Вечер оказался ужасным. Ужинать без папы не хотелось, уроки Надя делала поминутно выскакивая в коридор: ей казалось, что щёлкнул замок. Из окна немилосердно дуло, вот тебе и новый дом, в .Кудинове дома было тепло, а здесь… Надо окна заклеить, как делала мама: по старинке, зато не дует и тепло. Надя поёжилась. Решено, завтра она купит оконную бумагу. Смотреть телевизор не хотелось, к окнам прилипла тьма, в стёкла ломился ветер, и казалось, что они прогибаются. Надя не выдержала и постучалась к дяде Мише.
Выслушав о тёте Гале и о папе, который вернётся через две недели, сосед похвалил её за самостоятельность, отцовским голосом спросил, сделаны ли у неё уроки на завтра, и предложил поужинать:
– Я, понимаешь, котлет нажарил десяток, одному не съесть, а вместе мы справимся. А ты почему босиком? Не холодно, говоришь? А чего ж ноги поджимаешь? Тапочек лишних у меня нет, извини… Давай, проходи, не стесняйся, я отцу твоему обещал за тобой приглядеть.
Не слушая Надиных возражений, что папа оставил много-много денег и три пачки пельменей в морозилке, дядя Миша взял её за руку и повёл на кухню. Интересно, как он обещал папе за ней присматривать, если с папой они не общаются?
Котлеты оказались вкусными, Надя запила их чаем и засобиралась домой.
– У меня же торт в холодильнике, я забыл совсем! – Дядя Миша звонко хлопнул себя по лбу. – Там в шкафчике ликёр, на верхней полке. Двумя руками бери, бутылка тяжёлая.
Надя дотянулась до верхней полки, сверкнув белыми трусиками, осторожно сняла бутылку, поставила на стол. Дядя Миша поспешно отвёл глаза.
– Вы пейте, я не буду, папа не разрешает.
Дядя Миша одёрнул на ней сарафанчик, похлопав по попе, как делал папа, в шутку, и Надя на него не обиделась.
– Ерунда. Детское вино, сладкое. Давай на брудершафт, по глоточку, и переходим на ты.
Надя никогда не пила на брудершафт. Ликёр оказался очень вкусным и стекал по горлу горячей струйкой. Он же холодный, а пить горячо, удивилась Надя. И тут дядя Миша нечаянно опрокинул на неё свой бокал. Надя ахнула. Дядя Миша суетливо расстёгивал на ней сарафанчик. Если сразу не застирать, от ликёра останется пятно, и Надин папа догадается, что она пила вино.
– Нет, что вы…ты… не надо, я сама.
– Сама, сама, – бормотал дядя Миша, стаскивая с неё сарафанчик. – Ты копуша такая, не отстирается ведь пятно!
Надя стояла, вцепившись пальцами в резинку трусов, и чувствовала, как её пробирает озноб.
– Что ж ты так легкомысленно одеваешься, плечи голые, коленки голые, ноги босые. Свитер почему не надела? Колготки почему не носишь? – спрашивал дядя Миша тоном строгого учителя.
– Я в школе ношу. А дома так. Папа говорит, мне надо закаляться, чтобы не болеть. Я болею часто. Я привыкла уже, мне не холодно почти. Не надо застирывать, дядь Миш, я дома постираю, я сама…– тараторила Надя и тянула к себе сарафан.
– Сама, сама. Да стой ты спокойно, не тяни, порвёшь. Дядю Мишу не надо стесняться… ты же папу своего не стесняешься? Стесняешься? Правильно, ты большая уже, бюстгальтер носить пора, а ты стесняешься отца попросить… – Дядя Миша провёл рукой по Надиной груди, спросил буднично:
– Прибаливают они у тебя? Это у всех бывает в твоём возрасте, надо это пережить, вот и всё.
Надя кивнула и залилась краской. Дядя Миша угадал. Грудь болела и зудела, и телевизор она смотрела сидя на полу с прижатыми к груди коленками.
– Не холодно тебе на полу? А чего тогда скукожилась? Сядь нормально, на стул, – предлагал отец. Лучше бы колготки разрешил надеть. Или свитер. Надя натягивала на коленки подол и уверяла, что ей нормально и что с пола удобнее смотреть, последнее было правдой.
Дядя Миша руку не убрал, гладил по груди тёплой ладонью. Ликёр разлился внутри горячей ленивой волной, смешиваясь с жарким стыдом. Надя отталкивала его руку, дядя Миша мягко уговаривал:
– Тебе ведь приятно…
Надя отшатнулась, испугалась и разозлилась одновременно. И сказала, что всё расскажет папе.
– И фотографии папе покажешь? – В руках у дяди Миши появился фотоаппарат, объектив смотрел прямо на неё. Это всё ликёр. Крепкий, а на брудершафт полагается пить до дна. Надя в ужасе присела на корточки и прижала к животу колени, дядя Миша неожиданно толкнул её в грудь ногой, Надя машинально отвела руки назад и схватилась за паркет, чтобы не упасть. Фотоаппарат застрекотал.
Это камера. Он всё снимал на камеру – как она перед ним стояла и вертела резинку трусов, и рассказывала, как папа её закаляет. Как сидела враскоряку, цепляясь руками за паркет, и тёрла грудь, куда ударил дяди Мишин шлёпанец. Она никому не расскажет. Сделает всё, что скажет дядя Миша, только бы он её отпустил.
– Ничего ты не расскажешь, побоишься. А расскажешь, я ролик в интернет выложу, весь дом увидит, и вся твоя школа.
Дяди Мишины бесстыдные слова вползали в уши и разливались внутри горячим, ликёрно-вязким месивом. Голове было жарко, а телу холодно, до мурашек.
– Я не скажу! Никому, честное слово! – пообещала Надя. Подтянула колени к груди, обхватив их руками, и сидела, лихорадочно соображая, что ей делать. Соображать мешал ликёр.
– Замёрзла. А говоришь, закалённая. Сейчас ликёрчику хлебнёшь, согреешься.
В губы ткнулось бутылочное горлышко. Надя машинально хлебнула и закашлялась. Скользкие руки ползали по телу, ощупывали, гладили, нажимали. Надя с усилием поднялась, хотела убежать, ноги не слушались, запутались, и она растянулась на полу. Дядя Миша помог ей встать, бормотал что-то ласковое, гладил по голой спине. От брезгливого ужаса свело диафрагму. Надя попыталась вырваться, но где ей справиться со взрослым грузным мужчиной. Только что они жевали котлеты и пили чай, и ели торт, а теперь она стояла перед ним в трусиках, теребила резинку и не знала, как рассказать об этом папе, когда он приедет.
Трусики, мокрые от вылитого на Надю ликёра, дядя Миша велел снять, в мокрых холодно, простудишься на раз-два, а мне перед отцом твоим отвечать. Надя отчаянно замотала головой, отказываясь, стены поплыли, пол покачнулся, и она как-то вдруг оказалась на диване. Дядя Миша навалился сверху, вжал её спиной в диванный валик. От него пахло зверем, он был потным, горячим, тяжёлым, он что-то с ней делал, поливал из бутылки ликёром… Надя крикнула: «Помогите, кто-нибудь!»
На её губы легла потная ладонь, Надя впилась в неё зубами, превозмогая тошноту. Дядя Миша намотал на руку Надины волосы, потянул, выворачивая шею, лил ей в рот остатки ликёра. Надя кашляла и глотала, глотала и кашляла, ликёр закупоривал горло, волосы больно натянулись, кожа горела огнём.
Надя выгибала шею и тянула вверх подбородок, тогда не было так больно под волосами. Она думала, что это никогда не кончится, эта мерзость, которую он с ней вытворял. Было стыдно и отвратительно. Зверь, лежащий на ней, что-то с ней делал, отчего она содрогалась в мучительных спазмах. Наконец дядя Миша перелез, кряхтя, через диванный валик, сунул ей в руки пустую бутылку, которую Надя машинально взяла – «В шкафчик убери» – и протопал на кухню. Сарафанчик он унёс собой.
– Тебе что принести, минералку или сок? – спросил как ни в чём не бывало.
Сока Надя дожидаться не стала. Осторожно, чтобы не загремела, поставила пустую бутылку на стол. Влезла в пахнущие малиновым ликёром трусики, обмирая от липкого холода. Ломая ногти, открыла балконную дверь, перелезла по обледеневшим перилам на соседний балкон, чудом не свалившись с двенадцатого этажа и оставив на промороженном железе лоскут кожи со ступни. На её робкий стук никто не отозвался. Надя крепко зажмурилась, сжала кулаки и с обеих рук ударила в оконное стекло. Ей повезло, соседи оказались дома.
Потом была больница, где ей зашивали изрезанные руки. Потом был суд, переезд в другой район, новая школа, где как-то узнали о случившемся, и шептались, и показывали на Надю пальцем. Потом была психиатрическая клиника, поскольку от школы отец отлынивать не давал, и Надя два раза пыталась покончить с собой, первый раз не смогла, второй раз почти получилось.
Она выбрала астрофизику – профессию, далёкую от людей как звёзды. Она умела обходиться без друзей, никогда не была в МакДональдсе («Не пойду, не хочу, там много людей»), вежливо отказывалась от приглашений на дни рождения («Нет, не смогу, извините»), а отдыху на море предпочитала дачные двадцать соток с трёхметровым забором из профильного листа. Дачу Надя снимала на сезон, и хозяйка удивлялась: деньги заплатила страшенные, а ничего не сажает, ни клубничку, ни укропчик, ни лучок. Приедет и сидит, в гости ни к кому не заглянет, за калитку ни ногой. Зачем, спрашивается, дачу снимает? Загорает, что ли? Так на курорт бы ехала, дешевле бы обошлось.
В свои двадцать семь Надя оставалась девственницей. Дядя Миша сдержал слово и «ничего не сделал», а на суде заявил, что девочка пришла к нему сама, и ликёр принесла (на бутылке были только Надины отпечатки пальцев, дядя Миша держал бутылку салфеткой), и он ей ничего не сделал и не собирался. Напилась сикуха и ввалилась к нему, на ночь глядя, в сарафанчике на лямочках. Отец-то уехал, вот и сорвалась с привязи, гормоны взыграли, а я виноват. Вот делай после этого добро!
Ужаснее всего было, что отец ей не поверил, а поверил дяде Мише, который на суде рыдал, тряс жирными плечами и рассказывал, как пожалел соседскую голодную девочку, накормил котлетами, торт нарезал, чаю ей налил. А она ликёра нахлебалась и на пол спать улеглась, голая. Говорит, привыкла так. Девочек воспитывать надо, а не закалять. На диван её положить хотел, пледом укрыть, а она с кулаками на меня набросилась, к соседям через балкон сиганула, стекло им разбила. Что с девчонки взять, если она бутылку целиком почти высосала, остальное разлила. Страшное дело, когда девушка так напивается. И так одевается. Отец-то куда смотрел?
Дядя Миша театрально тряс перед судьями сарафанчиком, явно не подходящим для тринадцатилетней девочки. Сарафан ей сшила мама, она давно из него выросла, отец купил новый, красивый, а она упрямо ходила в «мамином», надставив подол пояском. Без пояска было холодновато, но что значил этот холод в сравнении с холодом в Надиной душе. Легкомысленный сарафанчик помнил тепло маминых рук, согревал сердце. И казалось, что мама не умерла, а просто ушла на работу… и когда-нибудь придёт.
Дядю Мишу оправдали, поскольку ничего не смогли доказать: он был трезвым, а в крови у Нади обнаружилось недопустимое промилле алкоголя. Дядя Миша не оставил на ней ни одного синяка (о том, как он слизывал с неё ликёр, Надя рассказывать не могла, вот просто не могла, и всё), а сарафанчик выстирал, выгладил и смиренно представил суду.
Пятно, конечно, не отстиралось. У них дома был пятновыводитель, а у дяди Миши, наверное, не было, отстранённо думала Надя. Мамина гордость – бабочка-аппликация с прозрачными крылышками была безнадёжно испорчена, а крылышки из перламутровых стали красными. Бабочка истекала кровью, как истекала кровью Надина душа.
– Она ликёром облилась, в руках бутылку не удержала,– вещал дядя Миша. – Из горлышка пила, ну и уронила… А сарафан сама сняла и попросила застирать, чтобы отец не узнал. Заявилась ко мне на ночь глядя, босиком, полуголая, куда отец смотрит…
Отец смотрел уничижающе. Уничтожающе.
– Довольна, что отца опозорила? Довольна? Я тебе сколько раз говорил, чтобы не носила эту… детскотню. Халатик новый купил, красивый. А ты в этом позоре в гости отправилась! Тебе кто разрешил?!
– Никто… мне никто не разрешил, я не в гости, я к дяде Мише…
– Ты зачем к нему пошла? Сама пошла, он не заставлял? Он правду говорит?
Надя кивнула.
– И ликёр сама пила?
– Да. Мы на брудершафт…
Отец не дослушал, ударил, впервые в жизни. Надя отлетела к стене, из носа закапала кровь. Надя вытирала её пальцами, шмыгала носом и смотрела на отца глазами, в которых застыло удивление. Он даже не дал ей салфетку, он с ней вообще не разговаривал. Дочь-блудница ему не нужна.
Почему отец ей не верит, а верит дяде Мише, который на суде бессовестно врал? А Надя молчала, потому что у неё отнялся язык. В новой школе откуда-то обо всём узнали, или не обо всём, но что-то они определённо знали, и Надю прозвали алкоголичкой. Надька-алкоголичка. С ней никто не хотел дружить, с ней вообще не хотели знаться. Надя попробовала поговорить с отцом. Она ни в чём не виновата, она так больше не может, почему он ей не верит? За что он с ней так? Ну за что?!
Отец не вышел из комнаты, как делал раньше. Слушал. Молчал. А потом включил телевизор погромче и сказал, что она мешает ему смотреть. Это были его первые слова, сказанные Наде после суда. Судилища.
Она наелась кофейных зёрен, размолов их в кофемолке, всю пачку. Запивать не стала, хотя во рту было горько. Надела «уличные» джинсы и футболку, чтобы папе не пришлось её одевать, когда будет хоронить. Улеглась на диван, с головой накрылась пледом и стала ждать. Под пледом было очень жарко. Без пледа тоже. Сердце колотилось сильно-сильно, в ушах бился пульс, грудь давила боль. Что она делает?! Хватаясь руками за стены, Надя доплелась до ванной и долго пила воду, прямо из-под крана. И совала пальцы в горло, выталкивая из себя коричневую жижу.
В школу она в тот день не пошла. Пролежала в постели до вечера, потом заставила себя встать и переодеться. Купленный отцом халатик жал в подмышках, но Надя носила его, стремясь задобрить отца, который вдруг стал чужим. Когда в замке щёлкнул ключ, она вздрогнула. Ужинать не вышла, при одной мысли о еде к горлу подступала тошнота. Отец к ней даже не заглянул, умерла так умерла, подумала Надя. Ещё она подумала, что вторая попытка будет удачной.
Вспомнив школьное прозвище, хлебнула водки для храбрости. И заперлась в ванной. Когда пришёл отец, она почти спала и ей было хорошо. Отец вышиб дверь в ванную комнату, без слова забинтовал изрезанные вены и вызвал «скорую». С того дня они больше не виделись.
Из психиатрической больницы, куда её поместили как суицидницу (слово-то какое, колючее и острое, как лезвие), Надя отправилась в закрытый интернат. И долго ждала, когда приедет отец, но он не приезжал и не звонил. Надя убедила себя, что отца у неё нет, и ей стало легче. Она всерьёз взялась за учёбу, навёрстывая упущенное, понимая, что от этого зависит её будущее. Прошлого у неё больше нет, а будущее непременно будет.
С утра Андрея не отпускало ощущение, что он заболел. Ломило голову, лень было вставать, не хотелось завтракать, о тренажёрном зале вообще не хотелось думать. Визит к врачу имел неприятные последствия и надолго вывел капитана из равновесия. Кендалл осмотрел «больного»: обошёл вокруг, потоптался за спиной, пока по ней не побежали мурашки. Подержал за руку, посидел рядышком. Попросил не дышать, потом дышать глубоко и размеренно. И втянув широченными ноздрями «размеренно» выдыхаемый Андреем воздух, глубокомысленно изрёк:
– Пациент скорее жив, чем мёртв.
Откуда это? Кажется из «Золотого ключика». Африканцу в детстве мама читала Алексея Толстого? Андрей усмехнулся.
– Так всё-таки, что со мной? Может, я простудился? В скалы вчера ходили, с Риото, там ветер, холод, мы задубели оба.
– Холодно? В комбинезоне экстразащиты? Не смеши, кэп. А в скалах… что-то было?
– Ничего там нет. И никого. Ящерки не ползают, птички не каркают, сквозняки гуляют. И эхо.
– Ну и что вы там делали столько времени? Эхо слушали? – поинтересовался врач. Похоже, местные ландшафты интересовали его больше, чем здоровье пациента.
– Может, я простудился? – задал Андрей наводящий вопрос. Закрытый. На который два варианта ответа: да или нет.
Из двух вариантов Джеймс выбрал третий:
– Может.
– «Может» – это диагноз? – не выдержал Андрей.
– Может, и диагноз. Откуда мне знать? – парировал Кендал.
– То есть ты, дипломированный врач категории «А», за ручку подержал, в глазки заглянул, и ни фига сказать не можешь? – кипятился Андрей.
– Почему не могу? Могу. Поле спокойное, сбалансированное, эм-фон повышен, но в пределах нормы, ритмы в пределах нормы, все органы работают как часы, нарушений симбиоза нет.
– Это… какого симбиоза? – оторопел Андрей.
– В человеческом теле внутренние органы работают в симбиозе, друг без друга не могут. Костный мозг вырабатывает кровь, сердце гоняет её по кругу, кровь питает мозг, лёгкие вбрасывают кислород, печень очищает, кожный эпителий защищает, желудок перерабатывает, почки выводят продукты переработки… Симбиотическая зависимость друг от друга, когда ни одну составляющую нельзя извлечь: нарушатся связи, и конец котёнку. Понял, кэп?
Андрей ошарашенно покивал. Врач продолжил:
– Простуда это не болезнь. Сама пройдёт. Отдохни пару дней, полежи, в кают-гостиную сходи, составь компанию штурманам. А то ты как бирюк… тебе нужна компания и виски. Самый древний рецепт. Лекарство. И не смотри на меня так. Виски не повредит, мало ли что ты там подцепил… в скалах.
А врач шельма ещё та. Знает, чем его уесть. В скалах он, видите ли, что-то подцепил. Ещё в карантин уложит… Капитан торопливо шёл по коридору, боясь, что Кендал передумает и поменяет «лекарство».
Джеймс хохотал, вспоминая, как ершился кэп и как он его обротал. Укротил. Укоротил. Теперь «укороченный» будет думать и гадать, что он там схватил в скалах, какой чужеземный микроб… разъедающий, разрушающий, с аппетитом перерабатывающий весь этот ливер, который Джеймс «научно» назвал симбиотическими составляющими. Ох-ха-хааа… Надо Петюне рассказать, вместе посмеёмся.
В кают-гостиной «заседали» штурманы с космомехаником и… Бэргеном. Молчун и нелюдим о чём-то увлечённо рассказывал, остальные внимательно слушали, в гостиной стояла космическая тишина, нарушаемая лишь голосом «молчаливого»:
– Мы Новый год в Терсколе встречали. Там наша база была, Общеземной обороны. Отмечали, как водится, до отключки. С ледника на ватрушках скатывались. Километр чистого льда, склон пологий, а разгоняет по нему так, что не слышишь собственного крика. Из ракетниц стреляли, пока ракеты не кончились. Лавину спустили по соседнему склону. Когда водка кончилась, на Эльбрус сходили. А тут и праздничек, у Полякина днюха. Это дружок мой, Коля Полякин. Мы с ним вместе магму и кислоту прошли. Он меня на Вендаке от смерти спас, я его на Зорфале вытащил из… Вытащил, короче. Днюху Колину отмечали со вздрогом, аж горы качались!
Андрей не решился войти: пусть доскажет, раз уж рот открыл… впервые за полгода. История стоила того, чтобы её послушать. Зорфал и Вендака планеты класса «Х», то есть смертельно опасные для человечества. Иксовые, или х**вые, как их прозвали русские космолётчики. Бэрген не вдавался в детали, но штурманы имели представление о планетах класса «Х», и Андрей имел. Стоял у двери и слушал… О том, как тренируются на базе Общеземной обороны, стоило послушать.
– У якутов традиция: другу отдай самое лучшее. А у меня ракетница была, и патроны к ней, комплект, сорок штук. Я молчал как нерпа, иначе выклянчат и расстреляют все, ни одной не оставят… Весь день мы пили, за именинника и за мужскую дружбу. А вечером я им салют устроил, в честь именинника. Тридцать лет, тридцать выстрелов… Аж башка опухла от грохота. И я нечаянно выстрелил красную. (прим.: красная ракета – сигнал бедствия)
Утром встал, слышу – разговаривают. А это ребята-спасатели к нам припёрлись. Рукастые, крепкие. Бить будут, понял я. С последнего курса исключат, понял я. И выбросил оставшиеся ракеты в отхожее место. Я в Астрофизической академии учился, заочно. А вы небось подумали, якут только нерпу добывать умеет, умку в глаз бьёт? (прим.: умка – белый медведь) – Толстые губы Бэргена раздвинулись в широкой улыбке. – Вроде обошлось, поспрошали нас, поругали и обратно утопали. Днюха у майора, понимать надо.
Потом переход у нас был, с полной выкладкой. Пришли в Сухум, а там говорят, на нас всех пишут бумагу, потому что никто не сознался. Спасатели в Терсколе ребят поспрашивали, наши все как один: не видели, не слышали, не знаем, никто ничего. И эти падлы сообщили в Сухум. Там за нас и взялись…
И говорят: раз никто не признался, бумагу будем составлять на всю группу. А Кольке подполковника должны дать, и ещё троим… Ни фига не дадут теперь, вместо звёзд на погоны ребята звездюлей получат, и всё из-за меня.
Я пошёл и признался: «Это я». А он мне говорит: «Не верю». Я ему своё, он мне своё, полдня уговаривал…
Кают-гостиная затряслась от смеха: коренастый Бэрген, ростом ниже любого космолётчика, больше походил на подростка, чем на взрослого мужчину. На героя уж точно не тянул. А поступок совершил геройский, как ни крути. На амбразуру глазом лёг, пошутил кто-то.
– И что потом?
– Потом? Потом коньяк пили, он «Хеннеси» выставил, не пожалел. А я ему водку притащил, на морошке настоянную… Для друга берёг, хотел сюрприз сделать. Сделал.
– Бэрген, не томи. Дальше-то что было?
– Дальше морошковую пили. И заключили мировую. А спасатели падлы. Хотя в принципе ребята неплохие.
– Бэрген, ты даёшь… А расскажи ещё!
– А что рассказывать? Я на базе уши отморозил, после Терскола в санатории отдыхал, не в нашем, в гражданском. Под Нарофоминском.. Санаторий я назвал «Последний шанс». Потому что там всем за пятьдесят и все больные, и все пьют, а я один не пью. И бабам всем за пятьдесят, и все… А я один «не отдыхаю» (Бэрген виртуозно изобразил, как «отдыхали» в санатории, и все покатились со смеху). Я себе не враг.
– Ха-ха-ха! Ы-хы-хы! Слава героям космоса! Жаль, ракетницы нет, сейчас бы стре́льнули красной… Аборигены спасателей пришлют, весело будет.
Андрей упятился от двери и ушёл к себе. Ребятам весело, а с «господином капитаном» они будут чувствовать себя напряжённо. Почему его должность у всех вызывает желание встать по стойке смирно? Может, надо по-другому строить отношения? Может, ну её, эту тиранию? Что там говорил Конфуций? Общество делится на две категории: те, кто управляет, и те, кто им подчиняется и работает. Не каждый может управлять. Критерии управления: знание и добродетель.
То же самое утверждал Платон: люди от природы не равны, а режимов управления четыре: тимократия (власть достойных), олигархия (власть богатых), демократия (власть народа, то есть толпы) и тирания, то есть монархия. По Аристотелю, режимы управления бывают правильные (власть для людей) и неправильные (власть для себя). Он, Андрей, управлял «Сайпаном» для людей, то есть правильно, но в чём-то всё-таки неправильно. Он подумает. Полежит. Отдохнёт. Что там говорил этот чёртов африканец? Может, у него и правда простуда, а не экзопланетная экзозараза? Вот не надо было шлем снимать!