Скромное жилище, оставленное канониссой{6} де Сож ее внучатому племяннику Флавьену, было одновременно живописным и удобным, и хотя новый хозяин никого не извещал о своем приезде, двое слуг, пожилые мужчина и женщина, соединенные брачными узами, поддерживали там такой порядок и чистоту, что не прошло и часу, как Флавьен уже устроился в доме и ему была подана еда. После этого он быстро обошел свои владения; правда, их нельзя было назвать обширными, но зато там были прекрасные деревья, густые травы и хорошо откормленный скот. Старый слуга, он же и управляющий, вменил себе в обязанность сопровождать Флавьена и расхваливать ему великолепие его угодий. Тьерре шагал следом по лесным тропинкам; за ним увязалась старуха Манетта, еще весьма проворная и на ногу, и на язык. Видя, что она так расположена к болтовне, Тьерре не преминул расспросить ее о соседях, особенно о Дютертрах.
– О, это очень богатые буржуа! – сказала старуха. – Говорят, они не знают счета экю{7}. Для людей такого невысокого происхождения они довольно хорошо воспитаны и слывут весьма порядочными. Сама госпожа канонисса не считала для себя неподобающим встречаться с ними. Они много помогают бедным, а у хозяйки дома настолько благородные манеры, что ее никогда не примешь за то, что она есть на самом деле. Говорят, что ее отец был всего лишь музыкантом.
– Однако, милейшая, разве вы тоже канонисса, что так презрительно отзываетесь о музыкантах?
– Я, сударь? – не смущаясь, ответила старуха. – Я-то сама, как видите, женщина простая, но я всегда прислуживала благородным господам и провела в замке двадцать лет, ни больше ни меньше.
– В каком замке? – обернулся Флавьен.
– В вашем, господин граф, – ответил Жерве, муж старухи. – В вашем замке Мон-Ревеш.
– Ах да! Мон-Ревеш! Прошу прощенья! Я забыл, как называется мое новое поместье. И по пути никак не мог вспомнить. Название мне не очень-то нравится{8}. Совсем как ваши дороги. Так, значит, это называется замком? – добавил Флавьен, указывая на строение, которое он уже мысленно прозвал своей голубятней.
– Это уж как вам будет угодно, господин граф, – с обидой ответила старуха, – но здешние жители привыкли называть его так, и вовсе не в насмешку. Хоть он и маленький, но у него есть и башня, и ров, и мост, да и вид у него не менее величественный, чем у этой махины, Пюи-Вердона.
– А что такое Пюи-Вердон? – спросил Флавьен.
– Замок в одном лье от нас, который купили Дютертры. Он богатый, просторный, но госпоже канониссе было ни к чему жилище таких размеров. «Когда нет детей, места всегда хватает», – говаривала она.
– Расскажите нам о детях этого Дютертра, – сказал Флавьен, глядя на Тьерре. – Их, стало быть, несколько?
– Достаточно, чтобы выводить родителей из себя, и притом одни девочки! Если б у меня были дети, я бы хотела иметь только мальчиков!
– Женщина, у которой уже было много детей… – Флавьен подошел поближе к Тьерре. – Поэтичного тут мало, и я не представляю себе твою фантастическую и таинственную красавицу посреди оравы ребят. Сколько же, вы говорите, детей у Дютертров? – обратился он к старым слугам.
– Господи, да не так уж много! – ответил Жерве. – Моя жена всегда преувеличивает. Всего трое; да они и не маленькие вовсе. Три барышни, старшей уже лет двадцать, а младшей по меньшей мере шестнадцать.
Тьерре побледнел и не мог вымолвить ни слова. Флавьен, напротив, побагровел, пытаясь удержаться от смеха. Но, видя изумление и смятение своего друга, он великодушно повернул обратно к дому, который его слугам так нравилось называть замком, и переменил тему разговора.
Как только они с Тьерре остались одни, Флавьен спросил:
– К чему такое уныние, такое безнадежное отчаяние? Неужели ты действительно обманут тридцатью восемью или сорока годами госпожи Дютертр и теперь словно с луны свалился? Признайся, Жюль: отправляясь сюда, ты просто посмеялся надо мной, а сам намерен сочинять любовные стансы одной из барышень Дютертр, принимая во внимание, что она унаследует от папаши не меньше миллиона франков?
– Нет, друг мой, это невозможно! – вскричал Тьерре. – Олимпия Дютертр может убавить себе пять-шесть лет, как делают все женщины. Ей может быть тридцать… ну – от силы тридцать два! Старшей дочери может быть четырнадцать… Но двадцать! Чтобы я ошибся, дав женщине на пятнадцать или двадцать лет меньше? Невозможно; твоя служанка стара и не соображает, что говорит, она все преувеличивает.
– Это не она сказала, а Жерве.
– Он впал в детство.
– Скажи мне, Тьерре, – серьезно произнес Флавьен, – ты видел свою Олимпию днем или при свечах?
– Только вечером, при свечах, – хмуро признался Тьерре; потом он расхохотался и дал наконец возможность расхохотаться и Флавьену; но он смеялся долго и слишком громко, что звучало довольно принужденно.
Первым перестал смеяться Флавьен; он сделал весьма разумное замечание, в котором Тьерре усмотрел неуклюжую попытку утешить его.
– Ну и что ж, даже если ей сорок! Женщине столько лет, сколько ей можно дать. Тебе тридцать два или тридцать три. Почему ты не можешь влюбиться в женщину, родившуюся на семь-восемь лет раньше тебя? Разве красавицы, которые прославлены в свете или в искусстве, не одерживают побед, будучи уже не столь молодыми? Знаешь, мой милый, это пренебрежение зрелыми красавицами объясняется ложным стыдом. На твоем месте я бы не краснел – когда этих женщин можно любить, их любят страстно. Они полны обаяния, как королевы, как великие актрисы.
– Да, как живописные развалины и старинные картины, – язвительно продолжал Тьерре. – Благодарю покорно! Я уже не ребенок, чтобы привязываться по детской привычке к первой попавшейся женщине, напомнившей мне мать умением заботиться и баловать; я не выскочка, которого ослепляет роскошь; бархат и кружева не заменяют мне объекта вполне естественных желаний. К черту вставные зубы и крашеные волосы! Моя Олимпия – бабушка, вот и все; и я утверждаю, что люблю ее как бабушку – ведь она же не виновата, что я немного близорук.
– И потом у тебя есть утешение: если ты и не нашел свой тип, воплощающий таинственные противоположности, зато встретил в ней проблему, которую философский анализ разрешит лучше, чем любовь. Это красивая женщина, хорошо сохранившаяся, и она защищается, как может, от разрушений, вызываемых временем. Следовательно, она женщина умная. Остается узнать, для чего служит ее наука. Добродетель ли это, стремящаяся понравиться мужу? Или ловушка, заманивающая поклонников? Можешь рассуждать на эту тему сколько твоей душе угодно.
– Меня не интересуют старые проблемы, – отвечал Тьерре, – и чтобы наказать ее за то, что она меня одурачила, я хочу влюбиться в самую красивую или наименее безобразную из ее дочерей – и под самым ее носом! Пойдем, нанесем им первый визит. Я обязан сделать это ради нашего славного Дютертра. Хороший муж! Дорогой муж! Он не обманывал меня, когда говорил: «Я хочу представить вас моей жене!»
– Приведем себя немножко в порядок и поедем. Судя по нимфам и лесным богам, которые тут бродят, мне, откровенно говоря, кажется, что эти леса населены юными чудовищами обоего пола; пожалуй, я постараюсь побыстрее заключить свою сделку и уехать в Турень, посмотреть, по-прежнему ли скачут на кровных лошадях молодые англичанки, «отдавая во власть ветру свои лазоревые вуали и белокурые локоны», как сказал бы ты.
Но достать какое-нибудь средство передвижения, чтобы добраться до Пюи-Вердона, оказалось довольно трудно.
Жерве, который сообщил им о существовании экипажа канониссы, был оскорблен в своих лучших чувствах, когда оба молодых человека встретили насмешливыми возгласами появление захудалой колымаги и дряхлой лошади, услужливо предложенных им славным стариком. Тем не менее они были вынуждены с этим примириться, потому что шел дождь, и если бы они пошли пешком, то явились бы к дамам Пюи-Вердона промокшими и запачканными грязью. Они решили, что Жерве будет править, а они укроются под крышей экипажа и остановятся за лесочком на небольшом расстоянии от резиденции Дютертров; дальше они пройдут через сад, не выставляя на посмешище молодым обитательницам замка нелепую берлину{9} канониссы. Но по дороге они передумали.
– Мы дураки, – признался Тьерре. – Ведь в замке знают эту ужасную колымагу. Все там давно привыкли к ней, и вряд ли кто предположит, что мы прибыли из Парижа в тильбюри{10} или верхом. Будет куда хуже, если они догадаются, что мы стесняемся этого экипажа; лучше уж не отказываться от него. Въедем торжественно, рысцой, в парадный двор замка. Эта почтенная белая лошадь – домашняя реликвия твоей бабушки – послужит намеком на устаревшие прелести госпожи Дютертр.
– Согласен; тем более что дождь льет как из ведра.
Но им не пришлось проявлять свое философское мужество – в полулье от замка их настигла почтовая коляска; обогнав их, кучер окликнул Жерве и остановился. Господин Дютертр, высунувшись из коляски, крикнул:
– Идите сюда, господа, идите сюда. Я узнал Жерве и понял, что вы сдержали свое слово, опередив меня. Я тороплюсь обнять мое дорогое семейство, но не хочу расставаться с вами. Почтовые лошадки бегут побыстрее, чем ваш славный Сезар, хоть он еще довольно бодр для своих двадцати трех лет. Видите, он мне знаком, по моей дороге инкогнито не проедешь. Скорей пересаживайтесь ко мне: Жерве поедет следом, а я получу двойное удовольствие – поеду с вами вместе и быстро доберусь до дома.
– Это же дурной тон – приехать и оказаться непрошеным свидетелем семейных объятий, – шепнул Флавьен Тьерре.
– Напротив, я считаю его откровенность очень хорошим тоном. Поспешим, скоро начнет смеркаться; а я хочу увидеть мою Олимпию, пока не зажгли свечи.
Господин Дютертр продолжал настаивать на своем, молодые люди быстро перешли из одного экипажа в другой, возница щелкнул кнутом, и через несколько минут они подкатили к Пюи-Вердону, не успев привлечь внимания обитательниц замка – господин Дютертр не сообщил никому о дне своего приезда, а дождь, по-видимому, вынудил дам сидеть взаперти в гостиной, окно которой выходило в сад с другой стороны дома.
Короткого переезда в коляске было достаточно, чтобы все трое почувствовали себя совершенно свободно – хотя двое из них впервые встретились друг с другом, – и дело о продаже Мон-Ревеша было быстро завершено. Дютертр даже не дал Флавьену объяснить цель своей поездки.
– Я знаю, что вы приехали сюда, намереваясь продать, а у меня есть желание купить, – сказал он. – Вы сами назовете мне сумму, в которую оцениваете ваше поместье. Я заранее согласен, если только вы по неопытности не преуменьшите его стоимости. Меня считают честным человеком, и надеюсь, что это соответствует истине.
– Мне очень нравится, как вы ведете дела, сударь. Раз уж вы так любезны, я пришлю вам завтра свою доверенность с неограниченными полномочиями в оформлении продажи имения на имя господина Дютертра, а цену вы впишете сами.
Они, смеясь, пожали друг другу руки и с этого момента стали друзьями. Прямота характера господина Дютертра сочеталась с такой непринужденной изысканностью манер, тона, всей внешности, что становилась неотразимой. Даже человек, опасающийся, как бы кто-нибудь не затмил его собственных достоинств, не смог бы найти у господина Дютертра ни одной черты, которая вызывала бы соперничество, недоверие или недовольство.
Сам Тьерре, объявив Дютертра человеком почтенным и в то же время, хоть и без злого умысла, легкомысленно отзываясь о его жене, невольно снова начал уважать его, особенно памятуя о том, что красавице Олимпии уже сорок лет.
В ту минуту, когда трое путешественников выходили из коляски, трое всадников въехали во двор на прекрасных лошадях, вымокших от дождя и взмыленных от скачки, и легко соскочили на землю.
Впереди всех ехала высокая белокурая девушка; ее оживленное и несколько припухшее от свежего воздуха и быстрой езды лицо уже утратило первую прелесть отрочества. Она походила на Дютертра, иными словами – была безупречно хороша собой; фигура у нее была очень изящная, тонкая, как бы воздушная. Однако ее лицо, выражавшее непреклонность, а также ее уверенные и гибкие движения говорили о большой физической энергии или большой решительности характера. За девушкой ехал бледный черноволосый молодой человек. У него были кроткие, меланхолические и умные глаза. Казалось просто невозможным вообразить себе более очаровательное лицо, большую простоту и вместе с тем грацию, более привлекательную улыбку, несмотря на выражение печали, если можно так сказать, хронической, а может быть, и благодаря ему.
Третьим ехал грум, коренастый и приземистый здоровяк, который увел тяжело дышащих лошадей в конюшню.
– А-а! – воскликнул господин Дютертр, сбегая обратно по двум ступенькам крыльца и спеша навстречу прекрасной амазонке, бросившейся к нему. – Вот моя Эвелина! Моя средняя дочь, – сказал он, глядя на гостей с невольной гордостью, и нежно обнял ее. – Ты же вся мокрая! – с кротким упреком добавил он. – Верхом, в такую погоду! Балованное дитя!
– Скажите лучше – неустрашимое, отец, не то Амедей возьмет на себя роль проповедника.
– Ну, здравствуй, мой милый, – сказал господин Дютертр, раскрывая объятия молодому человеку, который тотчас же пылко обнял его.
– Это ваш сын? – спросил Тьерре с выражением крайней иронии, которую понял только Флавьен.
– Нет, но все равно что сын! Мой племянник, Амедей Дютертр. Позвольте представить вас друг другу.
Молодые люди раскланялись. Господин Дютертр остановил Эвелину, которая быстро поднималась по ступенькам, ловко подобрав подол длинной суконной юбки, испачканный мокрым песком.
– Не говори никому, что я приехал, ты же знаешь, что я люблю заставать мое общество врасплох.
– Видишь, его жена – почтенная матрона, – тихо сказал Тьерре Флавьену, – иначе такой умница, как он, не говорил бы подобных вещей или не делал бы их.
– Да, сомневаться не приходится! – ответил Флавьен со вздохом, полным комического смирения, и поднялся с Тьерре на крыльцо, указывая на Эвелину, которая шла впереди с отцом. – Эта решительная амазонка уже утратила свои молочные зубы, между тем как она второе его чадо.
– Если все девицы равны этой, можно будет забыть о моем злоключении, – таким же тоном отвечал Тьерре, – но боюсь, что старшая уже теряет зубы мудрости.
В это время у входа в прекрасную галерею, как во многих зданиях эпохи Возрождения, служившую прихожей, показалась старшая дочь. Ей вполне можно было дать двадцать лет, но не более. Стройная брюнетка с еще более нежной кожей, она тоже была хороша собой – даже лучше сестры, но сдержанное и даже несколько чопорное выражение лица делало ее уже на первый взгляд менее привлекательной. Завидя отца, она не выказала ни малейшего удивления, не издала никакого восклицания; обняла его более почтительно, чем пылко, и сказала, окончательно уничтожив Тьерре, – хотя до него не дошло, с каким неестественным выражением были произнесены эти слова: – «Маменька будет очень довольна!»
«Мать, у которой дочь, возможно, уже совершеннолетняя! – подумал он. – О, я сам буду так издеваться над собой, что у Флавьена не хватит духу еще больше раздуть заблуждение, в которое я впал».
– Я услыхала почтовый колокольчик, – спокойно заметила Натали, старшая из барышень Дютертр, проходя с отцом и его гостями по обширным и пышным покоям первого этажа, – и угадала, что вы устроили нам сюрприз.
– А я увидела коляску с вершины холма, – сказала Эвелина, – и спустилась вниз галопом, чтобы приехать одновременно с отцом.
– Чтобы поскорее обнять меня или чтобы побиться об заклад с Амедеем, рискуя сломать себе шею? – спросил отец; в его словах звучали одновременно насмешка, нежность и недовольство.
– Ну вот! Начинаются обычные нападки! – смеясь, воскликнула молодая девушка. – Как вы можете задавать мне такой вопрос?
– Оставьте, Эвелина, – сказал кузен, – тут налицо обе причины, хоть я и отказался биться об заклад: это было бы слишком опасно для вас.
– Ш-ш! Мы входим в святилище, – странным тоном объявила Натали. – Здесь обитает совершенство, которое мой отец ни в чем не сможет упрекнуть.
И с этими словами она отдернула портьеру; взволнованному взору отца семейства и быстрым оценивающим взглядам сопровождавших его гостей открылась маленькая гостиная, где обычно находилась госпожа Дютертр, когда бывала одна.
Но Тьерре постигло разочарование. Близился вечер, и гостиная, сама по себе темная из-за золотистых кожаных обоев и обитой лиловым бархатом мебели, была освещена лишь неясным сумеречным светом и огненными отблесками камина, где догорала охапка дров.
Две женщины, которые задушевно беседовали, сидя рядом у камина, вскочили и побежали навстречу Дютертру. В их восклицаниях сквозило больше чувства, чем в тех, что встретили отца семейства ранее. Это была Олимпия, жена Дютертра, и его младшая дочь Каролина. Внимание Тьерре восполнило слабость его зрения, и от него не ускользнула ни одна подробность этой сцены. Госпожа Дютертр, собравшаяся было поцеловать идущего к ней навстречу мужа, сделала шаг назад и подтолкнула к нему Каролину, как бы решив уступить ей преимущество первой ласки.
«Ого! – подумал Тьерре. – „Грешная жена”, совершенно ясно».
Мать и дочь обняли Дютертра без лишней суеты, но с большой нежностью; затем Каролина горячо поцеловала руку отца и, как истинно наивное прелестное дитя, подойдя к огню, передала его руку Олимпии, которая незаметно прикоснулась к ней губами. Дютертр вздрогнул, хотел еще раз поцеловать жену, но та опять немного отступила и подтолкнула к нему Каролину.
«Да, она очень виновата перед ним! – снова подумал Тьерре, стоя позади них и не упуская ни одного движения Олимпии. – Как много измен в прошлом, если мать семейства так смиренно отступает перед человеком, простившим ее в силу забвенья или привычки!»
– Я точно убедился, – сказал он, подходя к Флавьену, вслед за тем, как были представлены оба гостя и завязалась оживленная беседа.
– Убедился в возрасте?
– О, возраст здесь ни при чем; но это большая грешница.
– Ну да, уже? – воскликнул Флавьен, думая о том, как мало времени понадобилось Тьерре, чтобы установить подозрительное единомыслие с хозяйкой замка.
– Ты хочешь сказать – все еще? – ответил Тьерре, думая о возрасте дамы и не поняв восклицания друга.
Обрадованные свиданием и старавшиеся как можно приветливее принять обоих посторонних людей, хозяева забыли позвонить, чтобы принесли свет. Но мало-помалу все успокоились; промокшая амазонка по настоянию родителей ушла переодеваться. Натали, с виду очень молчаливая и равнодушная ко всему, не привлекала ничьего внимания. Каролина, не отходившая от отца и державшая его за руку, словно боясь, как бы его не отняли у нее, восхищенно внимала каждому его слову. Госпожа Дютертр говорила мало, но умно, ее ответы и вопросы были всегда уместны, и вела она себя спокойно и уверенно, как женщины из высшего общества; звуки ее голоса, чистого и мелодичного, как у молодой девушки, радовали музыкальный слух Тьерре. Господин Дютертр приятно и степенно беседовал с тремя мужчинами, не забывая время от времени оборачиваться к жене, словно советуясь с ней или призывая ее в свидетели; его внимание и предупредительность скорее были результатом привязанности, чем просто благовоспитанности.
«Какой сильный человек, – думал, наблюдая за ним, Тьерре. – Трудно поверить в виновность такой безупречной супруги, если б я не видел, что она поцеловала его руку!»
Дютертр стал предметом его восхищения, и Тьерре решил изучить его как тип. А в тусклом свете, который огонь бросал на бледное лицо Олимпии, был виден лишь чистый овал и, по-видимому, очень черные волосы. Тьерре, разглядывая ее и вновь восхищаясь прелестным обликом, который раньше так пленил его, спрашивал себя, не привиделось ли это ему во сне или, быть может, продолжает сниться до сих пор.
В этот момент господин Дютертр позвонил, чтобы принесли свет, и Флавьен, воспользовавшись беспорядком, поспешил откланяться.
Тьерре последовал за ним; в передней они встретили слуг, несших зажженные канделябры.
– Давно пора! – сказал Тьерре, смеясь.
– Ну, признайся, – говорил он Флавьену, который начал хохотать пуще его самого, как только они уселись в семейную колымагу, – признайся, что можно ошибиться, если у тебя очень хорошее зрение, и что эта женщина очень молодо выглядит…
Флавьен продолжал хохотать.
Тьерре был уязвлен и, чтобы сдержать данное самому себе слово, принялся так высмеивать свою близорукость, что веселость его друга сделалась просто конвульсивной. Но вдруг Флавьен перестал смеяться.
– Могу поспорить: ты не знаешь, над чем я смеюсь.
Это внезапное восклицание ошеломило Тьерре.
– Я смеюсь над впечатлительностью поэтов. Они на все смотрят, ничего не видя, а когда уже могли бы и увидеть, то перестают смотреть. Ты исследовал, анализировал внешность этой женщины, высчитывал ее возраст, но не увидел ее такой, какая она есть, потому что основывался на случайно брошенных утром словах Жерве, и тебе показалось, что ей чуть ли не пятьдесят. Твои воспоминания, именовавшиеся страстью, не вселили в тебя никакой уверенности, и ты не смог преодолеть простой ошибки. Сейчас ты снова увидел эту женщину и мог так же отлично все понять, как и я. Ведь ты подошел к ней до смешного близко, а света было достаточно. Но, будучи убежден, что она стара, ты и не соизволил заметить, что она молода, и теперь принимаешь ее за почтенную матрону, а я – не влюбленный и не поэт – наконец разгадал тайну: вот увидишь, ошибся я или нет.
Жерве, – возвысив голос, обратился Флавьен к старому слуге, который все еще твердой рукой направлял Сезара по песчаной колее, – господин Дютертр уже был один раз женат?
– Конечно, господин граф, – не колеблясь, ответил Жерве, – то была мать его детей.
– А сколько лет его второй жене?
– Могу вам сказать – ведь я был в церкви, когда оглашали их брак. Госпоже Олимпии должно быть сейчас… погодите… около двадцати четырех, господин граф. Ей было двадцать, когда господин Дютертр женился на ней в Италии.
– Двадцать четыре! – воскликнул Тьерре. – Госпоже Дютертр двадцать четыре года! А этот старый идиот и не подумал нам это сказать!
– Знаете, сударь, – ответил Жерве, услыхав слишком громкое восклицание Тьерре, – если бы вы подумали спросить меня, я бы подумал вам ответить.
– Вот ты и наказан! – сказал своему другу Флавьен. – Наказан за то, что не дал себе труда проверить, за то, что твои любовные воспоминания не устояли перед пустой, водевильной ошибкой. Позволь тебе объяснить, дорогой мой, что ты видишь женщин глазами семинариста, то есть сквозь пелену болезненных галлюцинаций. Знаешь, ты куда моложе, чем выглядишь, и куда менее развращен, чем стараешься казаться.
– Флавьен! Если ты сейчас же не перестанешь говорить со мной об Олимпии, я заведу речь о Леонисе.
– Как хочешь! Это меня больше не трогает, потому что мне хочется влюбиться в Олимпию, раз ты в нее не влюблен.
– Почем ты знаешь?
– Да ты никогда и не был влюблен в нее!
– Возможно; но тебя я прошу не влюбляться. Она мне позирует, не мешай моей натурщице.
– Что ж! Если ты поведешь разговор в таком направлении, то я тебя пойму. Ты играешь с женщинами в игру, в которой другой обжегся бы изрядно, но ты будешь жечь лишь благовония поэзии в курильнице из веленевой бумаги с золотым обрезом.
– Неважно. Вот мы и приехали. Я хочу спать и проведу ночь лучше, чем ожидал. Я боялся, что увижу во сне a Lady in the sacque[1], вроде той, что была в комнате с гобеленами{11} у Вальтера Скотта, но если образ дамы из Пюи-Вердона теперь будет витать над моим изголовьем, я жаловаться не стану.
– Иначе говоря, с твоих мужественных плеч и с твоей поэтической души гора свалилась. Теперь, мой друг, после такого тяжелого дня и таких ужасных волнений ты можешь спать спокойно. – И Флавьен покинул приятеля.
А теперь предоставим двоих друзей, которых мы никак не могли покинуть ранее, спокойному сну и взглянем, что происходит в это время в замке Пюи-Вердон.
Господин Дютертр, наскоро пообедавший в дороге, проголодался; шестнадцатилетняя Каролина, которую сестры прозвали «папина Малютка», сбегала на кухню и, как истая буржуазка в лучшем смысле этого слова, собственноручно приготовила и сама подала ужин дорогому папочке. Девочка с пылким сердцем и спокойным воображением, она покамест знала только одно чувство – дочернюю любовь. Она была и по внешности, и по уму наименее яркой из трех молодых девиц на выданье, расцветших в Пюи-Вердоне, но зато была и самой счастливой из них, ибо не старалась быть ни самой умной, ни самой красивой. Лишь бы папа и мама были ею довольны, и она будет считать себя самой счастливой девушкой на свете, – говорила она, и говорила вполне искренне.
Среди естественной для очень богатого дома роскоши простые вкусы и хозяйственные наклонности Малютки составляли забавный контраст с аристократическими вкусами и заносчивым видом той из ее сестер, которую прозвали львицей. Эта самая львица и отважная наездница, Эвелина, только что спустилась в гостиную, сменив суконную амазонку на прелестное платье. Тщательно причесанная, надушенная, в щегольских туфельках, она казалась совсем другой девушкой. Эвелина знала это и любила показываться людям то в виде бойкого мальчишки, равнодушного к иссушающему кожу ветру и усталости после охоты, то в виде беспечной и утонченной светской дамы, полной обольстительного кокетства, пока еще невинного, но грозящего стать опасным в будущем.
Она надеялась застать больше людей, которые оценили бы это волшебное мгновенное превращение. Натали, всегда одетая строго, не потому, что так ей больше нравилось, а скорее для того, чтобы поражать этой богатой строгостью рядом с изысканными нарядами и затейливыми прическами Эвелины, сразу же громко сказала: «Они ушли», явно желая доставить ей неприятность, как это свойственно девицам высокомерным и завистливым. При этом она бросила насмешливо-восторженный взгляд на белокурые косы, в которые Эвелина вплела живые цветы, и на платье из белого муслина, струящееся и воздушное, как облако.
– Кто ушел? – спросила Эвелина с неловким притворством. Но тут же, взяв себя в руки, добавила если не вполне чистосердечно, то по крайней мере очень любезно: – Разве папенька не здесь? Может быть, я зря наряжалась для него?
Каролина увела отца к столу.
– Папа проголодался. Сейчас он посмотрит, какая ты красивая. Но тебе тоже надо поесть, сестричка. Ты носилась верхом после обеда, и если не перекусишь сейчас, то опять разбудишь нас среди ночи, крича, что умираешь с голоду. Садитесь, я сейчас подам еду вам обоим. Можно, мама? – спросила она, поцеловав руку Олимпии, лежащую у нее на плече.
– Это дело нешуточное, – ответила госпожа Дютертр, нежно улыбаясь любимой падчерице. – Может быть, придется попросить еще разрешения у отца, а потом у твоей старшей сестры, а потом у второй…
– Я сегодня всем и все разрешаю, – весело сказал Дютертр, – только любите меня! За полгода разлуки я изголодался больше всего по вашей любви.
– Вас любят все, отец, – сказала Эвелина, – и я охотно разрешаю Малютке разыгрывать перед вами хозяйку дома. Она прекрасно с этим справляется, а я, когда перестаю бегать или скакать верхом, уже ни на что больше не гожусь. Мне легче заколоть кабана, чем разрезать жареную куропатку.
– Что касается меня, – сказала Натали, – то я совсем не разбираюсь во всех этих тонкостях домашнего хозяйства, которые носят возвышенное название «кулинария».
Довольная Каролина отослала слуг, уселась подле отца и с восторгом принялась за ним ухаживать, поминутно вскакивая с места.
– Послушайте, отец, – продолжала Натали, – расскажите нам что-нибудь об этом мыслителе, которого вы нам сегодня представили.
– Почему ты называешь его мыслителем? Он просто литератор; ведь ты, вероятно, говоришь о господине Тьерре?
– Да, о человеке, именуемом Тьерре, – с величественным презрением ответила Натали. – Нам так мало о нем говорили, – продолжала она, глядя на Олимпию, – мы и не предполагали, что он настолько важная особа. Наверно, это правда, потому что он говорит, садится, смотрит и ходит как великий человек. Он мыслитель по профессии, это видно даже по его одежде, вплоть до пуговиц на гамашах.
– А ты, как всегда, злая, Натали? – спросил Дютертр тоном, в котором было больше снисходительности, чем строгости.
– Натали любит подтрунивать над людьми, – еще мягче промолвила госпожа Дютертр, – но я готова спорить, что она даже не взглянула на человека, о котором так остроумно отзывается.
– А вы, видимо, достаточно долго смотрели на него, что беретесь его защищать, – возразила Натали; ее тон как бы приглушался мягким тоном родителей и позволял ей говорить язвительные вещи с веселым видом.
Господин Дютертр удивился; он обернулся и посмотрел на Натали; встретив ее спокойный и чуть вызывающий взгляд, он ответил ей пристальным отеческим взглядом.
– Я посмотрел, к кому ты обращаешься, дочь моя; я думал, что ты, как всегда, поддразниваешь своих сестер.
– Поддразнивание Натали! – небрежно заметила Эвелина. – Слишком мягкое выражение!
Натали, которая очень хорошо поняла отцовский урок, не удостоила вниманием слова Эвелины и отвечала, обернувшись к господину Дютертру:
– Нет, отец, я обращалась именно к нашей милой Олимпии.
– К Олимпии! – сокрушенно сказал Дютертр и посмотрел на жену. – Скажите, дорогая, ваши дочери теперь называют вас по имени?
Госпожа Дютертр хотела что-то ответить, чтобы отвлечь его внимание от этой темы, но Натали опередила ее.
– Нет, отец, Малютка, – она показала кивком на Каролину, – все еще называет ее мамой, Эвелина с детской непосредственностью, которая ей очень к лицу, по-прежнему говорит «мамочка», но я, как совершеннолетняя…
– Ну, положим, еще нет! – возразил Дютертр.
– Простите, вы меня освободили от опеки, и в мои двадцать лет я уже могу смотреть на себя как на старую деву. Олимпия молода и выглядит даже моложе меня благодаря своей грации и красоте. Я уважаю ее, как вашу жену, но уважение, оставаясь искренним, вовсе не должно принимать смехотворную форму.
– Я что, сплю? Ничего не понимаю! Что за новая тема? Что здесь произошло в мое отсутствие?
– Ничего, – ответила Эвелина, – просто Натали стала еще более несносной и еще более дерзкой, чем раньше.
– Я могу развить эту тему, если отец захочет, – снова начала Натали, пренебрегая замечанием сестры.
– Послушаем! – сказал Дютертр, все еще пристально глядя на старшую дочь, в то время как Малютка, недовольная, что отца отвлекают, тормошила его, чтобы он продолжал есть.
– Так вот что я думаю – и пусть отец судит и разбранит меня, если я не права: моя мачеха…
Но ее прервала госпожа Дютертр, которая оперлась о спинку ее стула и наклонилась к ней, целуя ее в лоб: