Я нашла эти следы на рассвете, когда деревня ещё не проснулась и болото спало его тяжёлым, вязким сном, будто чёрная собака, чутко вслушиваясь в каждый вздох предрассветного ветра. Верхние пласты тумана ещё не поднялись, а тростник дышал терпким холодом. Я вгляделась – вытоптанная земля у стоячей воды, толстые, не похожие на человеческие, отпечатки, ведущие к кромке леса.
У самого края, где исчезают тропы, а молчание становится неуловимым, я заметила клочок ткани – оборванный, алый как засохшая кровь. Шестьдесят шагов рядом, между притонувшими пнями, темнели ещё следы: маленькие и беспокойные, один – явно человеческий. Второй – странно вытянутый, словно спутанный в цепи. Я замерла, почувствовав горечь в горле – пустой страх, окаменевший внутри.
* * *
Князь Ратибор прибыл на рассвете, будто зло и власть в одном лице могут обитать в движении, не выходя за пределы тени. Его конь ступал беззвучно, словно и тварь под ним не доверяла этой земле. Сам Ратибор – воронье перо на плаще и стальные глаза. Его крик разорвал покой деревни:
– Ведьма! Где ты?
Меня нашли быстро. Я ждала, закутавшись в холщовую накидку, чтобы не видеть огня и тяжёлого, нависшего над крышами подозрения.
Когда мы встретились – лицом к лицу – между нами ходил ветер ещё не высохшего болота. Он кивнул, пряча усмешку:
– Покажи мне путь.
Я внимательно посмотрела на него. На этот раз в его взгляде было то ли ожидание, то ли пренебрежение. Он говорил нарочито медленно, как будто ждал, что я споткнусь.
– Не всем дано ходить лесными дорогами, князь, – заметила я. – Чернолесье берёт не по чести, а по праву.
– И всё же ты пойдёшь первой. – Его речь, как вода, что течёт по камню, совсем не оставляя следа.
Мы шли: он – с хмурым упрямством, я – шаг за шагом, вспоминая мамины слова. За нами – двое стражей и староста с головой, низко опущенной в воротник овчины.
Лес встречал тем трудным молчанием, что бывает у пустой избы после похорон. Ветки цеплялись за руки, сырая небыль липла к лицу. Тропа, размытая и переменчивая, сворачивала то влево, то исчезала вовсе.
Князь всё время говорил вполголоса:
– Скажи, правда ли, что твоя мать ведала язык духов?
– Кто знает язык духов, не спрашивает, верно ли это, – отвечала я, чувствуя, как больно сжимаеся прошлое за ребрами, как кинжал.
– У нас в усадьбе про тебя многие знают, да мало кто видел. Избегаешь княжиский род?
Что-то мрачное блеснуло в его улыбке.
Я молчала. Он продолжил, склонившись:
– Каждый здесь боится сказать правду. А ведь иногда правду проще унести в могилу, чем выговорить вслух.
Тут же, спустя мгновение, язвительно бросил:
– Показывай дальше. Или твой дар – только в бабкиных сказках?..
– Мой дар – видеть то, что другие нарочно забывают, – тихо сказала я. – Смотри: вот сломана ветка, вот пятно на камне, а вон там, под хвоей, что-то белое.
Ротибор только хмыкнул, но более ничего не сказал. Мы пошли быстрее.
Солнце уже не виднелось за сомкнувшимися верхушками ели, когда тропа вывела нас к низкому ложу высохшей речки. Здесь пахло чужой жизнью, зыбкой и прелой, будто кто-то оставил свои кости, чтобы их нашёл только слепой.
В траве лежали они – старые, изъеденные временем и мышами кости звериные и кости детские, спутанные остатки кукол, выцветшая лента. Я почувствовала, как внутри всё сжимается. Староста перекрестился. Князь склонился и, не касаясь, рассматривал:
– Чернолесье не щадит даже своих, – сказал он медленно, разглядывая черепок, что смотрел на нас пустыми глазницами. – Говорят, тут кости не уходят под землю… А может, это твоя работа, ведьма?
Тут злость заиграла на моих щеках, как румянец в холодную ночи.
– Здесь все платят свою цену.
– Все? – Он внезапно обернулся, его глаза стали холоднее февральской студи. – А ты, Василиса, уже платила?
Ответ утонул во мраке. Я не знала, ради кого сдерживаюсь и не говорю свою правду: ради него, детей или мёртвой матери.
Мы разбили лагерь, когда стало так темно, что невозможно отличить сучок от собственной руки. Стражи разожгли костёр. Я села на камень, спиной к дереву, чувствуя, как ночь полностью поглотила запах дыма, превращая его в страшную, липкую грёзу.
Князь подошёл и сел рядом, едва ли не вплотную. Всё в его движениях было осторожно-хищным: он мог подать руку, чтобы согреть, а мог и оттолкнуть.
– Ты что-то чувствуешь, ведьма?
Мне не нравилось, как часто он повторяет это слово. Оно для него – дразнящая приманка, синоним моей неприкасаемости. Но в голосе – лёд, пронзительный и изнуряющий.
– Слишком тихо. Слишком много глаз в темноте, – прошептала я. – Лес дремлет, но во сне слышит лучше, чем наяву.
В ту ночь я не могла уснуть. Над лагерем сгустился страх – не тот обычный, бабий, а вязкая тревога, проникавшая в кости. Тени жили своей жизнью; костёр трещал с неохотой, дымив серой и угрожающей тоской. Я встала, пошла вдоль лагеря. Каждый шаг отзывался внутренней дрожью, будто за деревьями кто-то дышал мне в затылок. Меня настиг князь, тень его соединилась с моей.
– Не должна ты водить нас этим путём, – тихо прошептал он, вдруг совсем по-другому, словно высказал признание.
– Не могу иначе, – ответила я, – старый долг сильней страха.
Тотчас же издалека раздался едва уловимый шелест – как если бы кто-то пробирался сквозь ветки, осторожно, играючи. Князь встал рядом, его рука – чуть ощутимое, цепкое касание моих пальцев.
– Что это?
– Это не зверь и не птица, – шепчу я. – Это то, что не забывает должников.
Труженики леса, души забытых, что остались без ритуала, проходят здесь по ночам, разыскивая своё имя, свои кости, свой след, чтобы вновь стать целым. Я вспомнила последний рассказ матери о том, что нельзя смотреть в глаза тем, кто бродит под серой луной. Я долго стояла, не смея взглянуть на князя. Его дыхание стало совсем тихим. Густой ночной лес обнял нас, и мир сузился до этого тёмного пятна у костра, где человеческие слова казались детской выдумкой.
В ту ночь я впервые ощутила: границы между страхом и долгом не существуют. Мы оба, князь и ведьма, стали одинаково беззащитны перед древней тьмой, что давно выбрала для нас не игру, а жертву.
* * *
На утро следы исчезли, как ветреная посевная пыльца. Лишь кости оставались – старожилы мёртвого леса. Никто не говорил лишнего; только князь, перед самой дорогой, вдруг прошептал мне:
– Ты найдёшь то, что ищешь, ведьма. Но не всё в этом лесу любит, чтобы за ним следили.
Я кивнула, поняв слишком многое. Моя судьба уводила меня в Чернолесье к неведомому – как старый ключик подходит к потайной двери, а ты не знаешь, что за ней: свет или конец всему.
* * *
День втягивался в лес неохотно, лучи вылизывали поляну разными отрывочными пятнами: здесь все решал полумрак и мох. За ночь деревья стали казаться ещё выше и ближе; тонкие корни выползали из земли, словно щупальца древнего сна, готовые ухватить за лодыжки. Каждый шаг отзывался в глубине души: здесь нельзя повышать голоса, здесь всякая мысль оборачивается пророчеством для самого себя.
Казалось – повсюду прячутся холодные взгляды; кто-то невидимый обходит лагерь по кругу, шепчет, смеётся тоненько вместе с ветром. Староста старался бросать на меня взгляды из-под лба, а стражи сосали леденцы страха; их руки остро пахли потом и нетронутой, липкой сталью мечей. Я, привычная к одиночеству, впервые искала поддержки хоть в чём-то живом – и, не найдя ничего, кроме себя, молчала.
Шли дальше, глуше и крепче становился лес. Ночь нависала над нами, даже когда стоял полдень – странная, заблудившаяся ночь, завернутая в еловую шаль. На поваленном дубе я увидела вырезанный знак – развёрнутая ладонь и в ней костяная змейка, крохотная, выгрызенная ножом. Это был знак из старых преданий «пути возвращения». Он означал: тот, кто сюда зашел, уже не сам себе хозяин, и если выберется – не узнает дороги домой.
– Это кто сделал? – спросил князь с деланным интересом. Его пальцы задержались на моём запястье – точно хотел убедиться в моей земной оболочке, в живой крови под кожей.
Я ответила шёпотом:
– Старики ставили – чтобы духи сбивались с тропы. Но сейчас никто не рисует такие знаки. Кто-то спешил… или боялся.
– Ты боишься? – спросил князь внезапно мягко.
– Я знаю цену лесу.
Он медленно улыбнулся, и эта улыбка была похожа на ожог – чуть заметная, изменившая всё внутри меня.
* * *
У ручья нашли новое: раздавленный оберег, мятая детская игрушка из соломы. Она была разодрана на две части – в одной крупинка проса, в другой высохший, черный коготь.
Я положила руки на землю, пересчитала все страшные приметы. Каждая вела к одному: кто-то открыл границу, пустил хворь, разорил лесную тишину. Маленькая девочка и её брат – их имена звучали у меня в голове. Кажется, я услышала шёпот: то ли ручей, то ли то самое, что не любит свидетелей.
Лес будто читал мои мысли. Из зарослей вдруг послышался леденящий стук – кто-то, неверно ступая, двинулся прочь от тропы, и на миг мне показалось: это сами дети идут на зов, тяжело улыбаются пустыми глазами, тянут руки сквозь стены вековых стволов.
В моей душе боролись ужас и знание. Предчувствие затаилось во мне навечно – словно я сама была частью угасшей ветви рода, проклятой, оставленной для страшного обряда.
Князь остановился рядом – как скала или ровная могильная плита. Его голос звучал почти по-отечески:
– Василиса, ты чувствуешь что-то?
– Здесь уже нельзя говорить по-старому, – ответила я. – Надо лишь слушать лес. Он скажет.
И действительно: вдруг стало ясно – тишина леса неестественна, она тяжела и окрашена глухой злобой. Собаки в деревне, я знала, воют так лишь перед смертью хозяина. И мне почудилось: где-то впереди не то плачь, не то скрежет зубов маленьких.
Мы шагнули дальше. Всё изменялось, как в дурном сне: стены из веток, трава черная, дикая туча мошкары, мутная зыбь над болотом. Я перестала различать голоса спутников, только стук сердца и чьи-то чужие слова – полные боли, детские, давно умершие, но всё же живые.
* * *
Поздний вечер, на исходе, когда мы, измученные, разбили второй ночной стан. Я заметила, как князь стал другим: он больше не насмешничал, глаза его погасли, на губах – усталость и, быть может, сочувствие. Я впервые увидела, что величие держится на резьбе боли.