусе, отец выудил из сумки с провизией тетрадь, нарисовал на листе квадрат, и уверенной рукой принялся прописывать размеры чётким чертёжным шрифтом.
– Расчистим территорию, разметим, вскопаем и будем строить. – Сообщил отец.
– Что именно? – Без воодушевления поинтересовалась я, и прибавила, – ибо на этот день у меня совершенно иные планы.
– Да?! – Изумился отец. – И какие?
– Ну… так. – Туманно ответила я и отвернулась к окну.
Час в дороге прошёл незаметно. Я расслабленно и безответственно любовалась мелькающими у обочины видами, словно бегло пролистывая художественный альбом с пейзажами из запасников Третьяковской галереи. Отец увлечённо «рисовал», «разбивая» грядки, «возводя» строения, так что, к тому моменту, как водитель захлопнул двери автобуса, оставив на с на пыльном пятачке у заросшего бурьяном поля, в воображении отца всё было готово, осталось лишь воплотить это в жизнь.
Наш кусочек земли, огороженный со всех сторон чужими заборами, выглядел, прямо скажем, не очень. И не с шанцевым инструментом в руках нужно было браться за его освоение, но ничего другого при себе не имелось, поэтому я лишь вздохнула, и спросила, где копать.
– Погоди! Надо сперва разметить! – Остановил меня отец, выудив из кармана бечёвку и отвес.
Солнце крутило рыжей головой, с любопытством рассматривая, как, стирая с лица безмятежность вместе с испариной, мы мельтешим по участку, где, презрев ожесточённое сопротивление крапивы, вбиваем в почву колышки «от сих до сих». Когда светило, вытянув шею, глядело на нас сверху вниз, уже совершенно не таясь, отец наконец взялся за лопату:
– Ты посиди, отдохни. Я тут… намечу…
Сидеть было не на чем. Пыльная и румяная от жары, я поинтересовалась, над чем решил потрудиться отец теперь.
– Так это туалет. Начнём с него! – Сообщил он, ткнув лопатой в резиновую почти из-за опутавших корней землю и неподатливую от того. – Впрочем. Уже поздно. В следующий раз. Пора собираться домой.
В ожидании обратного автобуса, мы пили обжигающий язык чай. Солнце пристально наблюдало за нами, прислушиваясь к горячему монологу отца о доме, с балкона которого поутру будет виден небольшой бассейн с голубой водой.
– Будешь завидной невестой, с таким-то приданым! – Шутливо подмигнул мне отец, а я… Мне сделалась чуточку щекотно в сердце, как это уже бывало не раз от его посулов, но не более того.
Едва протиснувшись между наполненных кабачками корзин более расторопных и практичных дачников, со светлым, радостным чувством избавления от необходимости немедленного воплощения мечты в реальность, мы возвращались вполне довольные собой.
– Так что у тебя за планы на сегодня? – Не удержался и спросил отец на подъезде к городу.
– Свидание.
– С кем?
– Не знаю, я его ещё не видела.
И теперь, спустя годы, выглядывая из окна дома на мутную воду небольшого бассейна, я неизменно улыбаюсь, припоминая слова отца, который, посетив однажды моё жилище, с очевидным искренним сочувствием, произнёс:
– Я б тут сдох со скуки!
Ему, судя по всему, было не особо важно, во что выльется пришедшее однажды в голову. Само приготовление к делу позволяло парить над суетой, которой, брезгая напоказ, каждый упивается, как умеет.
Заронив мечту, подарив её миру, отец шёл дальше, раздвигая неведомые, невидимые прочим пределы. Жаль, мало оказалось тех, способных принять его побуждения, как свои. Хотя, за неимением у большинства собственных, они пришлись бы им и по вкусу, и впору, и ко двору. И были б заняты люди чем-то правильным, а не прожигали бы свои жизни попусту.
Отца… папы уже нет, а те пятнадцать соток так и стоят. Квадрат нетронутой никем земли, что отдыхает от бремени человеческих шагов и фантазий до некой далёкой, непременно светлой поры.
Дождавшись, покуда небо оставит своё мытьё и стирку, приятели вышли прогуляться в сад. Не сделавши ещё и пары шагов, они заметили, что и туфли их оказались мокры, и рейтузы по самую середину маковки икр.
Идти дальше не хотелось, но и возвращаться в отсыревшие за лето комнаты было скучно. Порешив постоять так, приятели сдвинули цилиндры на затылок, благо ни дам, ни барышень близко не было, и вертели головами по сторонам, забавляясь тем, что сбивали тростью с листьев дождевую воду. Но, между прочим, молчание явно затянулось.
– Вы только посмотрите! Вот, что значит быть на виду! – Нашёлся, наконец, один из приятелей.
– И куда смотреть?
– Так на троян!
– Не понимаю вас, простите…
– Да вот же, вот, прямо перед вами!
– Ах… вы про кашку!
– Ну, к чему сие просторечие! У этого цветка имён больше, чем лепестков на листьях!
– Неужто поболе трёх?
– А вы сочтите! Трилистник, дятлина, дятельник, дятловина, троян…
– Так вы про него уже говорили!
– Но не счёл же! Не мешайтесь, а лучше слушайте дальше! – троезелье, троица, медовик, макушка, митлина, лапушка…
– Довольно! Сразили вы меня своей ботаникой! Сдаюсь!
– То-то же!
– Ну и для чего был тот урок?
– Да вот, подумалось мне вдруг, постоянно эта трава кашей под ногами, куда ни глянь – там она, а ведь как хороша! Но мы свыклись с ея видом, не замечаем. Обидно ей, небось.
– Ну, что вы, право! Чего ей таить-то, не человек, чай, знает себе цену, на других не смотрит. Пчёлы, вон, кружат подле неё от зари до зорьки, почтение оказывают, мёду с неё, говорят, немало берут. Корове если дать немного с сеном, так молоко сладким сделается.
Приятели примолкли, присматриваясь к простому цветку, что и впрямь казался им теперь не обычной будничной травкой, но потешным огнём4, на который приятно глядеть.
Грузная после ливня, солидная, в серебристых богатых, чуть ли не в собольих мехах, сосна рассердилась от невнимания к себе в угоду какой-то там простолюдинке, и излила на товарищей всё своё негодование, отчего те вымокли от шляпы до колена, после чего, само собой, поспешили в дом. Переодевшись в халаты, выпив по чашке чаю с мёдом и белой булкой, приятели открыли книгу, которую взяли себе за правило читать в очередь вслух по вечерам. Первое, на что обратили они свой взор, – на тиснение в конце предыдущей главы, которого не замечали раньше.
– Слушайте! – Обратился один приятель к другому. – Так сия загогулина тоже… кашка5!
– И впрямь! – Рассмеялся тот.
События дня, как-то совсем, незаметно увязли в уюте сумерек, скапали дождём на землю, канули, словно их и не было никогда. Ну, и потекла жизнь приятелей по-прежнему, – в вечном тщании рассмотреть недосягаемое и небрежении к тому, что рядом.
Вот, такая вот… кашка…
Пейзаж был столь хорош, что даже присутствие людей не портило его. Хотя, отчасти… Ими было сделано довольно, чтобы округе желалось избавиться от них поскорее. Особенно это касалось скошенного вместе с прочей травой цветка цикория, кой полюбился поляне, на краю которой вырос, и дороге, с которой был виден, и ветру, что вертелся подле него якобы за делом, но в самом деле – так только, лишь полюбоваться.
Цикорий, похожий на другие цветы, казался между тем совершенно иным, но не по причине чуть более широких, нежели у остальных, лепестков. То солнце, которое, в общем, играло всеми, с ним обошлось лукавее прочих, и изловчилось подсветить его до такой степени затейливо, что чудилось, будто распустившийся бутон сам испускает сияние. Тычинки же, осыпанные пыльцой, словно сахаром, на свету источали едва заметный сладкий пар.
Цветок, невзирая на то, что был отмечен, оставался прежним, – доверчивым, простодушным, радушным и заметным от того. Шмели и бабочки первым навещали именно его, минуя сотоварищей луговника, так неловко прозывали сей цвет цикорники, охотники и копатели цикорного корня, что сушат его и продают заместо кофе по сей день.
И радовал бы этот цветок на стебле с детскими угловатыми коленками округу, сколь ему было отпущено, аж до осени, если бы не вздумалось кому покосить лужок, да намести стожок. Для какого такого дела, неведомо – незнаемо, только пришлось идти мимо того покоса, где лежал тот цветок, истекая белым соком, как кровью.
– Ох, жалость-то какая! – Воскликнул Некто, прибившийся по пути.
Горько было глядеть на оторванный от родной земли, от корней цветок, но превозмог он случившуюся разлуку, и распустился навстречу последнему в своей жизни рассвету, голубыми жемчужными лучами от горизонта до горизонта.
– Не всяк так-то смогёт… – Вздохнул всё тот же Некто. Кто он был таков, теперь не узнать. Спохватились его в пустой простылый след, как и не пылил лаптями рядом по всё время пути никто.
И грусть обуяла вдруг. Так от нечаянного тумана округа делается чёрно-белой… А где-то далеко было слышно грозу, что шалила, будто дитя, что бегало по комнатам, то включало, то выключало свет, и натыкалось в темноте на стулья, роняя их один за одним… Без конца.
Крадётся лето между луж, как промежду прочим. Обходит округу бочком, по кругу. Семенит, опасаясь поскользнуться на полужидкой слякоти бездорожья, по глубокому ручью дороги, что выплёскивается через поребрик, облизывая обочину, и оседает каплями на обуви горожан или, коли есть где гранитная насыпь, просачивается сквозь неё, не оставляя заметного следа.
С поклажей в половину себя, по пресыщенному водой песку бежит одинокий муравей. Тащит он завёрнутую в белую пелёнку, словно куколку, куколку6. Поднимая её повыше над заилившейся тропинкой, дабы не выпачкать, надсаживается, изнемогая, но не мыслит остановиться, бросить, не донести… Лишь отдувается со свистом. Менее храбрые его сотоварищи отсиживаются в сухих лабиринтах подземного гнезда, более смелых смелО мокрой метлой косого на оба глаза ливня, и изломанными, игрушечными их телами обметало теперь отмели луж и рек, будто губы лихорадкой.
Белые ночные цветы7 заставляли себя спать по всё время, пока шёл дождь, сжимали крепко веки бутонов, нарочно пренебрегая светом дня. Сговорчивые при луне, страстные ея поклонники, открывались они ей навстречу, отражая созвездия, как нападки. Выбирая себе ночных бабочек для вальса или тангО, разборчивы и придирчивы они весьма, хотя мнут бархат богатых нарядов лишь до рассвета, ни мгновением дольше.
– А дальше?
– Кому какая про то печаль…
Стараясь шуметь потише, крадётся лето между луж, как промежду прочим…
– Торопится, знать.
– Куда?
– На свидание. А спросите – с кем, так с осенью, с кем же ему ещё…
У меня перестал подходить хлеб. Тот, что так любил отец, и, называя его пирожным, отрезал дрожащими слегка руками, а жевал с улыбкой, чуть прикрыв глаза от удовольствия.
Мне говорят – дрожжи не те, мука, масло… Да нет, всё то же, не изменилось ничего, кроме, пожалуй, меня.
После того, как не стало отца, я не чувствую дыхания хлеба, – того, из зерна с омытых вечной вечерней росой полей и забродившего от капли цветочного нектара, что обронила из переполненной авоськи пчела…
Оно как-то скоро и незаметно прошло, то время, когда вызволенный из печи, утомлённый её жаром, хлеб улыбался навстречу:
– Наконец-то! – Шептал он.
– А разве я опоздал? – Удивлялся ты притворно, ибо сам не мог дождаться никак, дабы прижаться щекой к корочке, ощутить её сдобный в меру, кружащий голову и сбивающий с толку дух.
– Но всё же, скажите ваш способ, быть может, я найду ответ, причину…
– Извольте.
Залитый варёной водой солод как и прежде ленится до рассвета. Тёплые дрожжи, от недолгой, но сладкой их жизни, уподобляются тучам, что растут на глазах, погоняемы волей ветра. Спутанность мыслей просеянной мелко муки со щепотью соли в ней, как истиной, сутью, солью бытия, из многих его слёз. И, для утоления ран, – масло солнечного цветка, что лоснится, бежит густоты, тяготиться ею и льнёт ко всему, чего коснётся…
– Я полагаю, вам надо поговорить с хлебом по душам перед тем, как поставить в печь.
– Не поможет. Увы.
У меня перестал подходить хлеб. Он не видит в том смысла. Я не сумею радоваться ему также, как отец, которого мне хотелось защитить, отгородить свежей горбушкой… от его прошлого. От голодного детства и контузии в войну, от показательных казней и открыток поверженных врагов, по которым он учил их язык… А как забыть про кусок хлеба, что съедает… съедал!!! – после каждой трапезы отец. Он так и не смог прекратить делать это. Привычка иссякла вместе с жизнью. И не испытать больше того счастья – печь хлеб, предвкушая, сколь будет доволен отец.
У меня перестал подходить хлеб. Ну, что ж. Пусть бы случилось только это. De duobus malis minus est semper eligendum8.
Уехавшие. Они не предатели, они воры, которые похитили веру в человечество, вместе с частью прошлого, в котором увязли мы все навечно.
Карусель бытия такова что, подсаживая «прокатиться» новых людей, она выпроваживает, гонит прочь предыдущих. Когда и кого – решает сама, невзирая на наличие входных, лотерейных или банковских билетов. Думая о чём-то своём, не глядя ни на кого, крутит она ручку барабана, на котором смазанные дождями и движением яркие пятна. И нам надо успеть угадать среди них образы своих извеку людей, отыскать сонетку к нужному колокольчику, дабы пробудить в себе любовь к ним и привыкнуть к их новым лицам. Тот разрисованный барабан – один на всех. Без любого из нас он сделается ущербным, ветхим и от вращения довольно скоро рассыпется в прах, так что погребёт под собой всё нажитое поколениями людей.
Слышите грохот оседающих в пыль памятников? Стёртое с лица земли, становится ею.
Люди, имён которых не назову, украли себя из моей жизни. И мне стыдно, что я позволила обмануться. Контрамарки или пение бок о бок на сцене, переписка, обеты, обеды и подарки друг другу через верных людей… Верных!!!
Так зачем было всё это?!
Говорят, что надо прощать. Надо? Простила! Но как заставить себя поверить в то, что оставшиеся не враги: мне, нам, Отечеству?!
Мы избегаем разговоров со знакомыми ПРО ЭТО, хотя оно и не несёт нынче никакого, скользкого от вожделения, подтекста. Мы не уверены теперь, сколь истины осталось в наших друзьях, ведь их принадлежность определяется не готовностью составить компанию, но решимостью оставаться с Родиной на протяжении всей её судьбы. И не как у постели угасающего престарелого родственника, не с сожалениями и причитаниями, в надежде пережить поскорее это «досадное недоразумение, которое скоро, очень скоро пройдёт».
Желание уничтожить врага улетучивается только вместе с ним. Не думали про это? А зря. Ведь враг – это мы…
Виноград застил дому глаза. Завивая с ночи подле окон в тонкие кудри длинный чуб, стриженная не раз лоза выглядела неприбранной, а из-за того, что она упрямо ломала строй и тянулась на стороны, не было никакой возможности разглядеть, случится ли навялить изюму хотя бы в этот год. В прошлые-то, повсегда изобильные по слухам времена, на радость детворе, сушили целые столы виноградного соку на смокву. Свёрнутая наподобие скалки, хранилась она в кладовой, и не было дня, чтобы не отрезывали от неё приличного куска в довесок к ужину ребятне.
Теперь же – ни смородины, ни вишен, ни малины. Впрочем, ветер, вероятно, ведает, в каком месте их искать, но из его стонов разве поймёшь, где именно? Остаётся лишь досадовать на его удачу, да прислушиваться, как сладко вздыхает он смородинным, да кисло – малиновым духом.
Однако не во всякий час он так смирен. Ежели, к примеру, ты идёшь где совсем один, а босой ветер шлёпает по траве следом, то чудится, что это спешат за тобой, из-за чего оборачиваешься опасливо и часто. А когда ветр ещё и толкнет вдруг в спину, либо подсадит со всего маху, тут уж торопишься поскорее домой, да запрёшься на всякий-то случай.
И пока ты подсматриваешь из-за занавески во двор за тем, как ржавые бабочки глядят завистливо на шмеля, кой обхаживает голубую кукурузку цветка вероники, заплутавшая промеж рам муха жужжит жалобно: «Алле!», взывая к телефонистке, дабы вызвать кого-то себе в помощь.
Через пыльное окно видны земляные полы сада, выложенные янтарной мозаикой листвы, и то, как в погоне за махаоном, птенец жаворонка едва не расшибся о вишню. Мать с криками устремилась за ним, но ничего, в этот раз обошлось.
Часть пейзажа замазано белым, то пятно березняка. Привычный и незаметный от того, усеян он берестяными грамотами, – свитками, исписанными углем и затерявшейся промеж ними, поражающей воображение, чагой. Одна распахнута, ровно открытая перловица, чья жемчужина закатилась на сосновую ветку и укрылась в ее мехах, притворяясь коконом паука. Тут же и алые ягоды ландыша, словно покрытые глазурью глиняные бусины.
И ты никогда не бываешь одинок в своём стремлении узнать в подробностях про то, что делается вокруг. Солнце и то, – протрёт прореху в облаках, будто в замерзшем оконце, и любуется. Бывает, на что-то и не глядели б его глаза, а деваться некуда, – хочешь не хочешь, не отворотиться ему, не отвертеться от земли ни-ког-да …