Флавьен, не без интереса слушавший рассуждения Тьерре, вручил в это время награду Крезу и отдал распоряжения Манетте. Через два часа он уже был в городе, где привел в смятение трезвый ум нотариуса, требуя от него своеобразной редакции документа, который он хотел поскорее отправить Дютертру в виде учтивой шутки; а Тьерре на одной из прекраснейших лошадей, какие были в конюшне Пюи-Вердона, шагом сопровождал тележку – на ней двигался к Пюи-Вердону влекомый бесстрастным Сезаром и заботливо укутанный перинами клавесин.
Тьерре прибыл к месту назначения в десять часов утра, мечтая не встретить никого из семейства Дютертр до того, как он сможет установить клавесин в гостиной. Еще накануне он был приглашен Дютертром к завтраку, и, таким образом, все приличия были соблюдены. Дютертр пошел с женой прогуляться, Эвелина и Натали, возмещая ущерб, который долгое ночное бдение нанесло их отдыху, еще спали. Давно вставшая Малютка занималась своими птицами. Тьерре оказался во дворе наедине с серьезным и слегка удивленным Амедеем.
Выслушав объяснения Тьерре, Амедей, гибкий и сильный, несмотря на кажущуюся хрупкость, сбросил сюртук, надел блузу, вскочил на тележку, убрал перины и, не полагаясь на грубые руки слуг, вместе с Тьерре перенес в гостиную объемистый, но легкий клавесин, даже не поцарапав его чудесно сохранившейся лакированной поверхности, которую Тьерре тщательно обернул старыми номерами «Котидьен» – единственной газеты, которую выписывала канонисса.
Занимаясь вместе с Амедеем этой нетрудной работой, помогая ему смахнуть пылинки и нитки, чтобы клавесин при первом же взгляде явился в полном блеске, и, наконец, последовав за Амедеем в его комнату, чтобы почиститься и вымыть руки, Тьерре, как всегда придирчивый и подозрительный, не преминул поставить перед собой задачу: «Вот весьма красивый малый. Глаза у него – нежное пламя, зубы – жемчуг, мускулы – сталь, он изящно сложен, его манеры и внешний вид свидетельствуют о безупречном воспитании. Он немногословен, но его физиономия и произношение говорят о том, что он человек думающий и утонченный. Жерве рассказывает, что его воспитали здесь как члена семьи, что господин Дютертр любит его как сына и полностью ему доверяет и что он посвятил себя изучению сельского хозяйства и управляет всем обширным хозяйством дядюшки; следовательно, это приятный молодой человек, которого можно отнести – редкий случай! – к разряду полезных людей. Любят ли женщины полезных людей? Нет, но они любят приятных людей! Таким образом, Амедей должен быть любим здесь одной или несколькими женщинами, и любим соразмерно той степени приятности, которая преобладает в нем над полезностью. Какова же эта степень, если она существует?»
Беседуя с Амедеем на общие темы, внимательно и проницательно наблюдая его движения и смену выражений на его лице, он нашел его таким спокойным, таким простым, таким уравновешенным, что не смог сделать никаких выводов.
«Если б он был страстным, а на это указывает его меланхоличность, равновесие было бы нарушено; человек, которого должны любить, взял бы в нем верх над человеком, которого надо ценить. Но его меланхоличность может объясняться всего лишь его темпераментом».
Тьерре огляделся – четырехугольная башня, где обитал Амедей, была, как и соответствовало столь богатому дому, обставлена и украшена настолько пышно, насколько это было возможно для скромного и трудолюбивого молодого человека. И во всем угадывалось какое-то усилие над собой, желание отказаться от наслаждения роскошью, ему не принадлежащей. У Амедея не было ничего. Его отцу не повезло в делах. Он умер, оставив одни долги. Дютертр все оплатил; он вырастил сироту заботливо, нежно, но приучая его к серьезной цели – к труду. Таким образом, Амедей вносил в бюджет семьи только свой труд, умный, ревностный, преданный, но который он сам считал лишь погашением священного долга, взамен чего принимал только необходимое. Это необходимое, обусловленное привычкой к роскоши, на уровне которой надо было держаться, для Тьерре было бы излишеством; очень стесненный в средствах, но желавший вести светский образ жизни, он еще не мог черпать в своем таланте нужных для этого ресурсов. Сперва он хотел поздравить Амедея с видимым благополучием, но тут же понял, что эти поздравления были бы тому неприятны.
По какому же признаку он догадался обо всем? По куску грубого пемрового мыла, которое молодой человек предложил ему, чтобы вымыть руки. Мыло рабочего на белой мраморной доске умывальника, уставленной принадлежностями из саксонского фарфора! Для внимательного наблюдателя мелочи открывают многое. Этот незначительный признак объяснял все. Мыло входило в ежедневные личные расходы Амедея. Пемзовое мыло для таких красивых рук! В этом, по мнению Тьерре, сказывалась бережливость, отдававшая героической самоотверженностью. Ведь за руками надо ухаживать, когда они красивы, когда вам двадцать пять лет и когда вы живете в доме, где есть четыре пары прекрасных глаз, которые могут их оценить.
«Как все это сложно, – думал Тьерре. – Добродетельный человек торжествует здесь над человеком приятным и полезным. А женщины любят добродетельных людей? Да, если страсть берет верх над этими тремя свойствами. Страстный человек – естественный венец творенья».
– Вы собираете чешуекрылых? – смеясь, спросил он, бросив взгляд на аккуратную стопку коробок, на которых виднелись надписи: argynnis[2], polyommatus[3] и т. д.
– Я люблю бабочек, – смущенно улыбаясь, ответил Амедей, как уличенный в провинности ребенок.
– Вы совершено правы! Я бы тоже непременно увлекся ими, если бы жил в деревне! И потом, это один из способов ухаживать за женщинами.
– Вы находите? – с холодной улыбкой спросил Амедей.
– Да, в деревне женщины – которые всегда артистичны по натуре – обожают разнообразие, красоты и восхитительные причуды природы. Готов побиться об заклад, что тут все дамы любят бабочек и просят их у вас.
– Нет, не все, – небрежно ответил Амедей.
«Мы замыкаемся в непроницаемость, – подумал Тьерре, – у нас есть сердечная тайна. Через час я буду знать, какая из дам в семействе Дютертр любит бабочек».
– Амедей! Амедей! Сачок! Скорее! – послышался с лужайки женский голос, по-мальчишески громкий. – Чудесный махаон, вон там, на жасмине у твоего окна!
Тьерре подбежал к окну и увидел на лужайке Малютку. Завидев его, она улыбнулась, ничуть не смутившись, и сказала открыто и без всякой робости, как истый ребенок:
– А-а! Здравствуйте, сударь, как поживаете?
Тьерре поздоровался с ней почти отечески.
– Скажите Амедею, – продолжала девушка, – что бабочки скоро будут садиться ему на нос, если он будет охотиться за ними с такой медлительностью.
Амедей по-прежнему оставался спокойным.
«Ага! Бабочек любят две женщины!» – заключил про себя Тьерре.
Колокол возвестил завтрак.
– Это первый удар, – сказал Амедей. – У нас есть еще полчаса до второго. Хотите пройтись по саду?
– С удовольствием.
«Если между первым и вторым ударом колокола я не угадаю твоего секрета, – подумал Тьерре, – моей способности судить о людях грош цена!»
– Тем более, – добавил он, обращаясь к Амедею, – что мне хотелось бы обзавестись одной вещью, необходимой для успешного выполнения моей миссии.
– Что же вам нужно?
– Букет, хотя бы из полевых цветов; я поставлю его на клавесин, который мне поручено преподнести. Любезность довольно банальная, не так ли? Но здесь это даже не любезность. Это простая надпись, ее надо прикрепить к подарку, как бы передавая от имени моего друга, господина де Сож: «Я продал вам свое именье, но оставил себе эту безделицу, чтобы иметь возможность преподнести ее вам».
– Отлично. Пойдемте к главному садовнику, пусть он сделает нам букет.
– Как? Букеты делает вам садовник, когда у вас есть счастливая возможность делать их лично?
– Но букет, равнозначный надписи, уже не букет.
– Почем знать! – сказал Тьерре, наблюдая за молодым человеком. – Может быть, у меня есть тайное предписание? Под этой надписью, доступной для всех, друг, послом которого я являюсь, возможно, хочет скрыть выражение своего почтительного восхищения. Уверяю вас, нет ничего интереснее и забавнее, чем составить букет для женщины, даже если действуешь по доверенности!
– Для женщины? – переспросил Амедей, по-прежнему спокойный или прекрасно владеющий собой. – Вы мне сказали, что подарок предназначен дамам Пюи-Вердона, и я понял, что это подношение, как и букет, относится ко всем. У нас они все играют на рояле.
– Но кто играет лучше всех?
– Несомненно, Эвелина.
– Флавьен, по-видимому, ничего об этом не знает, – продолжал Тьерре, наблюдая за Амедеем, – и должен признаться, что мне неизвестно, какую именно из дам он имел в виду.
Амедей отвечал довольно сухо:
– Полагаю, что он думал не об одной, а обо всех.
– Вы правы, и вы преподали мне урок приличия. Разумеется, Флавьен не может себе позволить преподнести подарок какой-то одной из, барышень.
«Я сказал глупость, – подумал Тьерре, – но сделал это умышленно. Я вызвал ревность. Остается узнать, ревнует ли он всех или только одну из них».
– Но, – продолжал он вслух, – это выражение почтительности может быть без всякого неудобства адресовано исключительно госпоже Дютертр.
– Да, – все так же спокойно, но с оттенком пренебрежения произнес Амедей, – это магарыч, предложенный господином графом де Сож супруге его покупателя.
– О, как вы прозаичны! Назвать такое изящное проявление внимания грубым и неблагозвучным словом «магарыч»! Все равно что видеть, как госпожа Дютертр подносит к своим губам скверное красное вино в фаянсовой кружке с отбитой ручкой.
Тьерре заметил, что лицо Амедея не дрогнуло. Но ему показалось, что при мысли о губах Олимпии губы Амедея стали одного цвета с его обычно бледным лицом. Однако голос его оставался ровным.
– Если мы будем продолжать беседу, мы не сделаем букета. Вот вам мои садовые ножницы, начинайте.
– Если б я был уверен, – безжалостно продолжал Тьерре, – что букет и клавесин предназначаются именно госпоже Дютертр, я бы спросил вас, какие цветы она предпочитает.
– А я бы ответил вам, что ничего об этом не знаю. Мне кажется, тетушка любит все цветы.
Это слово «тетушка» было произнесено так по-домашнему, так целомудренно и почтительно, что Тьерре отбросил свое подозрение. «Тетушек не любят, – подумал он, – даже если они всего лишь жены наших дядюшек. Это нечто вроде кровосмесительства. Но можно любить кузин, дочерей наших дядюшек… и можно жениться на одной или другой, с благословения папы римского или без оного. Да, но мы еще не назвали третьей кузины».
– Клянусь вам честью, – продолжал Тьерре вслух, – если у моего друга есть какие-то особые намерения, меня он в них не посвящал. Я болтаю просто так, чтобы болтать, как птицы поют, чтобы петь о чистом небе и зеленых деревьях. Следовательно, мне надо положиться на ваше мнение, как более разумное. Букет должен быть общим, и мы обязаны доказать это, взяв все цветы, которые нравятся всем прекрасным хозяйкам Пюи-Вердона.
«Какой болтливый господин», – подумал Амедей.
– Поэтому возьмем гвоздики для госпожи Дютертр, она должна любить гвоздики.
– Почему?
– Так уж мне кажется! Махровые розочки для мадемуазель Каролины; всего понемножку для мадемуазель Эвелины; а что нам оставить для мадемуазель Натали?
Кончик палочки, которую небрежно держал Амедей, коснулся то ли преднамеренно, то ли случайно крапивы, пробивавшейся в траве у его ног.
«Ого! – подумал Тьерре. – Эту он ненавидит!»
Раздался второй удар колокола. Амедей, который скорее терпел, чем слушал Тьерре, вздрогнул; казалось, ему хотелось поскорее вернуться в дом. Это могло быть естественной реакцией чувствительных нервов, а могло быть и так, что он просто проголодался, но Тьерре решил приписать себе победу, поскольку ему удалось хоть что-то разузнать.
«В этом доме есть звуки, от которых он вздрагивает, и кто-то, неудержимо влекущий его к себе. Значит, он более страстен, чем полезен и добродетелен. Он любит Малютку как сестру, почитает Олимпию, не терпит Натали… Стало быть, он любит Эвелину. Эвелина должна любить бабочек».
Это обстоятельство, вернее, это предположение, обоснованное или необоснованное, определило чувства и мысли Тьерре на весь остаток дня. В Париже он был в течение нескольких дней влюблен в госпожу Дютертр, влюблен без ясно выраженного желания, без сердечного смятения. Удар, нанесенный ему вчера, когда он вообразил ее бабушкой, шутки Флавьена, его собственные шутки лишили ее блистательный образ поэтического ореола; кроме того, Дютертр в семейном кругу показался ему прекрасным и достойным уважения. Его радушие было таким сердечным! Он внушал такое почтение, такую благодарность местным жителям, они так тепло говорили о нем! Тьерре только притворялся развращенным, из бравады, из аффектации. Сердце его было молодо, полно прямоты, инстинктивного чувства общественного долга. Поэтому он не стал обращать внимания на жертву, которую в шутку наметил себе, когда покидал Париж, и, возбужденный случайно возникшей у него мыслью о борьбе, он решил влюбиться в Эвелину не позднее захода солнца, хотя бы ради того, чтобы разозлить Амедея.
Человек гораздо менее щепетилен в отношении дочери друга, чем в отношении его жены, потому что на ней можно жениться, если удастся соблазнить или как-то взволновать ее; а когда она столь же богата, сколь красива, в этой перспективе нет ничего устрашающего. Однако если б Тьерре хорошенько поразмыслил в то утро, он воздержался бы и от этого решения, ибо мысль о том, чтобы разбогатеть через женитьбу, оскорбляла его понятия о достоинстве и свободе человека искусства.
Но Жюль Тьерре уже был не тем человеком, который покинул Париж три дня назад. Сельская природа, свежий воздух, сентябрьское солнце, старые замки, прогулки по густым лесам, прекрасные сады, свежие цветы и, главное, ощущаемое в самом воздухе присутствие молодых, красивых, очаровательных и богатых женщин, которые в деревне куда более милы, чем в Париже – то ли из гостеприимства, то ли от безделья, – все это не могло не опьянить его и не вырвать его мысли из жесткого круга, в который их замкнули мода на скептицизм и неодолимое стремление к самостоятельности суждений.
Успеху Эвелины у Тьерре роковым образом благоприятствовало поведение, которое, без всякой задней мысли, усвоила себе госпожа Дютертр. Обычно она, как только появлялся новый человек, особенно молодой, нарочно уходила в тень, чтобы дать возможность блеснуть дочерям мужа. В Париже, в свете, где она была как бы наедине со страстно влюбленным в нее мужем, она становилась самой собой, и было видно, насколько она умна. Но долг был для нее превыше всего, и она почти никогда не покидала деревни и своей семьи. Потому в обычные дни она не блистала. Тьерре видел ее лишь в один из тех редких промежутков, когда она не боялась возбудить ревность и соперничество. Встретив теперь с ее стороны такую сдержанность, необщительность, скованность в словах и жестах, он нашел ее напыщенной, хоть и признал, что она красивее своих приемных дочерей. «Я не ошибся в отношении ее молодости и красоты, – подумал он, – но мое воображение прибавило ей ума и грации. Она – равнодушная и тщеславная женщина, которая любуется собой и не считает нужным проявлять внимание к другим».
Никто и не собирался заходить в гостиную перед тем, как сесть за стол, – завтрак был подан, Дютертр проголодался. Тьерре удалось незаметно пройти туда и поставить букет на клавесин.
Олимпия и Малютка обе были в розовом. Мачехе пришлось уступить ребенку, хотевшему отпраздновать таким образом приезд любимого отца; к тому же страстью Малютки было подражать нарядам Олимпии так же тщательно, как ее сестры старались отойти от этого. Вот и теперь Натали явилась предпоследней в небесно-голубом наряде; она была необычайно хороша собой и столь же меланхолична. Последней пришла Эвелина, в платье из фуляра, затканном цветами и украшенном переливающимися лентами. У нее изобилие и фантазия не исключали вкуса; она была ослепительно нарядна, и в то же время казалось, что она нисколько об этом не заботилась.
Ее туалет поразил Тьерре. «Всегда ли она такова, или я играю здесь какую-то роль?» – подумал он. Получилось так, что она заняла оставшееся рядом с ним пустое место; через каких-нибудь пять минут он нашел способ показать ей своими замечаниями, как он ценит ее умение одеваться и какое удовольствие получает от ее утонченности. За столом было много и других гостей, явившихся засвидетельствовать свое почтение Дютертру по случаю его приезда. Было довольно шумно; взад и вперед сновали слуги, а просторная зала, обшитая деревянными панелями, давала сильный резонанс; хозяин заражал всех своим весельем, а Малютке вообще не сиделось на месте. Благодаря всему этому Тьерре вскоре удалось завязать со своей соседкой весьма оживленный разговор.
Сначала она с насмешкой приняла комплименты своему наряду:
– Как, сударь, вы обращаете внимание на наши тряпки? А мне говорили, что вы человек серьезный.
– Кто меня так оклеветал?
– Но вы согласны, что как только начинаешь заниматься нарядами, теряешь всякое право на серьезность!
– Ничуть! Серьезность серьезности рознь, и о нарядах можно сказать то же самое. Видеть в предмете туалета лишь его стоимость и великолепие – мелко; но уметь выбрать ткань, сочетание цветов, гармонию – искусство, и я объявляю вам, что вы настоящая художница.
– Ваше одобрение должно мне льстить; романисты обязаны разбираться в этом, чтобы создавать типы. Ну а какому характеру среди ваших персонажей вы приписали бы мой наряд? Какую душу разоблачили бы мои тряпки: причудливую или глубокую, мужественную или робкую?
– Пожалуй, в ней будет всего понемногу, пикантные контрасты и роковые загадки, за разгадку которых можно было бы отдать жизнь.
– Молчи! – шепнула Эвелина обратившейся к ней Натали. – Я слушаю признание в любви. Объяснитесь получше, – повернулась она к Тьерре, – и не заводите со мной слишком литературного разговора, я девушка деревенская. Скажите просто, что я такое, о чем я думаю.
– До этого дня вы ничего не любили.
– Неправда, я любила свою лошадь.
– Ага, вы согласны – только свою лошадь?
– О, моих родителей, мою семью – это естественно…
– А больше всего вы любите самое себя?
– Но вы, кажется, оскорбляете меня, а я предпочитаю комплименты, предупреждаю вас.
– Я вам их делать не буду. У вас может быть ужасная душа, отвратительный характер!
– Ты называешь это признанием в любви? – спросила Эвелину внимательно слушавшая их разговор Натали.
Эвелина расхохоталась и посмотрела Тьерре прямо в глаза.
– А я вас нахожу очаровательным; пожалуйста, продолжайте.
– Это вас забавляет? Так и должно быть. Вы знаете, что можете заставить людей страдать, и настрадаются они из-за вас немало.
– Кто же именно? Люди, достаточно безумные, чтобы полюбить меня?
– Или сказать вам об этом, – многозначительно улыбнувшись, ответил Тьерре.
– Признайся, улыбка у него хороша, – шепнула Эвелина Натали, в то время как Тьерре отвечал своему соседу слева.
– Ну вот ты и влюбилась! В глупца или в безнравственного человека! – пожала плечами Натали.
– Безнравственного? Если он влюбился в меня с первого взгляда, он относится к первой категории; если он влюбился в мою мачеху и пользуется мной как ширмой, он относится ко второй категории. Что ж, увидим!
К концу завтрака приехал Флавьен и, узнав, что все еще сидят за столом, прошел в гостиную через сад, полюбовался тем, как удачно Тьерре сумел поместить его подношение, и тихонько велел Крезу отнести подписанную им доверенность в рабочий кабинет Дютертра. Потом он пошел осматривать сады, не желая присутствовать, словно провинциал, при своем торжестве.
Торжество было полным. С одной стороны, очаровательный клавесин, на который так зарилась Эвелина, но оцененный по достоинству и Олимпией, с другой – сердечная и лестная для хозяина дома шутка с подписанной и скрепленной печатью доверенностью, которую секретарь Дютертра принес ему в гостиную. Молодому дворянину удалось показать себя в самом выгодном свете; впечатление еще усилилось, когда Крез, призванный по настоянию Тьерре, рассказал по-своему, как господин де Сож взялся угадать, что могло понравиться дамам из Пюи-Вердона.
Крез был сильно избалован, как все грумы, имеющие дело с добрыми людьми. Может быть, Эвелина чересчур принизила его, низведя до роли шута. Но он гордился этой ролью и со страшной дерзостью считал остроумным весь вздор, который он нес и который она заставляла его повторять. Поэтому он стал охотно распространяться о должности отгадчика, занятой им в Мон-Ревеше, не забыв упомянуть о полученном вознаграждении.
– О, ведь он человек из самого высшего общества, – иронически проронила о Флавьене Натали.
Олимпия попыталась затушевать дерзость, сказанную при Тьерре:
– Он – очень любезный человек. В любом обществе желание сделать людям приятное является добрым качеством.
– Это хороший сосед, вот такими я их люблю! – воскликнул Дютертр. – Доверие, иными словами – честь и прямодушие.
– Это очень милый господин, – сказала Малютка, – он понимает папу.
– Вот каковы мощь и обаяние богатства! – шепнул Тьерре Эвелине. – Если они и не вводят в соблазн, то по крайней мере очаровывают!
– Вы богаты, сударь? – спросила Эвелина с такой непринужденностью, что совсем смутила Тьерре.
– У меня ничего нет и, вероятно, никогда не будет, мадемуазель, – ответил он поспешно и высокомерно.
– Ну что ж, тем лучше! – необдуманно воскликнула Эвелина.
– Не будете ли вы так любезны объяснить мне, что значат ваши слова?
– Ах, вы же знаете, что я живая загадка, вы сами это сказали!
– Должен ли я попытаться разгадать сфинкса?
– Напрасно вы воображаете, что это вам быстро удастся!
Подали кофе и сигары. Госпожа Дютертр зажгла пахитоску и сделала вид, что курит, подавая пример гостям. Все мужчины воспользовались разрешением, и в то время как Олимпия украдкой покашливала, выпуская три колечка дыма, как этого требовали правила гостеприимства, Эвелина взяла толстую сигару и стала курить, как мальчишка, выпуская дым прямо в лицо Тьерре и почти не скрывая, что она пробует на нем воздействие своей эксцентричности. Он был неприятно удивлен и не постеснялся сказать ей, что находит это ужасным. Она тут же бросила сигару, позабавилась наивным смущением, охватившим его при этой неожиданной уступке, и пошла за другой сигарой, говоря:
– Вы правы, эта сигара была ужасной. Разве вы не курите?
– Конечно, курю, – сказал он и прикурил от той сигары, которую закурила Эвелина и фамильярно протянула ему. – Я только и делаю, что курю.
– Ну и напрасно!
– Почему?
– Ах, если я буду разъяснять вам все свои слова, когда же вы начнете угадывать мои мысли?
В это время господин Дютертр, проходя мимо Эвелины, улыбаясь взял у нее сигару, выбросил ее прочь, несмотря на протесты дочери, и оставил Эвелину продолжать беседу с Тьерре.
В то время как она невинно кокетничала с Тьерре, хотя это кокетство было для него довольно опасным, Натали, обидевшись, что никто не уделял ей особенного внимания, сошла с крыльца, где все курили и болтали под защитой широкого навеса, сплетенного из пальмовых листьев, и углубилась в зеленую чащу деревьев. Погруженная в грустные размышления, она незаметно для себя вошла в английский сад и вдруг очутилась лицом к лицу с Флавьеном.
Но это столкновение не смутило ни того, ни другую. Шедшая медленным и размеренным шагом Натали не разбудила Флавьена, который, усевшись на скамейку из дерна и прислонившись головой к стволу платана, заснул сном праведника.
Де Сожу случалось не раз испытывать внезапную потребность в полном отдыхе, как многим деятельным и здоровым людям; они удовлетворяют ее там, где находятся в данную минуту, если только не бывают вынуждены побороть ее усилием воли. Флавьен встал очень рано, проехал шесть или семь лье рысью на резвой лошади, позавтракал наспех, проезжая через Мон-Ревеш, и поехал дальше, забыв об отдыхе; теперь он устал и, попав в свежий и уединенный уголок, уснул совершенно непреднамеренно, как король или как крестьянин.
Натали была шокирована такой грубостью натуры и, легонько повернувшись на каблучках, с презрением удалилась, ступая по смягчавшему звуки мху; но через несколько шагов ее остановила следующая мысль: «Я обманула вчера вечером Эвелину, заставив ее поверить, будто этот юноша уже влюблен в Олимпию. Он ее не знает, его мало интересуют и она и мы. Что касается нас – его сердце свободно, оно – tabula rasa[4]{27}. Он пришел к нам с целью продать свое поместье; это доказывает, что у него нет никакого желания сохранить временное пристанище рядом с нами, никакого намерения жениться на одной из нас. Следовательно, я должна обращаться с ним, как с человеком, не имеющим значения, потому что он не завербовался в полк претендентов на мое приданое. Он богат и, таким образом, имеет право на мое уважение. Я презираю бедняков, превозносящих смешные стороны и странности богатой женщины. Он не стал жертвой победоносных чар Олимпии и спит, вместо того чтобы устремиться навстречу ожидающим его благодарностям. Его любезность с клавесином – это любезность человека, приносящего кулечек с конфетами маленьким девочкам. Его доверие к моему отцу – величественное пренебрежение патриция, не желающего оставаться в долгу перед разночинцем. Нет, право, у господина де Сож есть хорошие стороны, и именно по той причине, что я ему не нравлюсь, я бы, пожалуй, хотела ему понравиться».
Она подошла поближе и, встав позади скамейки, так, чтобы видеть спящего в профиль и иметь возможность исчезнуть в кустах, как только он пошевелится, стала внимательно разглядывать его лицо.
Флавьен был красив той надменной и мужественной красотой, которая льстит самолюбию повелительниц: высокий, с широкими плечами и узкими бедрами, с тонкими чертами лица, со светлыми и густыми волосами; руки у него были большие, но белые и прекрасной формы; словом, в нем воплотились сила и гордость древних рыцарей.
«Он слишком хорош собой и поэтому должен быть глуповат. Но у подобных созданий незначительность скрыта под блестящим лаком хороших манер, и женщинам не приходится из-за них краснеть. Людей любят не такими, какие они есть в действительности, а такими, какими они нам кажутся. Королева Елизавета возвела бы этого знатного дворянина в ранг своих приближенных, а что бы ни говорила Эвелина, я королева, я Елизавета, я англичанка по натуре больше, чем они думают.
Как мне понравиться этому рыцарю? Как удержать его здесь, хотя бы на время каникул, хотя бы для того, чтобы не остаться со всякими мелкими претендентами, в то время как Эвелина уже остановила свой выбор на единственном умном человеке? По-своему я так же хороша, как господин Флавьен, и еще более аристократична, несмотря на мое буржуазное происхождение. Там, где он сумеет только приказывать, я сумею царить. У меня есть талант, это безошибочно действует на тех, у кого его нет. Да, но я не умею кокетничать, а в наше время молодая девушка должна делать первые шаги, дабы ее заметил мужчина, не претендующий на приданое. Но уверена ли я, что не умею кокетничать? Я хочу, чтобы мной восхищались, а кокетство – это ум, поставленный на службу желанию нравиться. Ум! У Эвелины есть ум, но я ведь не просто умна, а гениальна; неужели я не сумею заставить свой гений послужить моему самолюбию?»
Она еще долго раздумывала. Мне кажется, что во время ее гордых и серьезных размышлений Флавьен – да простит ему бог! – немного всхрапнул. Натали это не смутило; ей даже невольно пришло в голову, что, имея мужа, который храпит, можно легко получить возможность проводить ночи у себя, занимаясь литературой.
«Но почему он не ищет руки ни одной из нас? Мы богаче его. У него, вероятно, нет долгов или честолюбия, или, может быть, он уже помолвлен… или влюблен в замужнюю женщину! Каким же я была ребенком! Это надо узнать прежде всего».
Она сорвала ветку азалии, подошла на цыпочках к скамейке, бросила эту ветку в шляпу Флавьена, лежавшую около него, и потом, скользнув в кусты, как ящерица, спокойно приблизилась к группе людей, показавшейся на лужайке.
Флавьен проснулся. Собираясь надеть шляпу, он уронил ветку азалии; затем стал ее рассматривать, как охотничья собака, вынюхивающая дичь.
– Это объяснение в любви… – сказал он. – Ох, уж эти мне провинциалки, как они скучны! Ну, что ж, посмотрим!
Он оторвал один цветок и вставил его в петлицу, а ветку скомкал и сунул в карман. Затем встал и направился к замку, решив, поскольку его сердце ничем не занято, посмотреть, какое его ждет приключение.
Не сделав и трех шагов, он встретил Каролину.
«Только маленькие девочки, – подумал он, – позволяют себе такие выходки, когда играют. Они называют это проказами».
Но Каролина, искавшая Натали, заговорила с ним в своей обычной манере:
– Здравствуйте, сударь, как поживаете?
Достаточно было взглянуть в ее прекрасные огромные глаза, живые и смелые, но спокойные, чтобы ни на минуту не усомниться в ее равнодушии и чистоте. И Флавьен предложил ей руку, которую она приняла без всякого замешательства, чтобы вернуться вместе с гостем к матери – немножко гордясь тем, что с ней обращаются как со взрослой дамой, и очень стараясь идти ровным шагом – ведь до сих пор она только бегала, а не ходила.