– Это наш двор-с, – сказал доктор. – Фрейлины-с и камергеры…
И с медлительной важностью шествие направилось в широко отверстыя двери храма Мельпомены, который весь рдел в сиянии бесчисленных восковых свечей. И как только граф с графиней переступили порог, так сразу взвился занавес – на нем было изображено озеро с лебедями и Фонтан Ювенты – и хор пейзан и пейзанок в каких-то фантастически-русских костюмах, делая условно-оперные жесты, грянул что-то вроде величания:
…Мы счастливы, –
входя, услыхал над шумом толпы Пушкин, –
Славим барина-отца…
– Вон, в середине, наша первая краса, о которой изволил говорить вам, Катенька… – тихонько сказал доктор Пушкину, указывая глазами на действительно красивую и стройную девушку в кокошнике. – Какова?
– Очень мила, – сказал Пушкин, лорнируя. – Очень, очень мила…
Графское семейство с особо почетными гостями сидело в большой ложе. На особом столике там лежала книга, в которую граф записывал всякие упущения по театру, а тут же на стене висели несколько плеток, которыми он собственноручно наказывал за кулисами артистов, ему не понравившихся. Иногда, впрочем, взыскивал он и за нарушение благопристойности: актер во время игры не смел ни в каком случае касаться актрисы и всегда должен был находиться от нее не менее как на аршин, а если она должна была падать в обморок, он мог только примерно поддерживать ее: граф был ревнив, как турок…
– А все крепостные-с, – хвалился доктор. – Посмотрите эти сарафанчики, туфельки, перчатки лайковые, повязочки – прелесть-с!.. А завтра увидите их всех за пряжей или ткацким станком – правда, в папильотках и перчатках, но все же-с… А летом, чтобы не загорать, соломенные шляпки все обязаны носить…
Среди треска одушевленных рукоплесканий хор закончил восхваления барина-отца и, низко поклонившись владыке и всему залу, исчез за кулисами, и сейчас же поднялся сзади второй занавес, – он изображал зеленый, идиллический вид с пастушками, пастушками и белыми барашками, – и началась карамзинская пьеска из той опять-таки крестьянской жизни, которой не знает крестьянство не только в России, но и нигде. Актеры играли очень похоже на актеров столичных, в том условно-театральном стиле, от которого ломит зубы у всякого человека со вкусом. Катенька, как актриса, ничем особенным не выделялась, но поводила очами, виляла бедрами и вообще всячески подчеркивала свои преимущества. Все было претенциозно, глупо и скучно до чрезвычайности.
– Ну что, как? – подсев к Пушкину, тихонько шепнул майор.
– Здорово!.. – усмехнулся тот. – Но какой у вас великолепный жезл! Покажите-ка…
– Это из Парижа, – сказал майор. – В те времена мода была такая там… Извольте вот тут посмотреть пометочку…
На маленькой серебряной пластинке было выгравировано droit de l’homme[23].
– Но позвольте: как это понимать надо? – посмотрел на майора Пушкин. – Почему droit без s? Или дубинка эта должна представлять символ единственно бесспорного права человека на орясину?
– А уж это толкуйте как вам угодно-с, – тихонько засмеялся великан. – Кстати: вон представитель Орловской губернии по части прав человека и гражданина… – продолжал он, указывая на сравнительно молодого человека, который все старался придать своему лицу презрительно-трагический вид, а пышные волосы свои носил en coup de vent[24]. – Известный либералист наш. Чрезвычайно озабочен освобождением крестьян, но на беду не знает, как это делается. Если просто отпустить их на волю, это разорительно. И потому он требует, чтобы правительство сделало бы как-нибудь так, чтобы мужики были свободны, а он чтобы не пострадал, но так как правительство его не слушает, то он очень бранит его. И курьезный случай с ним тут произошел. Созвал он своих верноподданных и предложил им: им – воля, а ему – земля… Мужики как один восстали: «Никогда нашего согласу на такое убивство не будет, потому мы – ваши, а земля – наша…» И он стал злиться на правительство еще больше…
А на сцене бурмистр с подвязанной бородой, очень похоже разводя руками, уже пел куплеты:
Будем жить, друзья, с женами;
Как живали в старину:
Худо быть нам их рабами,
Воля портит лишь жену!..
Дома им не посидится,
Все бы, все бы по гостям!
Это, право, не годится –
Приберемте их к рукам!..
Публика смеялась и хлопала…
Скоро спектакль кончился и все окружили амфитриона, благодаря его за высокохудожественное наслаждение. В отдельных кучках любители-театралы горячо спорили об актерах.
– Васька комиком будет хорош, – авторитетно говорил какой-то пузастый с морковным лицом и сиплым голосом. – А Никитке трагиком быть надо… Только всей ихней молодежи обязательно поучиться выражениям надо – по запятым, точкам, двоеточиям, вопросительным и восклицательным знакам… А в стихах, – надо внушить им построже, – чтобы кадансу держались, подобно инструментальному тахту, без чего в речи ясности и сладости не будет, ни восхищения…
– У него хор плох, – вмешался другой, с козлиной бородкой. – Куда же ему до графского-то?.. А в особенности запевало все дело портит своим велиим голосом с кабацкого… Бас, лакей Потап, хорош, тенор, псарь Гаврюшка, хорош, альтист, форейтор Андрюшка, тоже ничего, но запевало портит все…
Либералист, желавший освободить крестьян без убытка для себя, трагически-презрительно усмехнулся и поправил свои волосы, чтобы художественный беспорядок их был еще выразительнее…
– Театралы, – шепнул майор сзади. – Я как-то тут в Петербурге был и зашел в театр. Играла какая-то частная труппа и довольно недурно. Публика хлопала, вызывала. И вдруг в креслах подымается какой-то черноземный мужчина и кричит всем: «А ведь это все мои дворовые ребята!»… Не выдержало ретивое!..
И понемногу зрители выходили из театра. У выхода Пушкин опять столкнулся с блаженствующим Григоровым.
– Нет, каково? – все повторял тот. – Вот это так живут!.. А?
И он, улыбнувшись, снова заторопился за своей красавицей…
В огромном зале уже снова гремела музыка, – она всегда гремела, как будто весь смысл музыки в том и был, чтобы произвести как можно больше шума, – и снова роскошный, оглушительный пир ждал дорогих гостей. Через какие-нибудь полчаса снова начались клики, туши, битье посуды. А потом над озером заполыхали увеселительные огни и вся вода, и небо, и берега превратились в одно сплошное море огня… Совсем очумевший от всего этого грохота, Пушкин за полночь очутился в отведенной ему спальне, которая в пышном убранстве своем походила скорее на спальню какой-то актрисы. И розовый фонарик с какими-то жеманными фигурками придавал всему еще большую женскую прелесть… Не успел он, умывшись, улечься в чудесную, свежую кровать, как дверь его тихонько отворилась и в комнату в прозрачной рубашке с пленительной улыбкой вошла какая-то фея…
Это угощение полагалось всем холостым, а по желанно и женатым гостям: крестьянские девки под опытным руководством обучались у графа этим выступлениям на ролях ночных фей…
Проснувшись поздно утром, Пушкин и сам не поднимал уже вопроса об отъезде: дикий размах степного владыки захватывал его. А Григоров совсем сомлел.
– Нет, как живут-то, а? – все повторял он. – Чудеса на яву! Вот это я понимаю…
– Да погодите, и вы скоро зашумите, – пошутил Пушкин. – Ведь и вы теперь богач невозможный…
– Ну, что там, – пренебрежительно махнул, видимо, все же польщенный Григоров рукой. – Каких-нибудь три-четыре тысячи душ… Тут не распрыгаешься…
Пушкин неудержимо расхохотался: только полгода назад у парня не было, может быть, и трех душ!..
Утром граф не показывался. По словам майора, он каждое утро проводил в том, чтобы стонать и отхаркиваться, и призывать врача, и посылать его ко всем чертям, и снова мучительно захлебываться мокротой. Это кончалось у него обыкновенно около полудня… А в полдень снова начался дикий кутеж, крики, хохот, битье посуды и неперестающий, оглушительный рев и грохот оркестра. И когда все дошли до точки, поехали кататься по озеру на лодках. Белые лодки, все одна в одну, были устланы драгоценными коврами, а песенники были одеты какими-то удалыми добрыми молодцами – в пунцовых рубахах, черных бархатных безрукавках и, конечно, русые кудри кольцом… Пели они очень похоже и как раз то, что удалым добрым молодцам петь полагается, и с ужимками, и вывертами, и виляньем, и подмигиваньем, и с обязательным томным замираньем высоких теноров, и шмелиным гудением басов, – все так, как нужно… Гости были чрезвычайно довольны и тоже и подмигивали, и подтягивали, и гудели шмелями, и взмахивали руками… Григоров радовался, что и у него в Нижегородской можно будет, пожалуй, всю эту музыку наладить: озеро там тоже, сказывают, глазом не окинешь. Он старался поближе подсесть к тающей красотке, от которой он не отходил ни на шаг.
И виляли тенора, и колокольно гудели басы, и враз, красиво, вздымались и опускались весла, – гребцы были на удивленье, – и лодки кружили по озеру и так и эдак… А с берегов зеленых слышались хоровые песни, – то по приказанию графа бабы и девки, разодевшись в самые чудесные сарафаны, водили на видных, красивых пригорках хороводы…
– А что, эти ночные феи обычное явление у вас? – тихонько спросил Пушкин у майора. – Изобретение, достойное всякого подражания…
– Да, востренькая выдумка, – усмехнулся тот. – Когда я покупал «фунт камней Бастилии», тогда я, конечно, мог декламировать, и очень пышно, на тему о разврате феодалов без конца, но теперь… теперь, увы, я наверное знаю, что девкам это препровождение времени с хорошими господами нравится куда больше, чем спанье с поросятами в клопах и блохах. А тут и вымоется вся душистым мылом, и рубашка на ней – зефир, и постеля мягкая, а хороший господин, глядишь, и подарит что… Известно, оно грешно бы, но ведь они не по своей воле: грех их весь целиком на его сиятельство останется, а все удовольствие – им… Вы извольте посмотреть на здешних раззолоченных хамов. Эти сукины дети на мужика и смотреть не хотят: мы аристократы, ибо мы холопы самого его сиятельства графа Ставрогина!.. Точь в точь опять как в Зимнем, где камер-юнкеры, камергеры, всякие штальмейстеры и егермейстеры по облакам ходят…
И, когда озерным ветерком гостей пообдуло и они пришли более или менее в себя, и наслушались досыта песен всяких и разудалого треньканья надиво подобранных балалаек, лодки по команде его сиятельства в стройном порядке стали одна за другой подходить к расцвеченной пестрыми флажками белой пристани. Хозяин радушно приглашал всех откушать чаю на террасе: было тихо и тепло, а воздух весенний от молодой листвы был упоительно душист…
И пестрыми кучками, болтая и смеясь, гости направились к террасе дворца, где уже стояли около накрытых столов вымуштрованные лакеи. В обычное время чаепитие у графа происходило по строгому церемониалу: граф усаживался в кресла и к нему от чайного стола отправлялась целая экспедиция – сперва сановитый, пузатый, в пудре и чулках лакей нес на серебряном подносе старинного саксонского фарфора чашку, за ним другой, тоже хоть на выставку, нес огромный чайник с кипятком, третий выступал с сахарницей, четвертый со сливками, пятый с графином рому, а там еще и еще, с лимоном, вареньем, морсом, кренделями и проч. Но необычайное стечение именинных гостей опрокинуло этот церемониал, и лакеи разносили чай на серебряных подносах всем гостям, по чинам, и, вежливо склоняясь, уговаривали их взять то того, то другого, по-старинному…
Пушкин, выпив чашку чаю, вышел отдохнуть в парк и за углом дворца наткнулся на доктора, который озабоченно спешил куда-то.
– Куда вы это так бежите, доктор? – пошутил он. – Или кого надо спешно на тот свет отправить?
– Боюсь, что дело и без моей помощи обойдется, – недовольно ответил доктор, не любивший таких шуток. – Что-то наш музыкант совсем расклеился…
– Да что вы? А можно мне с вами?..
– Сделайте одолжение-с…
Идти было недалеко: больной жил в огромной людской, в небольшой угловой, но чисто прибранной комнатке. В окно сквозь старые деревья виднелось светлое озеро и прекрасные вечерние облака над ним. На стенах висели виды Италии. Больной лежал на постели. Он встретил доктора равнодушным, каким-то далеким взглядом, но, когда за доктором он заметил Пушкина, его строгие и трогательные глаза прояснились и по сухим, запекшимся губам скользнула и сразу умерла слабая улыбка… У окна тихо плакала старушка-мать в платочке. А на постели лежала исписанная каракулями нотная бумага, вверху которой стояла надпись: Ave Maria. Карандаш в страшно исхудалой руке говорил, что музыкант только сейчас записывал свои последние вдохновения…
– Ну, как дела? – грубовато-развязно спросил доктор. – Опять захандри…
Он точно съедал окончания слов, чтобы не говорить ни ты, ни вы.
– Умирать надо, доктор, но это ведь уже не ново… – скучливо повел больной своей сухой, точно обтянутой головой и закашлялся глухо. – И не стоило вам уходить с праздника ради меня: я и без вас управлюсь… Но вот вам, Александр Сергеевич, я рад… Это спасибо… Это вот мне… праздник… Да, не чаял, не гадал я, что увижу когда-нибудь Пушкина… – повторил он.
Пушкин тихо пожал сверху его горячую руку…
– Матушка, дай там… ноты мои… которые начисто переписаны, – глухо сказал больной. – Всю стопку дай… Да, эти… Тут многое есть из вашего, Александр Сергеевич, на музыку положено… я хочу отобрать вам что-нибудь на память… Вот «Три ключа» – ах, как это хорошо!.. – тихонько воскликнул он и, читая ноты, хрипло, ловя торжественную мелодию, заговорил:
В степи мирской, печальной и безбрежной,
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча;
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит;
Последний ключ – холодный ключ забвенья:
Он слаще всех жар сердца утолит…
На глазах его зажглись крупные слезы…
– Передохнем, помолчим, – остановил его доктор, все старательно избегая и вы, и ты. – Нам вредны волнения. А микстуру мою принимали сегодня?
– Да будет вам, доктор! – тоскливо прошептал тот. – А вот это, Александр Сергеевич, ваша «Песня песней»: «В крови горит огонь желанья» – у, какая буря, какой огонь!.. Вот «Сижу за решеткой в темнице сырой…» И вот… умираю!.. – вдруг прервал он себя. – Тяжело это, Александр Сергеевич… Хотелось бы еще разок Италию повидать… И, конечно, смешно, но хотелось бы вольным помереть. Я все себя спрашиваю, как вольный человек себя чувствует. Я думаю: блаженство невероятное!.. Но… впрочем: как это там было на памятнике Медичи-то? – точно в забытьи, издали, проговорил он и медленно, с чувством продолжал:
«Grato m’è ‘I sonno e piu l’esser di sasso
Mentre che ‘l danno e la vergogna dura:
Non veder, non sentir, m’è gran venlura:
Però non mi destar; deh! Parla basso!»[25]
– Да… – глубоко вздохнул он. – Не буди меня… Говори тихо…
Он в полном изнеможении закрыл свои страшные и трогательные глаза. В груди его что-то тяжко клокотало и свистело. Доктор сделал Пушкину знак, и оба на цыпочках вышли… И едва только закрыли они за собой дверь, как резкий звук медных труб возвестил всем начало какой-то новой черноземной штуки.
– В цирк пожалуйте-с… – сказал доктор. – Сейчас начнется турнир рыцарей…
Пушкин уже перестал удивляться.
По обыкновению, при входе граф и его гости были встречены гремящим тушем. И как только все расселись по своим местам, снова звонкие трубы возвестили начало представления, тяжелая красная завеса раздвинулась и под гром оркестра на золотую арену в блестящих латах, в страусовых перьях выехали на прекрасных конях несколько рыцарей. Объехав полный круг по арене, они выстроились в ряд перед графом и, приветствуя повелителя, склонили перед ним свои длинные, тяжелые копья. Граф милостиво кивнул им и – не удержался:
– Смотри, Васька! – сказал он строго одному из рыцарей. – Чтобы ни сучка, ни задоринки… А то знаешь?..
– Постараемся, ваше сиятельство…
– Ну, начинайте!..
И сразу на арене бешено и красиво закрутился бой двух сияющих доспехами всадников. При второй же схватке одно из копий с треском перелетело пополам, но потерявший его рыцарь, бросив обломок, схватил копье противника и началась борьба. Даже лошади и те разгорелись: с ржаньем взвивались они на задние ноги свечкой, старались зубами ухватить одна другую – они тоже были закованы – или ударить копытами… И не успел рыцарь с копьем слететь на землю, как сразу же огневым вихрем завертелась в треске ударов другая пара… Среди зрителей то и дело слышались возгласы одобрения. Дамы, конечно, пугались, но их успокаивали.
– Настоящий моенаж! – восторженно шептал Григоров и все старался поближе подсесть к своей пышной красавице. – Нет, как живут-то, а?!
Только одна Дунай необъятная равнодушно ковыряла чудовищным пальцем в носу и зорко следила своими звериными глазками, нет ли поблизости мух…
– А я забыл вам сообщить одну маленькую подробность из жизни нашего сераля, Александр Сергеевич… – тихонько проговорил майор. – Всего, вместе с жрицами Мельпомены, в нашем гареме поболе тридцати красавиц. При них изрядное количество мамок и нянек, которые няньчут потомство его сиятельства… И вы будете поражены, не правда ли, если я скажу вам, что у некоторых из этих затворниц есть у одной томик Жуковского, а у другой Пушкина…
– Да что вы говорите! – засмеялся Пушкин. – А скажите: нельзя ли вместо томика самому автору туда пробраться?
– И думать нечего! А знаете, между прочим, откуда они достают эти томики? Все через больного музыканта… тайком…
– А-ха-аххх! – пронеслось вдруг по громадному цирку.
Один из рыцарей с треском вылетел из седла и растянулся без памяти на песке арены.
Но от этого турнир следующих пар стал только горячее и красивее…
А потом снова начался пир, и пляс, и картеж, и битье посуды… И какой-то представитель чернозема с дикими уже, блуждающими глазами, лохматый, со съехавшим набок галстуком, среди блюющих, ревущих, хохочущих орал:
– Jurisprudetia est divinarum atque humanarum rerum notitia, justi atque injusti scientia!..[26] Так сказал Ульпианус! А вы, свиньи, что сказать можете? Ничего, ибо вы – свиньи!..
– Ура-а-а!.. – заорали все вокруг. – Качать философа!
Началась дикая возня вкруг оратора. Он отбивался, но его все-таки подняли на руки и, подняв, все вместе с хохотом обрушились на залитый паркет…
Пушкин, уставший от еды, прошел в гостиную. Вокруг графини как будто поредело немного, и он любезно сказал ей несколько комплиментов по поводу блестящего празднества… Но она, по-видимому, осталась к похвалам вполне равнодушна и, боязливо оглянувшись, спросила:
– А скажите, monsieur… monsieur…
– Pouchkine… – поторопился он прийти ей на помощь.
– Monsieur Pouchkine, как вы думаете: не может это страшное несчастье с этой… как ее?.. с Полтавой… pardon, Помпеей повториться и у нас?
– О, нет, графиня! – воскликнул он. – Для этого нужны прежде всего огнедышащие горы… А где они в Отрадном?.. Вот когда начнут расти они, тогда, конечно, можно всего опасаться… Но пока можете почивать спокойно… Во всяком случае, рост их настолько медлителен, что тысячи лет…
Но она уже не слушала.
– А что в Петербурге думают насчет второго пришествия? – озабоченно продолжала унылая старушка. – Здесь все уверены, что оно должно быть тогда, когда Светлое Воскресенье придется в четверг…
– В Петербурге уверены в том же, графиня, – ответил он любезно. – Но там все митрополиты и астрономы, соединившись, высчитали, что такое совпадете будет только через 2377 лет… Как видите, на наш век хватит…
– А, может быть, они ошиблись?
– Помилуйте, графиня: митрополиты… астрономы… С ручательством!
И он, смеясь, ловким маневром отступил, а графиня уныло подумала, что молодежь стала что-то уж очень легкомысленна и что, пожалуй, Господь накажет за это всех: и митрополиты могут ошибиться…
А ночью, в розовом свете фонарика с легкомысленными воздушными фигурками, появилась новая фея… И странно: Наташа казалась теперь где-то за тысячи верст и он немножко удивлялся, что он так от нее загорелся…
На третий и последний день праздника, как только граф отхаркался и отдышался, вся огромная усадьба сразу зашумела исступленным шумом. Торжественный день начался оглушительным народным праздником. На огромном дворе за ночь выросли качели, карусели, эстрада для оркестра, столы для крестьян, мачты для лазанья на призы, арена для бега в мешках, невероятных размеров бочки с пивом, вином и медом. И под грохот пушек и треск оркестра среди колонн дворца показался граф с графинюшкой, окруженный всем своим двором и гостями, и бесчисленная дворня стала подходить к ручке и получать в награду сайки, водку, гривенники в то время, как мужики кланялись только издали и дивились на великолепие своего владыки. Дунай ловко и незаметно сгребла зазевавшуюся муху и отправила ее в рот.
– Видали? – усмехнулся майор, опиравшийся на свой чудесный посох с многозначительной надписью. – Наш Дунай великолепная иллюстрация к рассуждению Дэтю-де-Траси о наследственной монархии… – щегольнул он старинкой. – Автор сей замечает, что люди считали бы безумным сделать наследственными обязанности кучера, повара, адвоката или доктора и обязаться пользоваться услугами только этих лиц и их наследников по праву первородства, будут ли это дети или дряхлые старики, сумасшедшие или какие-нибудь маниаки или подлецы. А между тем они считают вполне естественным повиноваться государю, получившему власть таким образом. Нельзя же все-таки, чтобы наследник-цесаревич на торжественном приеме послов какой-нибудь иностранной державы ловил бы и ел мух! Пойдемте, пройдемся, ежели угодно: привычный я к этим забавам человек, а и то устаю… А тут будет еще и кулачный бой, и травля медведей меделянскими псами, и еще что-то в этом роде… А то вот хоть тут, под липами, посидим…
Они сели под огромными липами на скамейку и майор, опираясь на droit de l’homme, знакомил Пушкина с проходившими мимо гостями.
– Вот этот плешивый, в орденах, с висячим брюхом, был председателем коммерческого суда в Киеве, – говорил он. – В надежде, что он останется в своей должности и на второй срок, он без всякого зазрения совести забирал у казначея казенные деньги под расписки. Отказать тот, разумеется, не смел… И так набрал он до ста тысяч рублей – серебром-с, не ассигнациями!.. И вдруг на выборах ему накидали черняков. Он явился к казначею с толстым пакетом, как бы с деньгами, потребовал свои расписки и тут же бросил их в топившуюся печку, а потом презентовал казначею флакончик с ядом: в пакете его была старая газета. Ну, казначея похоронили, жену его застращали, – муж перед смертью раскрыл ей все – а этот благополучно цветет у себя в имении… А этот вот молодой, с нафабренными усами и победительным видом – помещик из с. Смыкова. Он до сих пор пользуется правом primae noctis. Один мужик вздумал-было супротивничать. Тогда он приковал его с бабой к стене у себя и на их глазах изнасиловал их дочь-невесту… Большой шум пошел по всему уезду, но предводитель счел благоразумнее замять дело и все сошло молодцу благополучно. А, смотрите, вон тот, благодушный старичок в старинном кафтане – замечательная личность!.. Он мелкопоместный. Земли у него всего около 300 десятин и работают на ней только шесть душ, а остальные крепостные все предаются по воле господина изящным искусствам: у него есть три скрипача, виолончелист, два кларнета, две волторны, есть певцы-солисты, а остальные рисуют картины, режут рококо и ренессансы, плетут клотильды, рассказывают сказки и былины, завивают молодых барышень и проч. На этом веселом имении накопилось уже до десяти тысяч казенной недоимки, но это нисколько не мешает художественной дворне петь, играть, расписывать, вырезывать, обивать, причесывать. Вот тот, краснорожий с стеклянными глазами, пьет мертвую. Когда он напьется, фантазия его не имеет пределов. Прошлым летом он, пьяный, приказал запречь свою жену, совсем голую, в тарантас, в корень, а девок, тоже голых, на пристяжку и на вынос и – покатил на сенокос. Там на свежескошенной траве он уселся бражничать, а жену и девок велел гонять перед собой на корде… Вон тот, сивый, огромный, с синим, раздувшимся лицом и заплывшими глазками, по рождению самый подлинный орловский мужичок. Когда начал он свою карьеру, у него в кармане было всего пять целковых, а теперь у него по Уралу двадцать шесть железных и медных заводов и за каждой из трех дочерей своих – Дунаю они уступят разве немногим в смысле красоты телесной – он дает по 15 000 душ приданого!.. Он богаче нашего амфитриона, ибо его сиятельство, как видите, разбрасывает, а этот подбирает… Я нисколько не удивлюсь, ежели через некоторое время он в Отрадном будет хозяином, а граф у него церемониймейстером… И всего замечательнее, как он на волю выбился. Он платил своему владыке бешеный оброк и все на волю просился: за себя и своих давал огромный выкуп – сказывали, до полумиллиона. Но князинька его был не дурак: зачем же курицу с золотыми яйцами продавать? А этот тем временем под сурдинку хлопотал в Петербурге, сыпал деньгами и вдруг – бац: Владимира получил, а с Владимиром и дворянство… Уж и хохотал же он над своим князинькой! И теперь, ежели кто хочет занять у него взаймы, то непременно просит его предварительно рассказать историю своего освобождения, о том, как он князиньку поднадул… И тогда, наверное, чего нужно добьется… Ну, что, доктор, как наш музыкант? – обратился он к врачу, который проходил мимо.
– Плох… Не знаю, дотянет ли до завтра…
– Надо будет навестить его перед отъездом, – сказал Пушкин.
– А вы завтра уезжаете? Окончательно?
– Да, надо ехать…
– Сегодня вечером будет отдан приказ выпускать всех беспрепятственно… – сказал майор. – За эти два дня пленных еще человек пятьдесят набрали… А я на вашем месте остался бы еще погостить, а потом наши черноземные чудеса и описал бы…
– Нет, пора… Э, Григоров, милый человек! Я завтра еду… А вы как? – остановил он торопливо проходившего куда-то воина.
– Сопровождать не могу… Извините, – лукаво извинился тот. – Cherchez la femme!..[27] Не сердитесь, голубчик… Но я непременно выйду проводить вас, только пришлите сказать, когда поедете…
И, еще раз лукаво подмигнув, он устремился на поиски своей красавицы.
– Да… – вздохнул майор. – Так-то и я вот, заехал погостить сюда на недельку да и живу вот уже четырнадцатый год… Трясина. Завяз – пропал…
Дамы приглашены были полюбоваться смешным бегом в мешках, а кавалеры – балетом, на который вход дамам был закрыт…
– Однако у вас все идет росо а росо crescendo![28] – сказал Пушкин.
– Наша система, – просто отозвался майор. – Пожалуйте на спектакль: в Петербурге, пожалуй, такого не увидите…
Опять пылал огнями театр, и загремел навстречу гостям туш, и занавес с Фонтаном Ювенты и лебедями поднялся, и – рой беленьких, голубых, розовых балерин с очаровательными улыбками и подчеркнуто изящными жестами начали разводить руками и взлягивать обнаженными ногами. Как и полагается, балет изображал какую-то неимоверно слащавую чепуху. Мужчины-гости были в достаточной степени разочарованы и хотя во время спектакля и хлопали часто, но больше для того, чтобы угодить хозяину. А некоторые поднялись было покурить…
– Да стойте, стойте!.. Куда вы?.. – засмеялся из своей ложи граф. – Это только присказка, а сказка будет впереди… Садитесь…
Начались так называемые национальные пляски: и русская, которая привела всех в восторг, и гопак, и огневая мазурка, и чардаш, и менуэт, и тарантелла, и все что угодно, и для каждого танца надевался с волшебной быстротой костюм соответствующего народа. Потом перед подогретыми зрителями танцовщицы появились в каком-то томном танце в прозрачных покрывалах и вдруг, по знаку графа, все разом сбросили покрывала и предстали перед обомлевшими зрителями во всей наготе. У тех в зобу от радости дыханье сперло, а красавицы под нежную, ласкающую мелодию – ее написал, по словам майора, умирающий музыкант еще в Италии – стали сплетаться и расплетаться в светлых, волнующих хороводах… И медленно спустился занавес…
Гости изнывали от восторга. Граф как-то сонно смеялся над ними… Во дворце открылся бал, в котором принял участие и двор графа, разодетый в шелк, бархат и блистающий золотом и камнями. Открыт был бал самим графом с одной из своих статс-дам, которая предварительно поцеловала его руку… И тут же заревел неистовый последний пир, который шел до самого рассвета. Вокруг все было иллюминовано. Церковь была пирамидой огня. Везде полыхали смолевые бочки. Озеро рдело бешеными потешными огнями. Казалось, горела вся земля и все живое дышало огнем… Все орало, блевало, храпело под залитыми вином столами, обнималось, ругалось, хохотало, плясало среди мертвых тел, а к тем, которые изнемогли и убрались к себе, сейчас же являлись благоуханные, прозрачные, прелестные феи…
Пушкин встал рано. Он был совершенно вымотан и решил немедленно уехать. Майор уже не останавливал его.
– Я хотел бы только проститься с музыкантом, – сказал поэт.
– Увы: он только что на заре помер…
– Да что вы?! – нелепо удивился Пушкин, жесткой щеткой причесывавший свои непокорные кудри. – Ну, делать нечего: проститься все же надо…
Они пошли к службам. Ночью прошел дождь, распустилась сирень, и по тихой усадьбе везде пели зяблики. И все в этом солнечном утре говорило о каком-то нежном счастье. А там, в тихой комнатке с горящей лампадой, тихий, просветленный, лежал музыкант…
Заплаканная мать, давясь слезами, тихонько подошла к Пушкину.
– Ваня… сы… нок мой… наказал мне передать вам… барин… вот эти но… ты… Очень он… это… любил…
Пушкин развернул тетрадь. Это был «Пророк». А сверху изломанным, из последних сил почерком было написано: «Великому поэту от скромного музыканта последний привет».