– Ну, воля ваша, – сказал я хозяину, – вот спутник, от которого я торжественно отрекаюсь. Этот цыган бог знает с чего пристал ко мне, и я не беру на себя рекомендовать его вам.
– Кто? Тарталья? – возразил лорд Б… улыбаясь. – Он же и Бенвенуто, и Антониучио, и разные другие имена, которых мы никогда не узнаем? Успокойтесь, этот чудак вовсе не за вами шел сюда; его завлек к нам запах кухни. Мы его давно знаем. Это давнишний содержатель наемных ослов и старинный гудочник Фраскати, соотечественник и родственник Даниеллы.
При этих словах милорд указал мне на пригожую горничную, продолжавшую прыгать и улыбаться, показывая ровный ряд зубов чудной белизны. Раздавшийся звонок не остановил ее среди танца, но кинул ее ловким прыжком к двери мисс Медоры, при которой она находится в должности куафера или куафезы.
– Нужен он вам? – спросил меня лорд Б…, указывая на Тарталью, и, по моему отрицательному знаку, сказал ему: – Ступай спать и приходи завтра спросить, не будет ли нужно миледи послать тебя куда-нибудь; завтра ты получишь обещанное платье, которое, кажется, будет для тебя нелишним.
Восхищенный Тарталья поцеловал всем нам руку. «Мошенник, – сказал ему Брюмьер на ухо, – зачем ты притворялся, что не знаешь ни семейства лорда, ни Даниеллы?»
– Эх, любезнейший господин, – отвечал он с бесстыдством, – много ли вы дали бы мне, если бы я сразу рассказал вам все? Несколько баек. А теперь вы целую дорогу кормили меня, пока я морил с голоду ваше любопытство.
Завтра я буду писать вам, любезный друг, о Риме, по которому я только прошелся сегодня, и то впотьмах. Я нигде не видал города с хуже освещенными узкими улицами и частыми перекрестками. Он показался мне бесконечным и наполненным удушливым запахом горячего сала, который поднимается с бесчисленного множества переносных жаровен frittone, расставленных под открытым небом и украшенных зеленью и бандеролями. Я прошел вдоль колоннады, что на площади Святого Петра, которая показалась мне величественным сооружением, хотя я взглянул на нее только мимоходом; прошел возле самой цитадели Св. Ангела; перешел Тибр и очутился сам не знаю где. Я так устал, что все представления смешались в голове моей. До завтра! Да, завтра, при восходе солнца, я вспомню слова ваши. Вы говорили мне: «Я так старательно изучал языческий и католический Рим, что знаю его на память, вижу его перед глазами. Мне снится иногда, что я там и что расхаживаю по городу, как по улицам Парижа. Пробудившись, я ощущаю впечатление довольства и восхищения, света и величия». Так и я проснусь завтра, чтобы видеть этот прекрасный сон! Мне почти не верится в это. Глубокое молчание, царствующее вокруг меня, заставляет думать, что я все еще иду по необозримой пустыне римской Кампаньи.
Рим, 19 марта, 10 часов утра
Я просидел целый час у окна. Я теперь на Монте-Пинчио, откуда открывается один из живописнейших видов на Рим. Да, отсюда точно прекрасный вид; перед вами расстилается обширное пространство, покрытое зданиями и памятниками, вероятно, прекрасно освещенными, когда бывает солнце; но сегодня день пасмурный и в воздухе очень свежо. Очертания долины, в которую углубляется Рим и откуда он взбирается потом на свои прославленные холмы, очень грациозны, но линия ближайшей окрестности холодна, горизонт слишком близок и скуден, несмотря на огромные пинии, формы которых рисуются на светлом фоне неба со стороны Villa Pamphili, но которые слишком редки и сухи в контурах. Я знаю, что эти бесчисленные памятники, дворцы, церкви стоят того, чтобы взглянуть на них вблизи, и что город вмещает в себя истинные сокровища для артиста; но что за безобразный, грустный, грязный город – этот великий Рим! Возвышающиеся над ним колоссы архитектуры еще резче обнаруживают его нищету – скажу более – его прозаичность, его бесхарактерность. Отсутствие характера в Риме! Кто мог ожидать этого? Тарталья – здесь все так называют Бенвенуто – стоит позади меня и уверяет, что на Рим не следует смотреть в пасмурную погоду и что красота этого города отнюдь не в гармонии целого… что новый Рим только унижает древний. Я убеждаюсь в этой истине, но я не умею понять частностей, не уразумев общего лица; я тщетно выискиваю, на что все это походит – так похоже все это на дурно выстроенный город. Целые кварталы безобразных, будто покоробленных домов, не принадлежащих по стилю постройки ни к одной эпохе, одни ярко-белого цвета, другие темно-грязного; отсутствие всякой идеи, всякой связи, утомительное однообразие. Как понять это? Что породило это однообразие? Небрежность ли, недостаток или беззаботность о себе? Кажется, что позднейшие поколения не понимали, что они строятся на том самом месте, где стоял древний Рим, или, возненавидев его прежнее великолепие, причину неприятельских вторжений, источник многих бедствий, они поспешили скрыть следы этого великолепия, загромоздив его множеством тесных улиц и отвратительных зданий. Здесь не видно даже ни фантастической прихоти Генуи, ни торжественности Пизы. Возьмите тридцать или сорок бедных городишек Средней Франции и стесните их между памятниками Рима времен империи и владычества пап, вы увидите то, что теперь у меня перед глазами! Я смущен, я негодую!
Нынче, должно быть, день стирки: окна всех домов, даже великолепных палаццо, увешаны мокрым тряпьем. Заметьте, что здесь вы увидите не красный плащ генуэзского моряка, не пестрые меццари, которыми, как блестящими, яркими пятнами, оживляется гармоническая глубина тесных улиц Генуи: здесь висят бесцветные лохмотья на поблекших стенах или связки полинявших тряпок на развалине, на великолепном здании, закрывая собой детали компановки – единственную красоту, которую стоит видеть!
Неужели голос этого тягостного разочарования не замолкнет во мне? Нет, это влияние пасмурной погоды и моих тяжелых снов в эту ночь. Я лег в постель, не чувствуя ни сожаления, ни раскаяния в том, что ранил, может быть, даже убил разбойника, грабителя больших дорог, и вот во сне этот душегубец десять раз представлялся мне, и десять раз мне виделось, что я опять убивал его. Совесть упрекает меня, что на первом шагу в Италии, в этой священной стране, я вынужден был лишить ее одного из ее жителей. Как-то не пристало мне, человеку мирному и терпеливому, влюбленному в цветы, в поля и в ручейки, пробиваться, как рыцарю, сквозь мелодраматические засады разбойников.
Я огорчен, пристыжен, раздосадован. Я никогда не прощу этому отродью грубиянов-ямщиков, мошенников-кондукторов, оборванных нищих, которые превратили меня в злого человека; право, они виноваты, что я проломил голову первому бандиту, который подвернулся мне под руку, когда я был ожесточен ими. Хотел бы я знать, не прикинулся ли он мертвым? Унесли его или он сам ушел? Это напоминает мне обещание, данное мною лорду Б…, не выходить со двора, прежде чем схожу с ним в полицию объявить с моей стороны об этом происшествии. Тарталья уверяет, что ничего не нужно и что все это ни к чему не приведет, что нас с полгода будут водить на очные ставки со всеми мошенниками, задержанными за другие проступки, что, расследуя это дело, мы подвергнем себя еще худшим проделкам, как только выйдем из Рима, а быть может и в самом городе. Он, кажется, убежден в том, что говорит… Может быть, и он принадлежит к какому-нибудь почтенному акционерному обществу для облегчения путешественников от их пожитков. Я поступлю, впрочем, по усмотрению лорда Б…
Я передал вам мнение Тартальи и расскажу кстати, каким странным видением явился он ко мне сегодня, когда я только что проснулся.
– Восемь часов, эччеленца. Вы поручили мне разбудить вас.
– Ты лжешь. Мне не нужно и я не желаю слуги.
– Разве я слуга, месью? Вы ошибаетесь! Может ли римлянин быть слугою? Этого никто никогда не видел, и никто никогда этого не увидит.
– Ах, так? Так ты заботишься обо мне в качестве друга? Слушай же: мне на этот раз и друг не нужен. Убирайся!
– Вы не правы, месью. Tu as souvent beson d’un plus petit que toi. (Ты часто нуждаешься в меньшем себя.)
– Браво! Да мы народ ученый, даже по-французски! Откуда ты подхватил, любезный, этот костюм?
– А ведь хорош, эччеленца, не правда ли? Я надел все, что нашлось у меня лучшего из утренних костюмов, и сейчас скажу вам, для чего это сделал. Лорд Б… обещал подарить мне платье. Я здесь на посылках, и миледи не угодно, чтобы я ходил оборванный.
– Так разве твой утренний костюм пришелся не по вкусу миледи?
– Бог ее знает, месью; не в том дело. Мне обещали платье и мне дадут его. Но если увидят, что у меня решительно ничего нет, мне сунут какой-нибудь поношенный лакейский сюртук, да и делу конец. Но если меня увидят в этом костюме, несколько щеголеватом, мне пожалуют черный сюртук, еще не старый, из гардероба милорда.
Вы видите, что Тарталья рассуждает не глупо. Но отгадайте, в чем состоит его щеголеватый костюм? Кафтан из оливкового баркана, отороченный черным шнурком, с заплатами зеленого бутылочного цвета на локтях; той же материи и того же цвета панталоны, с заплатами цвета биллиардного сукна на коленях. Словом, вы видите на нем теневую гамму цветов, самую странную и исполненную диссонансов. Прибавьте к этому кисейную манишку и огромные манжеты, очень чистые, тщательно гофрированные, но с огромными дырами, засаленную веревку, которая когда-то была шелковым галстуком, и род берета, некогда белого, ныне цвета стен римских зданий, objet de gout, привезенный им из дальних странствий, наконец, булавку в манишке из генуэзского коралла и кольцо из лавы на пальце. Это одеяние его маленького корпуса с огромной головой, украшенной щетинистой бородой с проседью, придает ему самый отвратительный вид, а самонадеянное удовольствие, с каким он вертелся перед зеркалом, делало его таким шутом, что я невольно расхохотался.
Мне показалось, что я оскорбил его; он посмотрел на меня грустно, с упреком, и я был так простодушен, что раскаивался в этой обиде. Огорчить человека, который развеселил меня, было неблагодарно с моей стороны. Видя мою простоту, он сказал мне: «Легко смеяться над бедняками, когда ни в чем не знаешь недостатка, когда каждое утро есть из чего выбрать любой галстук». Я понял намек и подарил ему новый галстук. Он сейчас же откинул свое поддельное огорчение и сделался по-прежнему весел.
– Эччеленца, – сказал он мне, – я люблю вас и принимаю искреннее участие в cavaliere, который понимает, что такое жизнь. (Это его любимая похвала, таинственная, быть может, глубокая, по его мнению.) Я дам вам добрый совет. Надобно жениться на синьорине. Это я, я говорю вам это.
– Ага, ты хочешь женить меня! На какой же это синьорине?
– На синьорине Медоре, на будущей наследнице их британских сиятельств.
– Так вот в чем дело! Но для чего же именно на ней жениться? Разве ей так уж хочется мужа?
– Не то, но она богата и прекрасна. Ведь красавица, не правда ли?
– Ну, так что же?
– Как что же? В прошлом году, посмотрите, каким женихам она отказала! Молодым людям папской фамилии, сыновьям кардиналов, самым, что ни на есть знатным.
– И ты уверен, что она всем им отказала в ожидании меня?
– Нет, этого я не говорю, но кто знает, что впереди? Ведь вы влюблены в нее; почем знать, что она не влюблена в вас?
– А, так я влюблен в нее? Кто же тебе это сказал?
– Она!
– Как, она тебе это сказала?
– Не мне, а моей сестре Даниелле, это одно и то же.
– Ай да синьорина! Не думал, не гадал о таком счастье!
– Полноте притворяться, меня не проведете! Вы влюблены. Спросите Даниеллу, она вам то же скажет, а она куда как не глупа, моя племянница!
– Ты называл ее сестрою?
– Сестра или племянница, не все ли вам равно? Да вот и она пожаловала.
В самом деле, Даниелла вошла в это время с огромным подносом, на котором под видом утреннего чая стоял полный завтрак.
– Это что такое? – спросил я. – Кто прислал это? Я не намерен быть здесь нахлебником.
– Это не мое дело, – отвечала молодая девушка, – я только исполняю то, что мне приказано.
– Кем приказано?
– Милордом, миледи и синьориной. Извольте кушать, сударь, не то мне достанется.
– А вам достается иногда, Даниелла?
– Да, со вчерашнего дня, – отвечала она с каким-то странным выражением. – Кушайте, кушайте!
Пришел Брюмьер и от души посмеялся над моей совестливостью; он уверяет, что мне некстати так церемониться. «Ничего нет смешнее, – говорит он, – как восстание мещанской гордости против услужливой щедрости знатных. Эти господа исполняют долг свой и сами себе доставляют удовольствие, лаская и балуя артистов, и на твоем месте я предоставил бы им полную свободу поступать в этом случае, как им заблагорассудится». Приятель мой уверяет, что за то, чтобы снискать такое расположение известной особы из этой семьи, он готов убить целый десяток разбойников, а, пожалуй, в придачу прирезать человека три из честных людей.
Веселость Брюмьера и его шутки очаровали Тарталью и Даниеллу, так что разговор завязался о весьма щекотливых предметах с чрезвычайной искренностью. Я теперь один; дожидаюсь лорда Б…, который обещал зайти за мной, чтобы вместе отправиться в город, и от нечего делать передам вам этот разговор как картину нравов. Может быть, мне придется на несколько дней прервать нашу переписку, пока я буду осматривать Рим и переваривать впечатления, которые опрометчиво передаю вам сегодня без поверки, в том виде, как они мне достались. Итак, я воспользуюсь свободным временем, чтобы зазвать вашу мысль в тот мир, в который я случайно попал.
Даниелла (Брюмьеру. Между тем как я расправляюсь с котлетой. Даниелла говорит по-французски бегло, хотя и неправильно). Я узнала, эччеленца, что вы тоже вздыхаете по синьорине.
Брюмьер. Я тоже? Кто же еще по ней вздыхает?
Ваш слуга (продолжая есть). Надобно полагать, что я.
Брюмьер. Предатель! Вы мне ни слова об этом не говорили! Не верьте ему, милая Даниелла, и скажите вашей прекрасной госпоже, чтобы она и не думала об этом. Я, я один вздыхаю о ней.
Даниелла. Вы один! Всего один обожатель на такую красавицу? Она ни за что этому не поверит! Не правда ли, что и вы также, signor Giovanni di val reggio, и вы любите мою госпожу?
Ваш слуга (все продолжая есть). Увы, нет! То есть, нет еще!
(Присутствующие застывают в изумлении.)
– Cristo! – воскликнул Тарталья в негодовании. – Вы слишком нерассудительны, если не доверяете нам! Вы просто дитя, я говорю вам это!
Даниелла (с пренебрежением). Они, может быть, не всмотрелись в синьорину?
Брюмьер (торжествуя). Видишь, моя красавица, он и не. взглянул на нее!
Ваш слуга. Вы ошибаетесь, я очень хорошо ее видел.
Даниелла (с удивлением). И она вам не понравилась?
Ваш слуга (решительно). Нет, черт возьми, она мне вовсе не нравится!
Брюмьер (пожимая мою руку, с комической торжественностью). Благородное сердце, великодушный друг! Я отплачу тебе за это, сразу же, когда ты полюбишь другую.
Даниелла (обращаясь к Тарталье и указывая на меня). Да это шутник (un buffone)!
Тарталья (пожимая плечами). Нет, он сумасшедший (matto)!
Даниелла (обращаясь ко мне). Прикажете сказать синьорине Медоре, что она вам не нравится?
Тарталья (перебивая). Сохрани Бог! Этот господин под моим покровительством. (Он подарил мне галстук, подумал он, вероятно, в эту минуту.)
Брюмьер (Даниелле). Вы скажете только, что он влюблен в другую. Вы согласны, Вальрег?
Я (с видом великодушия). Я требую этого!
Даниелла. Тем хуже. Я вас предпочитала…
Брюмьер. Кому?
Даниелла. Вам.
Брюмьер. Я вспомнил, душа моя, что я еще ничего тебе не дал. Хочешь получить поцелуй?
Даниелла (пристально посмотрев на него). Нет! Вы мне не нравитесь.
Я. Ну а я?
Она. Вы могли бы мне нравиться. У вас должно быть чувствительное сердце. Но вы уже кого-то любите?
Брюмьер. Может быть, меня?
Я. Кто знает? Может и это статься!
Даниелла. Теперь я вижу, что вы никого не любите и только смеетесь над нами. Я скажу это синьорине.
Брюмьер. Разве твоей госпоже очень хочется любви его?
Даниелла. С чего вы это взяли? Она и не думает.
Я. Видишь, милая Даниелла, не должен ли я радоваться, что твоя госпожа мне не приглянулась? Ты мне во сто раз больше нравишься!
Даниелла (поднимая глаза к небу). Пречистая Дева! Можно ли так насмехаться?
Я должен сказать вам, что при всем желании произвести эффект моими ответами я отчасти говорил правду, и говорил без всякого намерения, верьте мне, без досады на мисс Медору и без мыслей о Даниелле. Действительно, я нахожу, что первая слишком самонадеянна, воображая, что я не мог видеть ее без того, чтобы не влюбиться, но она точно хороша, и эти притязания можно отнести к ее ребяческой избалованности. Я охотно ей прощаю; не влюблен я в нее потому, что не чувствую к ней ни малейшей симпатии, что она мне кажется странной, что она слишком занята собой, слишком старается выказать свое геройское мужество и свое пристрастие к Рафаэлю. Полюби я за что-нибудь Даниеллу, от чего меня боже сохрани, потому что она, как мне кажется, слишком уж развязна, – мне скорее пришлись бы по нраву выражение ее лица и тип ее красоты; я говорю красоты, хотя она не более как хорошенькая. Вы сами решите по следующему за сим описанию.
Я желал бы вам показать одну из могучих красавиц Трастеверо или изящных уроженок Альбано, в их живописном костюме, с их царской осанкой, с их скульптурным величием, как вы видели их на картинах. Но ничего подобного я не нашел в Даниелле. Она чистокровная уроженка Фраскати, как уверяют Тарталья и Брюмьер, то есть пригожая женщина, по понятиям француза, скорее чем красавица в итальянском вкусе. Она совершенная брюнетка, довольно бледна; у нее прекрасные глаза, великолепные волосы и зубы; нос недурен, рот немного велик, подбородок слишком короток и выдался вперед. Очертания лица скорее смелы, чем изящны; взгляд страстный, несколько дерзкий: искренность это или бесстыдство, не знаю. Стан у нее прекрасный: тонкий, но не худощавый, гибкий, но не тщедушный. Руки и ноги маленькие, что в Италии, сколько я мог заметить, большая редкость. Она жива, ловка и очень грациозна в танцах. Находясь в услужении у леди Гэрриет более двух лет, она ездила с ними во Францию и в Англию, но, несмотря на приобретенный ею в этих путешествиях некоторый лоск образованности, она сохранила природное высокомерие в улыбке и какую-то дикость в жестах, отзывающуюся деревенщиной и ограниченными, упрямыми понятиями крестьянки. Я не рассмотрел ее в дороге: она была закутана в платок и закрыта шляпкой, которые уродовали ее и в которые она не умела, как должно, нарядиться; но с сегодняшнего утра она оделась в обычный местный костюм, который хотя и не принадлежит к числу красивейших, однако очень ей идет: темное платье с рукавами по локоть, передник, лиф которого прошит китовым усом, служит ей корсетом, и белая кисейная косынка, накинутая на косу и слабо завязанная у подбородка.
Вот портрет красавицы, в которую, как уверяют, я влюблен; впрочем, на этом не конец интриги: я еще буду писать вам о ней.
Только что Даниелла ушла с остатками моего завтрака, Тарталья стал передо мной с торжественным и несколько трагическим видом и сделал мне следующий выговор:
– Берегитесь, месью! (Я открыл, что он называет меня месье, когда недоволен мною, а эпитет эччеленца выражает его полное удовольствие.) Берегитесь, сказал он мне, берегитесь прекрасных глаз Даниеллы; она из Фраскати и девушка с родней.
– Что хочешь ты этим сказать?
Брюмьер. Я объясню вам это. Я чуть не попался по милости одной…
Тарталья. Я знаю!
Брюмьер. Что ты знаешь?
Тарталья. Все знаю. Вы не помните меня, но я вас тотчас узнал, еще на пароходе. Года два назад, по обстоятельствам и по неимению лучшего занятия, я держал ослов в Фраскати; вы тогда волочились за Винченцей.
Брюмьер. Правда, но я скоро отказался от нее, увидев, что она с родней, то есть, – продолжал он, обратясь ко мне, – что у нее есть семья в среде местных. Надобно вам сказать, что в некоторых селениях Кампаньи, и преимущественно в Фраскати, живет кочующее сословие безземельных крестьян, contadini, и оседлое население – ремесленники. Последние не очень расположены к иностранцам, и, как только какой-нибудь турист, живописец, художник без протекции и кредита, приволокнется за девушкой этой касты, ему предлагают или женитьбу, или поединок на ножах. Только ему не дают ножа в руки, а принуждают или жениться, или бежать. Я избрал последнее и вам советую сделать то же, если вам приведется иметь дело в Фраскати с девушкой, наделенной Провидением многочисленной родней. У Винченцы было, помнится, двадцать три двоюродных брата.
Я (обращаясь к Тарталье). А так как ты называешь себя родственником Даниеллы, то, следовательно, предупреждаешь меня и пугаешь заранее. Знаешь, меня берет охота полюбезничать с нею.
Тарталья. Нет, эччеленца, я ей не родственник и не обожатель. Я не из Фраскати, я римлянин! Даниелла девушка добрая; она выдала меня здесь за родственника, чтобы снискать мне тем расположение миледи. Невинная ложь иногда доброе дело. Но говорю вам, эччеленца, не думайте об этой девочке, если бы вам и никогда не пришлось быть в Фраскати.
Брюмьер. Так она…
Тарталья. Нет, нет, ничего дурного, она добрая девушка, эччеленца, я говорю вам, добрая! Но что же она? Так, ничего! – и, отводя меня в сторону, прибавил:
– Смотрите выше; заставьте наследницу полюбить вас, я вам говорю это.
– Оставь нас в покое с твоей наследницей и твоими советами. Ты надоел нам своей болтовней.
– К вашим услугам, месью, всегда, когда угодно, – сказал он, скривив рот в недовольную улыбку и уходя с подаренным галстуком.
– Не сердите его, – сказал мне Брюмьер, когда мы остались одни. – Эти мошенники или полезны, или опасны – средины нет. Как только вы приняли от них какую-нибудь услугу, хотя бы и хорошо за нее заплатили, даже тем хуже, если заплатили хорошо, вы уже принадлежите им телом и душой, вы становитесь их другом, то есть их жертвой. Не думайте отвязаться от них, пока вы в Риме и его окрестностях. Если же они имеют важные причины следить и наблюдать за вами, то, где бы вы ни были в целой Италии, эти мошенники повсюду как из земли вырастают, как только они узнали или вообразили, что уже знают ваш характер, ваши склонности, ваши нужды или ваши страсти, они принимаются их разрабатывать. Вы, кажется, мне не верите? Сами увидите! Я погляжу, что будет при первом вашем здесь волокитстве. Будь это ночью, в глубине катакомб, под тройным замком, все равно, – Тарталья вас не покинет, всюду будет следовать за вами по пятам и, верьте мне, так устроит дела, что вы вечно будете в нем нуждаться. Впрочем, не огорчайтесь. Если эта непрошеная услужливость домового иногда сердит, она не без удобств, и лучше всего принять ее без обиняков. Эти люди имеют все достоинства своего ремесла: они так же скромно хранят ваши тайны, как нескромно выведывают их. Они знают все; у них тонкий, проницательный, а если нужно, и приятный ум. Они подают вам бесчестные советы в угоду вашим страстям, но подают и добрые для вашей безопасности. Они предупреждают вас от всякой опасности и охраняют вас от тяжких уроков жизни. Их все знают, все пользуются их услугами, все щадят их. Как только вы пообживетесь здесь, вы многое узнаете и удивитесь, до какой степени в этой классической земле барства бес сводит в таинственное короткое знакомство людей, стоящих на противоположных концах общественной лестницы. Вспомните, что Рим страна свободы, по преимуществу – свободы делать зло! Так ведется здесь более двух тысяч лет.
– Я верю словам вашим, видя, что такой бродяга, как Тарталья, завладел этим домом и этой семьей как доверенный человек. А между тем мы – у англичан, которые должны бы, кажется, чувствовать омерзение к таким образчикам местных нравов.
– В англичанах появляется удивительная терпимость, как только они выберутся на чужбину. Путешествие для них – разгул воображения, отдых от угрюмой строгости домашних обычаев. Наши знакомые уже не в первый раз в Италии, и если я не встречал их прежде в Риме, так, вероятно, потому, что бывал здесь не в одно с ними время, или что они были незаметны, пока с ними не было хорошенькой племянницы. Я очень хорошо вижу, что лорд Б… здесь не новичок, и, когда он так дружески обошелся вчера с Тартальей, я сразу догадался, что леди Б… ревнива и что милорду часто нужен разведчик, или посредник, или страж. Может быть, Тарталья служит в одно и то же время шпионом жене и поверенным мужу; но ручаюсь вам, что в таком случае он исполняет требования обоих и не изменяет ни одному; его дело жить их милостями и жить не работая; эту задачу решает по-своему каждый из римских пролетариев.
– Итак, они отказываются из гордости быть слугами, а по призванию каждый из них…
– Пособник интриг. Те, которые не занимаются этим, вынуждены красть или просить милостыню. Многие из них, если не по призванию, так по необходимости, живут пороками знатных. Чем прикажете заниматься народу, у которого нет ни торговли, ни промышленности, ни земледелия, ни сношений с остальным человечеством? Ему поневоле приходится, как чужеядному растению, сосать сок больших деревьев, которые заглушают приземистые растения своей тенью. Это огорчает вас или возбуждает в вас негодование? Что же делать? На то здесь Рим, чудо света, вечный город сатаны, всемирный пир, на который и мы, чужеядцы, в свою очередь, стекаемся искать, смотря по способностям, искусства, таинственности, богатства или наслаждений. Доброму сыну наука! Не затевайте только соблазнительных проделок, и все пойдет своей чередой. Что до меня, то лишь бы вы не предъявили претензии на сердце мисс Медоры, я готов помогать вам во всяком честном предприятии и простить вам всякое приятное приключение. Засим, я отправляюсь отыскивать il signor Tartaglia; мне кажется, что бездельник оказывает вам предпочтение; это меня беспокоит, и я намерен похлопотать, чтобы он, с помощью Даниеллы, подцветил меня в глазах небесной Медоры. Кстати, – промолвил он, оставляя меня, – позвольте мне в первый же раз, как я буду здесь обедать, обмолвиться моей принцессе, что вам приглянулась – не бойтесь, я вас не скомпрометирую, я знаю, как должно говорить с англичанами – ее хорошенькая горничная.
– Скажите, что это прихоть художника!
– Именно так! Une Tocade! Этого будет довольно, чтобы поселить в ней глубочайшее к вам презрение. До завтра. Я зайду за вами, чтобы показать вам главнейшие пункты города. Но предупреждаю вас, надобно год времени, чтобы осмотреть все их детали. Addio!
Я слышу голос лорда Б…, который идет за мною. Он обещал мне переслать мои письма во Францию, через английскую миссию, так что они не попадутся в руки папской полиции, которая, пожалуй, их совсем не пропустит.