– Семеныч, а Семеныч, – заговорил Ефрем, приподнявшись в телеге, – полно тебе… Ведь уж того… беде-то не поможешь. Тьфу ты, какая оказия, – продолжал он словно про себя, – экая баба проклятая… Иди к нему, ты, – прибавил он, наклонившись через грядку к Авдотье, – вишь он ошалел.
Авдотья встала, приблизилась к Акиму и снова упала ему в ноги.
– Батюшка, – начала она слабым голосом…
Аким поднялся и пошел обратно к телеге. Она ухватилась за полу его кафтана.
– Пошла прочь! – крикнул он свирепо и оттолкнул ее.
– Куда же ты? – спросил его Ефрем, увидав, что он опять к нему садится.
– А ты хотел меня ко двору подвезти, – промолвил Аким, – так довези меня уж до своего двора… Моего-то вишь не стало. Купили вишь его у меня.
– А ну, изволь, поедем ко мне. А ее-то как?
Аким ничего не отвечал.
– А меня-то, меня-то, – подхватила с плачем Авдотья, – меня-то на кого ты оставляешь… куда же я-то пойду?
– А к нему ступай, – возразил, не оборачиваясь, Аким, – к кому ты деньги мои отнесла… Пошел, Ефрем!
Ефрем ударил по лошади, телега покатилась, Авдотья заголосила…
Ефрем жил в версте от Акимова двора, в маленьком домике, на поповской слободке, расположенной около одинокой пятиглавой церкви, недавно выстроенной наследниками богатого купца, в силу духовного завещания. Ефрем во всю дорогу ничего не говорил Акиму и только изредка потряхивал головой и произносил слова вроде: «ах ты!» да: «эх ты!». Аким сидел неподвижно, немного отворотясь от Ефрема. Наконец они приехали. Ефрем соскочил первый с телеги. Ему навстречу выбежала девочка лет шести, в низко подпоясанной рубашонке, и закричала:
– Тятя! тятя!
– А где твоя мать? – спросил ее Ефрем.
– Спит в закутке.
– Ну, пущай спит. Аким Семеныч, что же вы, пожалуйте в комнатку.
(Надо заметить, что Ефрем «тыкал» его только спьяна; Акиму и не такие лица говорили: вы.)
Аким вошел в дьячкову избу.
– Вот сюда, на лавочку, пожалуйте, – говорил Ефрем. – Подите вы, пострелята, – крикнул он на трех других ребятишек, которые вместе с двумя исхудалыми и запачканными пеплом кошками появились вдруг из разных углов комнаты. – Подите вон! Брысь! Вот сюда, Аким Семеныч, сюда, – продолжал он, усаживая гостя, – да не прикажете ли чего?
– Что я тебе скажу, Ефрем, – произнес наконец Аким, – нельзя ли вина?
Ефрем встрепенулся.
– Вина? Мигом. Дома-то его у меня нету, вина-то, а вот я сейчас сбегаю к отцу Федору. У него завсегда… Мигом сбегаю…
И он схватил свою ушастую шапку.
– Да побольше принеси, я заплачу, – крикнул ему вслед Аким. – На это денег-то у меня еще станет.
– Мигом! – повторил еще раз Ефрем, исчезая за дверью. Он действительно вернулся очень скоро с двумя штофами под мышкой, из которых один уже был раскупорен, поставил их на стол, достал два зеленых стаканчика, краюху хлеба и соли.
– Вот это люблю, – твердил он, садясь перед Акимом. – Чего горевать? – Он налил и ему и себе… и пустился болтать… Поступок Авдотьи его озадачил. – Удивительное, право, дело, – говорил он, – каким это образом произошло? Стало быть, он приворожил ее к себе… ась? Вот что значит жену-то как нужно строго соблюдать! В ежовых рукавицах держать ее следует. А все-таки вам домой заехать не худо; ведь там, чай, у вас добра много осталось. – И много еще подобных речей произнес Ефрем; он, когда пил, не любил молчать.
Через час вот что происходило в Ефремовом доме. Аким, который в течение всей попойки ни слова не отвечал на расспросы и замечания своего болтливого хозяина и только выпивал стакан за стаканом, спал на печи, весь красный, спал тяжелым и мучительным сном; ребятишки на него дивились, а Ефрем… Увы! Ефрем тоже спал, но только в очень тесном и холодном чулане, куда заперла его жена, женщина весьма мужественного и сильного телосложения. Он было отправился к ней, в закуту, и начал ей не то грозить, не то рассказывать что-то, но до того несообразно и непонятно выражался, что она тотчас же смекнула, в чем дело, взяла его за воротник и отвела куда следует. Впрочем, он спал в чулане очень хорошо и даже покойно. Привычка!
Кирилловна не совсем верно передала Лизавете Прохоровне разговор свой с Акимом… То же можно сказать и об Авдотье. Наум ее не выгнал, хотя она и сказала Акиму, что он ее выгнал; он не имел права ее выгонять… Он был обязан дать старым хозяевам время выбраться. Между им и Авдотьей происходили объяснения совсем другого рода.
Когда Аким с криком, что он поедет к барыне, выскочил на улицу, Авдотья обратилась к Науму, поглядела на него во все глаза и всплеснула руками.
– Господи! – начала она. – Наум Иваныч, что это такое? Вы наш двор купили?
– А что-с? – возразил тот. – Купил-с.
Авдотья помолчала и вдруг всполохнулась.
– Так вам вот на что деньги нужны были?
– Точно так изволите говорить-с. Эге, да, кажется, ваш муженек на моей лошади поехал, – прибавил он, услышав стук колес. – Каков молодец!
– Да ведь это грабеж после этого, – возопила Авдотья, – ведь это наши деньги, мужнины деньги, и двор наш…
– Нет-с, Авдотья Арефьевна, – перебил ее Наум, – двор был не ваш-с, к чему это говорить; двор был на господской земле, так и он господский, а деньги точно ваши были; только вы были, можно сказать, так добры и мне их пожертвовали-с; и я вам остаюсь благодарным и даже, при случае, вам их отдам, коли уж такой случай выдет-с; а только мне голяком оставаться не приходится, сами извольте рассудить.
Наум сказал все это очень спокойно и даже с небольшой улыбкой.
– Батюшки мои! – закричала Авдотья, – да что же это такое? Что это? Да как я после этого мужу на глаза покажусь? Злодей ты, – прибавила она, с ненавистью глядя на молодое, свежее лицо Наума, – ведь я душу свою для тебя загубила, ведь я для тебя воровкой стала, ведь ты нас по миру пустил, злодей ты этакой! Ведь мне после этого только и осталось, что осел себе на шею надеть, злодей, обманщик, погубитель ты мой…
И она зарыдала в три ручья…
– Не извольте беспокоиться, Авдотья Арефьевна, – промолвил Наум, – а скажу вам одно: своя рубашка к телу ближе; впрочем, на то и щука в море, Авдотья Арефьевна, чтобы карась не дремал.
– Куда же мы пойдем теперь, куда денемся? – с плачем лепетала Авдотья.
– А этого я не могу сказать-с.
– Да я зарежу тебя, злодей; зарежу, зарежу…
– Нет, этого вы не сделаете, Авдотья Арефьевна; к чему это говорить, а только, я вижу, мне теперь лучше отсюда уйти маленько, а то вы уж очень беспокоитесь… Прощенья просим-с; а завтра беспременно завернем… А работников своих уж вы позвольте мне прислать к вам сегодня, – прибавил он, между тем как Авдотья продолжала твердить сквозь слезы, что она и его, и себя зарежет.
– Да вот они, кстати, и идут, – заметил он, глянув в окно. – А то, пожалуй, какая-нибудь беда, боже сохрани, приключится… Этак-то спокойнее будет. Вы уж, сделайте милость, пожиточки свои соберите сегодня-с, а они у вас покараулят и помогут вам, пожалуй. Просим прощения-с.
Он поклонился, вышел и подозвал к себе работников…
Авдотья упала на лавку, потом легла грудью на стол и начала ломать себе руки, потом вдруг вскочила и побежала вслед за мужем… Мы рассказали их свидание.
Когда Аким уехал от нее прочь вместе с Ефремом, оставив ее одну в поле, она сперва долго плакала, не сходя с места. Наплакавшись досыта, она отправилась к господской усадьбе. Горько было ей войти в дом, еще горше показаться в девичьей. Все девушки бросились к ней навстречу с участием и сожалением. При виде их Авдотья не могла удержать слез своих; они так и брызнули из ее опухших и покрасневших глаз. Вся обессиленная, села она на первый попавшийся стул. Побежали за Кирилловной. Кирилловна пришла, обошлась с ней весьма ласково, но до барыни ее не допустила так же, как не допустила Акима. Авдотья сама не очень настаивала на свиданье с Лизаветой Прохоровной; она пришла в господский дом единственно потому, что решительно не знала, куда голову приклонить.
Кирилловна велела подать самовар. Авдотья долго отказывалась пить чай, но уступила, наконец, просьбам и убеждениям всех девушек и за первой чашкой выпила еще четыре. Когда Кирилловна увидела, что ее гостья несколько успокоилась и только изредка вздрагивала и слабо всхлипывала, она спросила ее, куда они намерены переселиться и что хотят сделать с своими вещами. Авдотья от этого вопроса опять заплакала, стала уверять, что ей, кроме смерти, ничего уже не нужно; но Кирилловна, как женщина с головой, ее тотчас остановила и присоветовала, не теряя попусту времени, с сегодняшнего же дня приступить к перевозке вещей в бывшую Акимову избу на деревне, где жил его дядя, тот самый старик, который отговаривал его жениться; объявила, что с позволения барыни им дадут на подъем и в подмогу людей и лошадей: «А что до вас касается, моя душенька, – прибавила Кирилловна, сложив в кислую улыбочку свои кошачьи губы, – у нас всегда место для вас найдется, и нам очень будет приятно, если вы у нас погостите до тех пор, пока опять справитесь и обзаведетесь домком. Главное – унывать не нужно. Господь дал, господь взял и опять даст; все в его воле. Лизавета Прохоровна, конечно, по своим соображениям должна была продать ваш двор, но она вас не забудет и вознаградит: так она приказала сказать Акиму Семенычу… Где он теперь?»
Авдотья отвечала, что он, встретившись с ней, очень ее обидел и уехал к дьячку Ефрему.
– К этому! – значительно возразила Кирилловна. – Ну, я понимаю, что ему теперь трудно, пожалуй, его сегодня не отыщешь. Как быть? Нужно распорядиться. Малашка, – прибавила она, обращаясь к одной из горничных, – попроси-ка сюда Никанора Ильича: мы с ним потолкуем.
Никанор Ильич, человек наружности весьма мизерной, нечто вроде приказчика, тотчас явился, подобострастно выслушал все, что ему сказала Кирилловна, проговорил: «Будет исполнено», вышел и распорядился. Авдотье выдали три подводы с тремя крестьянами; к ним, по собственной охоте, присоединился четвертый, который сам объявил про себя, что он будет «потолковей их», и она отправилась вместе с ними на постоялый двор, где нашла своих прежних работников и работницу Фетинью в большом смущенье и ужасе…
Наумовы новобранцы, три очень дюжих парня, как пришли с утра, так уж никуда не уходили и караулили двор очень усердно, по обещанию Наума, до того усердно, что у одной новой телеги вдруг не оказалось шин…
Горько, горько было укладываться бедной Авдотье. Несмотря на помощь толкового человека, который, впрочем, только и умел что ходить с палочкой в руке, глядеть на других и сплевывать в сторону, она не успела выбраться в тот же день и осталась ночевать в постоялом дворе, упросив наперед Фетинью не выходить из ее комнаты; впрочем, она задремала только на заре лихорадочной дремотой, и слезы текли по ее щекам даже во сне.
Между тем Ефрем проснулся раньше обыкновенного в своем чулане и начал стучаться и проситься вон. Жена сперва не хотела выпустить его, объявив ему чрез дверь, что он еще не выспался; но он подстрекнул ее любопытство обещанием рассказать ей необыкновенное происшествие с Акимом; она вынула щеколду. Ефрем сообщил ей все, что знал, и кончил вопросом: что, мол, проснулся он или нет?
– А господь его знает, – отвечала жена, – поди посмотри сам; с печи еще не слезал. Вишь, вы оба вчера как напились; поглядел бы хоть ты на себя – лицо на лицо не похоже, так, чумичка какая-то, а что в волосах сена набилось.
– Ничего, что набилось, – возразил Ефрем и, проведя рукой по голове, вошел в комнату. Аким уже не спал; он сидел со свешенными ногами на печи; очень странно и взъерошенно было также его лицо. Оно казалось тем более измятым, что Аким не имел привычки много пить.
– Ну, что, Аким Семеныч, как выспались, – начал Ефрем…
Аким посмотрел на него мутным взором.
– Что, брат Ефрем, – заговорил он сипло, – нельзя ли опять – того?
Ефрем быстро взглянул на Акима… Он почувствовал в это мгновение некоторое внутреннее содрогание; подобного рода ощущение испытывает стоящий под опушкою охотник при внезапном тявкании гончей в лесу, из которого уже, казалось, весь зверь выбежал.
– Как – еще? – спросил он наконец.
– Да; еще.
«Жена увидит, – подумал Ефрем, – не пустит, пожалуй».
– Ничего, можно, – промолвил он громко, – потерпите. – Он вышел и, благодаря искусно принятым мерам, успел незаметным образом пронести под полой большую бутылку…
Аким взял эту бутылку… Но Ефрем не стал пить с ним вместе, по-вчерашнему, – он боялся жены и, объявив Акиму, что поедет посмотреть, что такое у него делается и как укладывают его пожитки, и не грабят ли его, – тотчас отправился к постоялому двору на своей некормленой лошадке верхом – причем, однако, себя не забыл, если принять в соображение его оттопырившуюся пазуху.
Аким скоро после его ухода уже спал опять как убитый на печи… Он даже тогда не проснулся, по крайней мере не подал вида, что проснулся, когда вернувшийся часа через четыре Ефрем начал его толкать, и будить, и лепетать над ним какие-то чрезвычайно сбивчивые слова о том, что уже все поехало и переехало, и образа, мол, сняты, уже и поехали, и все уже кончено – и что его все ищут, но что он, Ефрем, распорядился и запретил… и т. д. Впрочем, лепетал он недолго. Жена его опять отвела в чулан, а сама, в большом негодовании и на мужа своего, и на гостя, по милости которого муж «запил», легла в комнате на полатях… Но когда, проснувшись, по обычаю своему, ранехонько, глянула она на печь, уже Акима на ней не было… Еще вторые петухи не пропели и ночь еще стояла такая темная, что само небо чуть-чуть серело прямо над головой, а по краям совершенно утопало во мраке – как уже Аким выходил из ворот дьячковского дома. Лицо его было бледно, но он зорко глядел кругом и походка его не изобличала пьяного… Он шел в направлении прежнего своего жилища – постоялого двора, уже поступившего окончательно во владение нового хозяина, Наума.
Наум тоже не спал в то время, когда Аким покидал украдкой дом Ефрема. Он не спал; подостлав под себя тулупчик, лежал он одетый, на лавке. Не совесть его мучила – нет! Он с удивительным хладнокровием присутствовал с утра при укладке и перевозке всего Акимова скарба и не раз сам заговаривал с Авдотьей, которая до того упала духом, что даже не упрекала его… Совесть его была покойна, но его занимали разные предположения и расчеты. Он не знал, посчастливится ли ему на новом поприще: до тех пор он никогда еще не содержал постоялого двора, – да и вообще не имел своего угла; ему и не спалось. «Хорошо начато дельце, – думал он, – что дальше будет…» Отправивши перед вечером последнюю телегу с Акимовым добром (Авдотья с плачем пошла за нею), он осмотрел весь двор, все закуты, погреба, сараи, лазил на чердак, неоднократно приказывал своим работникам караулить крепко-накрепко и, оставшись один после ужина, все не мог заснуть. Так случилось, что в тот день ни один из проезжих не остался ночевать; это его очень обрадовало. «Собаку нужно завтра купить непременно, какую-нибудь позлей, у мельника; вишь они свою увели», – говорил он самому себе, ворочаясь с боку на бок, и вдруг проворно поднял голову… Ему показалось, что кто-то прошел под окном… Он прислушался… Ничего. Только кузнечик по временам осторожно трещал за печкой, да мышь где-то скреблась, да слышалось его собственное дыхание. Все было тихо в пустой комнате, тускло освещенной желтыми лучами маленькой стеклянной лампадки, которую он успел повесить и зажечь перед образком в углу… Он опустил голову; вот ему опять послышалось, как будто скрипнули ворота… потом слегка затрещал плетень… Он не выдержал, вскочил, отворил дверь в другую комнату и вполголоса кликнул: «Федор, а Федор!» Никто не отозвался ему… Он вышел в сени и чуть не упал, споткнувшись на Федора, развалившегося на полу. Мыча сквозь сон, зашевелился работник; Наум растолкал его.
– Что там, что надо? – начал было Федор…
– Чего орешь, молчи, – произнес шепотом Наум. – Эка спите, проклятые! Ничего не слыхал?
– Ничего, – отвечал тот. – А что?
– А где другие спят?
– Другие спят, где приказано… Да разве что…
– Молчи – ступай за мной.
Наум тихонько отпер дверь из сеней на двор… На дворе было очень темно… Навесы с их столбами только потому и можно было различить, что они еще гуще чернели среди черной мглы…
– Не засветить ли фонарик? – проговорил вполголоса Федор.
Но Наум махнул рукой и притаил дыхание… Сперва он ничего не услыхал, кроме тех ночных звуков, которые почти всегда услышишь в обитаемом месте: лошадь жевала овес, свинья слабо хрюкнула раз сквозь сон, где-то похрапывал человек; но вдруг дошел до его ушей какой-то подозрительный шум, поднявшийся на самом конце двора, подле забора…