bannerbannerbanner
Даниелла

Жорж Санд
Даниелла

Полная версия

Глава VIII

Рим, 24 марта 185…

Я думаю, что недолго здесь пробуду; я ослаб, мною овладело уныние, смертная тоска. Рим ли тому виной, или недуг во мне самом – не знаю. Наши ежедневные с вами разговоры отрывали меня от размышлений, относящихся исключительно к моей личности, и в эти минуты я жил вне моего сплина. Примусь опять за нашу переписку, даже если мне и не доведется отправить все мои письма.

Но я должен прогуляться с вами по этому кладбищу, несравненно более пространному, но в тысячу раз менее величественному, чем Пиза. Я должен показать вам Рим таким, каким он мне показался; не пеняйте, если придется разочаровать вас.

Откуда начать? – С Колизея. Вы знаете все памятники Италии по картинам, гравюрам и фотографиям. Я не буду вам описывать ни одного, передам вам только мои впечатления. Этот амфитеатр, хотя гораздо обширнее нимского и арльского, которые я видел в детстве, не так поразителен, как те. Здесь не уцелело уступов с местами для зрителей, а они-то именно и придают обширным аренам древности тот величественный характер, что помогает нашему воображению воссоздавать грозные события прошедшего. Здесь вы видите громадный остов верхних сооружений, и вы не разгадали бы их предназначения, если бы не знали его наперед. Кругом здания внутри идет путь креста, то есть ряд маленьких часовен, однообразных и совершенно обнаженных, яркий белый цвет которых бросается в глаза среди потемневших развалин. Между часовнями устроены дощатые подмостки, похожие на товарные прилавки на ярмарках; с этих эстрад капуцины говорят свои проповеди во время поста.

Эти скудные пристройки искажают величественный вид развалин, но они освящены верой и, вероятно, переживут самый Колизей.

– Пойдем, – сказал мне лорд Б…, который взялся быть моим проводником, – это ничего больше как огромная груда камней.

Он почти прав.

Форум, храмы, весь этот ряд великолепных развалин, вдоль Campo Vaccino, от Капитолия до Колизея, имеет существенный интерес только для антикваров. Одни триумфальные арки неплохо сохранились, так что заслуживают названия памятников. Нельзя, однако же, без восхищения смотреть на эти кости огромного трупа, которые повествуют его былую жизнь, его деяния. Восстановленные и лежащие в прахе обломки или изящны, или огромны, или хранят на себе следы несметных богатств. То, что устояло, резко отличается своим величием от позднейших зданий, пристроенных к древним или находящихся вблизи, в особенности от сооружений новейших времен, как, например, здание Капитолия – очень красивое, но слишком небольшое для своего основания. Исключая несомненный исторический интерес этих остатков древности, невольно спросишь себя, почему эти развалины не производят более серьезного впечатления на обыкновенных смертных, как ваш покорный слуга? Почему он ощущает при виде их не внезапный восторг, а тоскливое чувство сожаления? Почему должен он сделать значительное усилие, чтобы представить себе призрак прошедшего, носящийся над этими следами времени, еще многозначительными, над этими еще четкими преданиями старины? Причина, по-моему, самая простая: потому, что эти развалины не на своем месте, не в середине города. Чем прекраснее они, тем безобразнее становится все, что их окружает, все, что не развалина. Между жизнью и смертью нет связи, нет перехода. Жизнь сглаживает следы смерти, как смерть стирает следы жизни. Здесь, в Риме, невольно рождается вопрос: существует ли еще Рим, или он только существовал? Я не вижу здесь ни того ни другого. Прежнего Рима не осталось настолько, чтобы он подавил меня своим величием. Настоящего Рима слишком мало, чтобы затмить память о прежнем, и слишком много, чтобы прежний был виден. Я знаю, что невозможно восстановить древний Рим, но во мне зародилась мысль, мне мерещится видение и, по моему плану, кажется, все могло бы устроиться: уничтожить новый Рим и перенести его на другое место. Можно оставить на месте его дворцы, его храмы, его обелиски, статуи, фонтаны и его громадные лестницы, а на место безобразных улиц и отвратительных домов насадить красивые деревья, развести роскошные цветники и сгруппировать их так искусно, чтобы они отделяли один от другого памятники различных эпох, не заслоняя их. Но прежде, чем приступить к насаждениям, нужно произвести тщательные поиски на этом обширном пространстве земли, и я уверен, что эти раскопки дали бы нам столько же богатств древности, сколько мы видим их теперь поверх земли. О, тогда здесь был бы прекрасный сад, великолепный храм, посвященный гению веков, Рим нашей детской грезы, музей вселенной!

Что касается населения, переведите его только в здоровую местность и верьте, что оно не будет жаловаться. Оно не станет жалеть об атмосфере, в которой тает его жизнь, и об этой отчизне вредных миазмов, которые его теперь окружают.

Вылечить теперешний Рим от его эпидемических болезней труднее, чем осуществить мою мечту.

Возвращаясь к тому, что у меня перед глазами, я повторю, что памятники здесь худо размещены в отношении к окружающей раме безобразных строений, нищенских и поразительно некрасивых. И, к несчастью, невозможно ничего высвободить из хлама этих несчастных мелочей иначе, как чрезвычайными мерами, с большими издержками, огромными средствами и, следовательно, великими замыслами. Не заходя так далеко, как зашел я сию минуту (мне это ничего не стоило!), обширные работы разрушения и восстановления, в которых подвизается теперь городское управление Парижа, встретились бы здесь с грандиозными элементами и великолепными мечтами, не говорю уже о необходимости мер для народного здравия, которых жаждут жители, гибнущие от лихорадки, даже в частях города, славящихся свободным обращением воздуха и своей опрятностью.

Если бы вы знали, в чем состоит очистка города, в котором на углу каждой улицы вы увидите то, что здесь называют immondiziario (вместилище нечистот), часто украшенное каким-нибудь любопытным древним фрагментом, безымянным торсом или колоссальной ногой! Сюда сваливают в кучу всевозможные нечистоты. Здесь же хоронят и дохлых собак под грудами капустных кочерыжек и разной другой дряни, которой я не назову. Так как улицы узки, а скопление нечистот значительно, то нередко приходится или возвращаться назад, или брести по колено в этой мерзости. Прибавьте к этому милую бесцеремонность римской черни, которая, где бы ни была, на ступенях ли дворца или церкви, даже под метлами разгневанных стражей, на глазах женщин и священников, преспокойно усаживается на корточки, с римским величием и древним цинизмом, с сигарой в зубах или распевая между делом во все горло. Невольно подумаешь, как это поэты-созерцатели, о которых я недавно говорил вам, плакали над развалинами и садились на обломки колонн, не задыхаясь от вони, потому что священные развалины осквернены не менее многолюдных улиц и публичных площадей. Намедни я видел, как прекрасная Медора, под руку с приятелем Брюмьером, с приподнятыми взорами на фронтон церкви Санта-Мария-Маджоре, волокла по этой нечистоте подол своего шелкового платья и шитые фестоны своей необъятной юбки… Я расхохотался как сумасшедший и с тех пор не могу себе представить этой романтической красавицы иначе как с загрязненным подолом и чувствую, что никогда не влюблюсь в нее.

Простите мне, что я сочетал в вашей мысли образ Рима с возмутительной непристойностью его обычаев и устоев, но это самая характерная черта, которая одним разом дает вам ключ к физиономии целого. Совершенное забвение всякой стыдливости, отсутствие обуздания, самоуверенная беззаботность прохожих, лихорадка и смерть, парящие над городом, несмотря на проливной дождь святой воды, – все это объясняет многое, и нечему удивляться, что столько лачужек настроено из камней священных зданий, что грязные лохмотья висят на барельефах, врезанных во все стены, что в нравственном мире, проявляемом этой внешностью, гнездится столько низких пороков, тщетно омываемых очистительной водой, и что много природных добродетелей раздавлены здесь ужасающей нищетой.

От нравственного уныния, в которое погрузило меня первое впечатление, я освободился посреди терм Каракаллы. Это грандиозная развалина колоссальных размеров, развалина, стоящая отдельно, безмолвная и почитаемая. Здесь вы чувствуете все ужасающее могущество цезарей и видите прихотливую роскошь нации, упоенной всемирным владычеством.

Но что, на мой личный вкус, лучше всего, что я здесь видел, чему нет подобного на белом свете, – это вид при пасмурном, красноватом небе на Via Appia (Аппиеву дорогу), на эту дорогу гробниц, о которой менее, чем обо всем другом, говорят в книгах и которой я не видал на картинах. Я думаю, что все это недавно еще открыто и еще не вдоволь орошено слезами поэтов. Я вижу, что раскопки продолжаются, каждый день отрывают новые гробницы. Эффект этой узкой, но неизмеримой перспективы надгробных развалин ни с чем не может сравниться. Это дорога, уставленная с обеих сторон, без промежутков, древними памятниками всех форм и всех размеров, без нарушения общей гармонии в расстановке и с изобилием невыразимо прекрасных обломков. Все эти обломки добыты из-под земли, где они были рассеяны в беспорядке. Гробницы восстановлены довольно хорошо, так что каждая из них имеет свой смысл, свою физиономию, и на многих сохранились надписи торжественные или шутливые. Эта дорога тянется вдоль римской Кампаньи более чем на целую милю. Если поиски продолжатся, быть может, отроют всю эту древнюю погребальную дорогу, простиравшуюся вплоть до Капуи.

Мостовая из базальта, по которой вы идете, во многих местах та же, что была на древней дороге; колеса теперешних экипажей идут по колеям, выбитым колесницами. По обеим сторонам этой дороги, которая пролегает по прямой линии через римскую Кампанью до Альбано, вы видите в степи двойные и тройные линии монументальных водопроводов, местами разрушенных и оставленных, что придает новую прелесть картине и отчасти доставляет новую пищу местным болезням. Воспоминания роятся на каждом шагу. Здесь гробница Сенеки{24}, там поле битвы Горациев{25}, храм Геркулеса, цирк Ромула и прекрасно сохранившийся величественный памятник – великолепный мавзолей Цецилии Метеллы. Но я – бедный живописец и говорю вам только о том, что бросается в глаза. Все прекрасно, все величаво, ярко и еще более странно на этой Via Appia; на всем лежит печать запустения, которого не нарушает ни одно сооружение новейших времен, никакая будничная случайность.

 

Я пал еще ниже в мнении мисс Медоры, рассказав ей после прогулки с лордом Б…, что самое сильное впечатление в продолжение этого дня произвела на меня следующая картина.

Тарталья, что помимо нашей воли следует за нами повсюду и, несмотря на запрещение вступать с нами в разговоры, умеет заставить нас исполнять его желания, завел нас к отвратительному отверстию сточной трубы, проведенной под садами, в каком-то совершенно деревенском углу Велабра; должен вам сказать, что Рим на каждом шагу представляет то древние развалины, то христианский город, то квартал nobile (аристократический), то деревню. Мы сошли по грязной дорожке и видели, как какой-то человек скидывал в зловонную яму дохлых животных, которыми была наполнена его тележка. Эта бездонная пропасть называется Cloaca maxima, она существует более двух тысяч лет. Цель этого сооружения – очищение города; оно так прочно сложено из огромных камней травертинского или вулканического туфа, что и до сих пор туда сходит вода из канав этой части города, а оттуда уже стекает в Тибр. Но я думаю, что полиция не слишком заботится об этом месте, и потому оно теперь до половины завалено разным сором и нечистотами: мертвую лошадь ведь легче бросить туда, чем зарывать в землю.

Лорд Б…, ужасно утомленный древностями, осыпал бранью Тарталью, когда мы, возвращаясь, увидели достопримечательность, ускользнувшую прежде от нашего внимания: место, высеченное в туфе, где в глубине небольшой черной пещеры течет Aqua argentina (серебряная вода), светлая кристальная струя, происхождение которой неизвестно. Эта чистая вода, столь драгоценная в городе, где вода вообще нездорова, оставлена на произвол первой пришедшей туда прачки. Когда мы проходили, там была уже прачка, которой я никогда не забуду. Одна в этой пещере, высокая, тощая, не без следов былой красоты, отвратительно грязная, одетая в рубище земляного цвета, с черными, еще не поседевшими волосами, распущенными по нагой груди, отвисшей, как у престарелой эвмениды{26}; она стирала белье, колотила и, выжимая, крутила его с каким-то ожесточением, напоминавшим мне галльские предания о фантастических ночных прачках. Это была римлянка или, скорее, латинка. Она пела неслыханную песню высоким, гнусливым и жалобным голосом, на особом наречии; я разобрал только часто повторяемые рифмы: mar, amar. Меня бы очень огорчило, если бы Тарталья вздумал мне перевести остальное или сказал бы мне, что это за наречие. Иногда невольно чувствуешь в себе необходимость чтить таинственность некоторых ощущений. Мне также не приходило в голову сделать рисунок этой развенчанной пифии{27}, которая будто выросла там из земли и ударяла в такт по воде и пробовала свой хриплый голос, пролежав две или три тысячи лет под римскими развалинами. Нет, не я скажу теперь эту классическую формулу, которую мы часто встречаем в романах: «Эту сцену может изобразить только кисть великого художника». Нет, здесь нужно было только видеть, слышать и помнить. Есть вещи, которые нельзя уловить никаким материальным способом, только душа овладевает ими. Хотел бы я видеть, как самый искусный музыкант изобразил бы знаками то, что пела старая сивилла. Это была песнь без ритма; в ней не было ни одного тона, который подходил бы под наши музыкальные правила. И между тем она пела не наобум и пела не фальшиво, по своей методе; я долго слушал ее и слышал, как в каждом новом куплете повторялись те же модуляции и под ту же меру. Но как это было странно, мрачно, погребально. Может быть, эта тема – предание столь же древнее, как Cloaca maxima. Может быть, так пели первобытные латины, и, кто знает, не понравилось ли бы нам это, если бы слух наш, сбитый с толку неизменной системой звуков, мог допустить эту систему тонов или, по крайней мере, понять ее?

Вот как могу я объяснить вам овладевшее мною волнение, которое лорд Б… просил меня потом передать словами его дорогой племяннице. Я не мог ничего растолковать ей. Я отделался шутками, и между нами произошла маленькая неприятность, к вящему удовольствию Брюмьера, который пил с нами чай и толкал меня локтем, чтобы поощрить меня каждый раз, как мне представлялся случай опротиветь предмету его обожания.

Глава VIII

(Продолжение)

Я довольно поводил вас сегодня по могилам. Мы еще возвратимся к ним; здесь трудно из них выбраться, но сегодня побеседуем о живых.

Мисс Медора твердо убеждена теперь, что я имею решительное отвращение ко всему прекрасному, и я вижу из слов ее, что Тарталья с помощью Даниеллы устроил дела моего приятеля. Синьорина уже знает, что я равнодушен к ее непреодолимым прелестям и что более восхищаюсь красотой наперсницы, которая и сама, кажется, начинает верить моей любви, видя, что я не перестаю осыпать ее комплиментами. Брюмьер не дремлет и питается надеждами, такими же, по-видимому, неосновательными, как те, которыми Тарталья угощает меня. Это положение дел довольно интересно и могло бы забавлять меня, если б я мог свалить с себя ледяной гнет, которым подавлен мой ум с тех пор, как я в Риме.

Однако моя тоска не дает мне права наскучить вам. Передам вам разговор, слышанный мною третьего дня; он может служить продолжением того, который я подслушал в Марселе, за обедом на берегу моря. Кажется, судьба старательно заботится о том, чтобы я узнавал чужие тайны. Не думайте, однако, что я нарочно подслушиваю у дверей и перегородок; вот как это случилось.

Чтобы вы лучше поняли меня, я должен описать вам расположение моей квартиры.

В Италии, в больших дворцах, часто бывает, что в одном и том же доме, что этаж, то владелец. Так и в том доме, где я живу, внутренность верхнего этажа совершенно отделена от внутренности нижнего, и между ними нет никакого сообщения. Когда я хожу обедать к лорду Б…, я должен сойти на улицу и войти к ним другим входом, устроенным на противоположном фасаде здания.

Но это разобщение этажей сделано не при постройке дома, а впоследствии, и я нашел в своей комнате дверь на лестницу, которая ведет к нижнему глухому коридору. Это, по-видимому, был когда-то внутренний проход из одного этажа в другой. Я осмотрел эту лестницу в день моего новоселья и, видя, что она ведет к глухой каменной стене, я оставил это без внимания.

Третьего дня, часу в шестом, возвратясь домой, чтобы переодеться и идти обедать к леди Гэрриет, которая раз по семи каждое утро присылает мне сказать, что она надеется видеть меня у себя вечером, я был очень удивлен, увидя, что дверь на эту лестницу растворена и что замечательный испанский берет синьора Тартальи красуется на первой ступеньке; он стоял тогда на половине лестницы, и мне виден был один головной убор этого чудака. Я кликнул его, он не отвечал. Слыша, что кто-то шевелится внизу, я сошел туда впотьмах. Когда я дошел до последней ступени, невидимая рука упала мне на плечо.

– Что ты здесь делаешь, бездельник? – спросил я, узнавая по приему Тарталью.

– Тс… тише, – прошептал он таинственно, – слушайте, она говорит про вас.

И, взяв за руку, он прислонил меня к передней стене. Я в самом деле услышал свое имя.

Это был голос мисс Медоры, доходивший до меня, как в слуховой рожок.

– Ты бредишь, – говорила она, – ты ему совсем не нравишься. Он кокетничает со мною, показывая, что…

Даниелла прервала свою мисс громким смехом.

Мне не следовало бы слушать далее, я согласен; но в этом случае, как наперед угадал Брюмьер, я невольно подчинился демонскому влиянию мошенника Тартальи. Трудно, впрочем, поверить, чтобы человек моих лет, каким бы степенным ни сделала его судьба, мог противиться искушению подслушать разговор о нем двух хорошеньких женщин.

Медора, в свою очередь, прервала смех фраскатанки строгим замечанием.

– Вы с ума сошли, – сказала она, – берегитесь! Я не стану держать при себе девушки, которая будет искать соблазнительных приключений.

– А что ваша милость называет «соблазнительными приключениями»? – живо возразила Даниелла. – Что в том дурного, если такой молодец и полюбит меня? Он не знатен, не богат, и скорее по плечу мне, чем вашей милости.

Мисс Медора начала читать нравоучения своей горничной, объясняя ей, что человек «с моим положением в свете», образованный, каким я кажусь, не может иметь серьезных видов на гризетку, на una artigiana из Фраскати, что она была бы обманута, покинута и что за минуту удовлетворенного тщеславия ей пришлось бы поплатиться годами раскаяния.

Даниелла, кажется, неспособна была предаться безвыходному отчаянию; она отвечала решительным тоном:

– Позвольте мне судить обо всем этом по-своему и прогоните меня, синьора, если я буду дурно вести себя. Остальное же вас не касается, и любовь этого молодого человека ко мне должна бы, кажется, только забавлять вас, потому что он вам противен еще более, чем вы ему.

Разговор продолжался в этом тоне несколько минут, но вдруг из спокойно-колкого он превратился в шумный. Мисс Медора жаловалась, что она дурно причесана (кажется, Даниелла причесывала ее в это время); и как ни уверяла горничная, что она лучше не умеет и причесала барышню так же хорошо, как всегда, мисс Медора разгневалась, упрекала ее, что она с умыслом это делает, и, кажется, распустив волосы, приказала начать снова. Даниелла, вероятно, заплакала, потому что барышня спросила: «О чем ты плачешь, глупая?» – «Вы меня более не любите, – отвечала она, – нет, с тех пор, как этот молодой человек живет здесь, вы совсем изменились: вы все досадуете на меня, и я очень хорошо вижу, что вы его любите».

– Если бы я не видела, что вы сумасшедшая дикарка, – отвечала разгневанная англичанка, – я прогнала бы вас за дерзости, которые вы осмеливаетесь говорить мне на каждом шагу; но я очень хорошо вижу, что вы совершенно дикая. Подайте мне платье!

Стук захлопнутой двери прервал этот разговор и положил конец греху моего непростительного любопытства. Отыскивая в потемках лестницу, я столкнулся с Тартальей, который все время простоял возле меня и, вероятно, не упустил ни одного слова из слышанного мною разговора. Я было и забыл о нем. «Но зачем ты, несносный шпион, – сказал я ему, – зачем ты забрался сюда и как смеешь подслушивать тайны семейства, которое приютило тебя и дает тебе твой насущный хлеб?» – «В этом мы оба не без греха», – отвечал мне бесстыдный мошенник.

«Поделом мне», – подумал я, и, чтобы не подражать двум девицам, которых мы подслушивали, я поберег ответ до другого случая.

– Прежде чем уйдете отсюда, – сказал он мне с неисправимой в нем всегдашней фамильярностью, – потрудитесь полюбоваться прекрасным изобретением.

 

Шмыгнув о стену фосфорной спичкой, которая нас внезапно осветила, он показал мне в стене небольшое отверстие, как бы от выпавшего кирпича. Я всмотрелся, но не увидел ни малейшего луча света.

– Здесь нечего видеть, – сказал мне этот чичероне семейных секретов. – Это отверстие извивается в стене и устроено не для того, чтобы подсматривать, а чтобы подслушивать. Это вроде «Дионисиева уха».

– Это твоя выдумка?

– Куда мне! Я еще не родился, когда изобретатель этого умер. Это сделал один кардинал из ревности к своей невестке, которая…

Я не охотник до скандальных рассказов Тартальи и ушел в свою комнату. Тарталья набожен, а между тем рассказывает такие соблазнительные вещи о кардиналах, что я начинаю его опасаться; он слишком много болтает для обычного шпиона.

– Месью, месью, – воскликнул он, когда я затворил за собой дверь лестницы, обещая надавать ему пинков, если когда-либо опять поймаю его, – вы не сделаете этого! Я римлянин; к тому же вы не то, что Медора, которая притворяется равнодушной, когда сердится; вы сердитесь, чтобы скрыть свое удовольствие. Наконец-то вы убедились, что я говорил правду. Вы видите, что она вас любит! Поверьте, я никогда не ошибусь. Теперь смелее, эччеленца! Подслушивая почаще здесь, вы будете знать, что предпринять, а принялись вы за дело, как я вижу, отменно хорошо. Вы возбуждаете досаду, чтобы возбудить страсть. Мастер, нечего сказать; я доволен вами. Смотрите же, когда будете милордом, вспомните и обо мне грешном. – Сказав это, он вышел, очень довольный собой.

За обедом, как только мы уселись, я начал хвалить прическу мисс Медоры. Я был, как вы видите, в предательском расположении духа, но сказать правду, у Даниеллы прекрасный вкус, и она много помогает госпоже своей в ее победах над сердцами. «Бедная девушка, – подумал я, – у нее у самой прекрасные волосы, ее собственные волосы, более собственные, чем у мисс Медоры, а их и не увидишь, если не съедет немножко белый головной платок».

В разговоре, который я слышал, бедная Даниелла была вызвана на ссору и она же была унижена, оскорблена. Не возмутительно ли для молодой девушки сторониться, исчезать, чтобы давать место другой, и посвящать жизнь свою для украшения идола, забывая о самой себе? И за то, что эта смиренная жрица осмелилась верить моей хвале, разгневанная богиня хотела изгнать ее из своего святилища.

– Да, – говорил я Медоре. – Я никогда не видел, чтобы вы были так хорошо причесаны.

– Вы так думаете? – спросила она тоном женщины, которая ставит себя выше этих мелочей. – Я всегда причесываюсь сама и всегда в минуту готова.

– Неужели? Вы искусны, как фея, и имеете вкус художника.

Мы были одни, она воспользовалась этим, чтобы со мной пококетничать, и не очень искусно, как, кажется, всегда бывает с англичанками, если они за это примутся.

– Что вы так пристально на меня смотрите? Я вовсе не красавица на ваш вкус.

– Это правда, – отвечал я смеясь, – вы не хороши собою, но все-таки прекрасно причесаны, и я завидую вашему искусству.

– Это с какой стати, разве вы хотите заплетать и взбивать свои волосы?

– Я хотел бы на всякий случай знать, как научить этому натурщицу. Позвольте мне взглянуть поближе?

– Да смотрите внимательнее и научите вашу прачку «Серебряного ключа» (Aqua argentina) причесываться по-моему. Что вы делаете? Вы дотрагиваетесь до моих волос? Знаете ли, что у англичанки и волоска нельзя тронуть?

– Но я имею на это право. Вы как думаете?

– Право, это почему? Скажите, пожалуйста.

– Потому что я возле вас совершенно спокоен и равнодушен. Я один в целом свете так глуп; я один не могу ничем ни потревожить, ни оскорбить вас.

Надобно вам сказать, что, дотронувшись до ее косы, я почувствовал разницу между прядями своих и накладных волос и уже с уверенностью прибавил:

– Может ли женщина, у которой не было бы такого обилия волос, причесаться, как вы?

– Почем я знаю, – отвечала она отрывисто, бросив на меня взгляд, полный ненависти, в котором я прочел: «Так ты знаешь, что у меня подвязная коса; Даниелла тебе это рассказала или причесала меня так, что подлог слишком явен для всех».

Спустя минуту она вышла и, когда возвратилась, я заметил, что прическа уже поправлена. Я раскаялся в своих словах; они, вероятно, стоили новых слез бедной Даниелле.

Судьба бросила меня как яблоко раздора между этими женщинами. Я должен перестать дразнить одну из них. Кажется, я не в долгу у Брюмьера и добросовестно упрочил за собой антипатию Медоры. Правда, дерзкие ответы служанки во многом помогли мне в этом. Но довольно, далее идти не следует, если я не хочу накликать бурю на бедную Даниеллу.

Знаете ли, что я привязался к самому нелюбезному существу этого дома? Я говорю не о несчастном Буфало, который в самом деле очень понятлив и, право, умеет жить в свете, но о настоящей паршивой собаке семейства, о лорде Б…, «о прозаическом, ограниченном, пошлом невеже, о пустом человеке, без ума и без сердца». Таково теперь решительное мнение леди Гэрриет о том, кого она так горячо некогда любила, любила до безумия, до чахотки. Когда я гляжу на эту коротенькую и толстенькую фигурку, так удачно исцелившуюся от любовной чахотки, такую еще свежую в своей осенней поре и такую любезную, когда она забывает плакаться на посредственность своего мужа, я невольно прихожу в ужас при мысли о любви. Неужели передо мной одна из неизбежных реакций сильных страстей, и неужели человек горячо любимый должен непременно ожидать этого презрения, которое леди Б… едва может скрывать, и то лишь благодаря своему умению жить в свете, – презрения, которое точит ее гордость, как медленный яд? Это бы еще ничего, и вы скажете мне, что и в таком случае я еще немного рискую, внушая сильные страсти. Я сам так же думаю; но если в недобрый час мною самим овладеет страсть и если я соединюсь неразрывными узами с обожаемой женщиной, неужели и мне придется со временем испытывать сердечную муку такого разочарования, какое я вижу в леди Б…?

Всего вернее то, что леди Б… ошибается и насчет своего мужа, и насчет самой себя. Лорд Б… имеет несомненное преимущество перед нею в положительных достоинствах. У него нет ни большого ума, ни больших познаний, но и того и другого более, чем у нее. Характер у лорда Б… прекрасный: в нем есть такая прямота, такая искренность, такая нравственная чистота, так много философии и великодушия как по увлечению, так и сознательного. Эти достоинства далеко оставляют за собой врожденную кротость, беззаботную щедрость и исступленную, слезливую чувствительность миледи. Впрочем, оба они честные, добрые люди, но муж имеет все существенные достоинства мужчины, а жена лишь самые обыкновенные нравственные прикрасы женщины. Леди Гэрриет – тип, всюду встречаемый; лорд Б… – редкая своеобразность, в тесном кругу семейных добродетелей – образцовое явление.

Мне кажется также, что эти два уязвленные сердца ненавидят друг друга, и, проклиная ежедневно соединяющие их узы, они не могли бы видеть без сожаления и ужаса расторжение этой связи. Где же источник разочарования жены и уныния мужа? Может быть, причина таится в их неверной оценке внешнего мира: муж слишком им пренебрегает, жена слишком дорожит им. Но пренебрежение лорда происходит от избытка скромности, а пристрастие миледи – от суетного тщеславия. И вот весь быт семейства навсегда возмущен; две жизни искажены и обессилены, потому что у жены недостает здравого смысла, а у мужа – самонадеянности!..

Мы скоро договорились до этой тайной язвы с лордом Б…, он не умеет скрывать ее, она слишком давно докучает ему! Может быть, природа не дала ему довольно энергии. Я сказал ему, что подслушал разговор его с флотским офицером и решился никому не говорить об этом, еще и не предвидя, что мы будем в коротких отношениях. Он очень благодарил меня за эту деликатность, не догадываясь, что скромность моя ничем ему не поможет. Кто видит его болезненную грусть, его задумчивость, иногда язвительно-насмешливую, когда он бывает с женой, тот легко разгадает тайну, которую я узнал, разве только с большими подробностями. Я позволил себе сказать ему это; он опять благодарил меня за мою откровенность и обещал остерегаться; но у леди Гэрриет бывают часто проблески сдержанного негодования, вздохи сожаления и другие внешние выражения внутренних ощущений, оскорбительные для мужа, и я боюсь, что советы мои останутся бесполезными. К тому же, они оба так, кажется, привыкли быть недовольными друг другом, что умерли бы с тоски и не знали бы что делать, если бы между ними восстановилось согласие.

Прекрасная Медора должна бы, кажется, быть точкой соединения между супругами, но вряд ли она когда-либо подумала об этом. Она, кажется, очень легкомысленна, хотя с виду так степенна и серьезна. Воспитанная на большой дороге матерью-путешественницей, потом сирота, переходившая из рук в руки в кругу своих родственников, она, как только достигла совершеннолетия (ей теперь, должно быть, лет двадцать пять), избрала себе дуэньей тетку свою, леди Гэрриет. Это предпочтение объясняется, может быть, сходством склонностей и привычек: любовью к нарядам, к лени и к наружному блеску во всем без исключения. Они называют это отличительными склонностями артистов. Сверх того, молодая племянница поддакивала всегда тетушке в ее жалобах и обидных насмешках над бедным мужем. Лорду Б… это очень неприятно, но он смиренно все переносит.

– Она удвоила, – говорит он, – итог выпадавших на мою долю порицаний, внеся в капитал свою часть неодобрительных замечаний на мой счет; но, с другой стороны, она облегчила мои страдания тем, что часто умеет рассмешить леди Гэрриет. Они почти всегда смеются надо мной, а когда она смеется, она обезоружена, и если в это время презирает меня более, зато менее беспокоит.

24Сенека Луций Анней (ок. 4 г. до н. э. – 65) – римский политический деятель, философ, писатель, представитель стоицизма, воспитатель Нерона, по приказу которого был вынужден покончить жизнь самоубийством. Его философское учение отличают презрение к смерти и проповедь свободы от страстей.
25…поле битвы Горациев… – Согласно легенде, вопрос о том, Рим или Альба-Лонга должен стать гегемоном в возникающем государстве, был решен в пользу Рима в битве трех юношей-близнецов Горациев и трех близнецов Курциев.
26Эвмениды – в греческой мифологии другое обозначение эриний, которые перестали считаться богинями мщения и стали богинями благодати, предотвращающими несчастье и дарующими плодородие.
27Пифия – жрица-прорицательница в храме Аполлона в Дельфах.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru