Я хорошо помню, что сказал Игорь.
В пакете пробники товара. Думаю, мне не нужно объяснять, что произойдет, если этот пакет потеряется?
Если я приду без пакета, Игорь озвереет. Но если не приду, лучше даже не думать, что со мной будет. Скорее всего они пришлют за мной одного из тех громил, что занимаются четвертым визитом.
Я опускаюсь на корточки и остаюсь сидеть на мокром асфальте спиной к дому.
Браслет из бусинок блестит в свете фонаря. Четыре бусинки с буквами.
Моргнув, читаю хорошо знакомое слово.
МАМА.
Дождь стучит по стеклу. Слышно, как мусоровоз закидывает в кузов мусор из подвала и отъезжает прочь. Шум мотора заглушает мысли.
Правильно ли я сделала, выгнав Самуэля?
Это не впервые. За последние три месяца я уже выгоняла его из дома два раза. Но мы всегда быстро мирились.
Наверно, слишком быстро, потому что друзья из общины говорят, что я слишком добра к нему. Что мне нужно научиться устанавливать границы и ослаблять контроль. Что нельзя вышвырнуть из дома и через пару часов звать обратно.
Я пыталась объяснить им, что вся проблема в том, что я не знаю, как ему помочь. Быть понимающей? Требовательной? Поощрять те редкие моменты, когда он проявляет инициативу, ведет себя как взрослый и ответственный человек?
При этом изнутри гложет чувство вины, которое увеличивается, как опухоль, с каждой новой глупостью, которую выкидывает Самуэль. С каждым годом, который он проводит, не пуская Иисуса в свое сердце.
И это все моя вина.
Я складываю руки в молитве и закрываю глаза.
Боже Милостивый, помоги Самуэлю понять, что Ты рядом. Возьми его под Свое крыло и укажи верный путь. И прости. Прости. Прости. Прости меня за все. Во имя Иисуса. Аминь.
Опускаюсь на пол и прижимаю ладони к прохладному линолеуму. Обвожу взглядом комнату.
Расписание уроков Самуэля все еще висит на холодильнике, хотя он давно уже бросил гимназию. Я распечатала его в увеличенном формате, чтобы он не забыл какой-нибудь урок. Вторники и четверги отметила розовым фломастером и написала сверху «Не забудь спортивную форму!». Понедельник отмечен зеленым. Рядом приписано: «Внимание! Первый урок 08.05». На кухонной стойке – банки с рыбьим жиром. Одна из женщин из библейского кружка посоветовала рыбий жир как средство для улучшения концентрации.
Ну и молитвы, разумеется.
Но Самуэль не хотел принимать рыбий жир. Утверждал, что от капсул воняет тухлой рыбой. Впрочем, они действительно попахивают.
Во всем виновата я сама. Прошлое меня настигло. Грехи не отпускают меня.
У меня было счастливое детство. Но оно закончилось, когда мне исполнилось девять.
Я выросла в глубоко верующей семье. Мой отец, Бернт, был пастором в Свободной церкви[2], а моя мать, Ингрид, домохозяйкой. Родители мечтали о большой семье, но смогли завести только одного ребенка. Я долго пыталась компенсировать им отсутствие других детей своим примерным поведением.
Я старалась быть образцовой дочерью – в два раза лучше, чем все другие дети.
Мы жили в Худдинге, к югу от Стокгольма, в желтом деревянном доме возле озера Трехёрнинген.
Мы были обычной семьей. У нас была «Вольво», два золотистых ретривера – тоже замена детям – и большой сад, полный плодовых деревьев и ягодных кустов. С ранних лет я активно участвовала в жизни общины и в школе получала только пятерки.
Но если родители и гордились моими успехами, то виду не подавали.
Думаю, они считали, что я просто соответствую их ожиданиям.
Папа много работал. По долгу службы он всегда должен был доступен для прихожан. Порой казалось, что он исполняет одновременно роли душеспасителя, банка и полиции.
В нашем доме всегда царило оживление: друзья, прихожане, нуждающиеся в помощи или совете, с которыми мы делились чем Бог послал в нашей по-спартански обставленной кухне под голодными взглядами вечно попрошайничающих собак.
Тогда я воспринимала то, что имела, как нечто само собой разумеющееся, – любящих родителей, материальные удобства и даже веру, которой многим сегодня не хватает. Это было благословенное время. Я наслаждалась счастьем, не задумываясь о том, насколько мне повезло. Но это было и греховное время, потому что грех не осознавать, что все это – дар Божий, грех не осознавать, насколько велика была Его милость.
Когда мне было девять, я вернулась домой раньше времени и застукала маму голой на диване с одним из соседей с нашей улицы, отцом моего одноклассника.
Я помню солнечные блики на их потных телах, сплетенных на горчичного цвета плюшевом диване. Помню, как ее длинные волосы рассыпались у Йона на груди, как его рука покоилась на ее покрасневшей ягодице.
Это был последний раз, когда я видела свою мать.
На следующий день она исчезла.
Мать была красивой, греховно красивой. И она ослушалась отца.
Лицо ангела, сердце змеи. Опасная соблазнительница, так папа называл ее впоследствии, ссылаясь на Послание к Ефесянам Павла, написанное им во время заточения в Риме:
Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу, потому что муж есть глава жены, как и Христос глава Церкви, и Он же Спаситель тела.
Отец не был тираном. Он любил мою мать – даже после того, как она бросила нас, оставив после себя пустоту.
Несмотря на то, что она предала Иисуса и жила в грехе до самой своей смерти.
Исчезновение матери причинило мне страшную травму, но страшнее всего было то, что мы ничего о ней не знали. Ни телефонного звонка, ни письма. Каждый день рождения я надеялась, что мама даст о себе знать. Я молилась день и ночь, чтобы она меня навестила.
Но она этого так и не сделала. В мой тринадцатый день рождения она погибла в автомобильной аварии в нескольких километрах от нашего дома.
Я поднимаюсь, беру мобильный и иду в ванную комнату. Ополаскиваю лицо холодной водой и разглядываю себя в зеркале. Растрепанные каштановые волосы, морщины вокруг рта, живот, выпирающий из-под пояса ставших узкими брюк. Красные глаза, размазанная тушь.
И все равно видно, что я дочь своей матери: у меня такие же глаза и скулы.
Я унаследовала от нее не только внешность. Я унаследовала и жажду греха, которая не давала матери покоя. Может, она передала ее мне вместе с материнским молоком – невидимый, но смертельный дар, замаскированный под любовь.
По крайней мере, так сказал отец, когда мне исполнилось восемнадцать и я встретила Исаака Циммермана.
Исаак был полной противоположностью примерного христианина. Во-первых, он был не христианином, а евреем. Одно это было позором и катастрофой. Во-вторых, он был на пять лет старше, американец и «музыкантишка».
Папа отказывался впускать его в наш дом.
Но я была молодой и глупой, пошла против воли отца и продолжала встречаться с Исааком. Высокий, худой, в вечно драной одежде, с длинными кудрявыми волосами он был просто неотразим.
Исаак был похож на Иисуса.
И я влюбилась, кубарем полетела по наклонной прямо в пропасть греха, радостно распахнувшей мне свои объятия. И радовалась своему падению, ибо не ведала, что для меня благо, а что – зло.
Мне казалось, что любовь к Исааку, эта испепеляющая страсть заполнит пустоту, оставшуюся после побега матери. Залечит мои душевные раны.
Но вместо этого я залетела.
Исаак хотел, чтобы я сделала аборт, но для меня такого выбора не стояло. Разумеется, на моем решении сказалось воспитание: почти каждый день в церкви я слышала о ценности человеческой жизни. И я любила этого человечка, растущего внутри меня. Я уже потеряла мать и не хотела потерять и ребенка тоже. Не могла поступить с моим малышом так, как мать поступила со мной.
Я не хотела быть похожей на нее ни в чем.
Лицо ангела, сердце змеи.
Исаак разозлился, поехал в Вэрмлэнд в тур и не звонил несколько недель.
Потом от него пришло письмо, в котором он писал, что не готов к созданию семьи и что если я рожу этого ребенка, то и воспитывать его мне придется самой.
Так и получилось.
Через полгода после разрыва с отцом я вернулась в желтый домик.
Мне было восемнадцать, и я была на сносях.
Если папе и было стыдно, он этого не показывал. Община приняла меня с распростертыми объятиями. Я была грешницей, готовой покаяться, у меня еще был шанс на спасение моей бессмертной души.
Только однажды у отца вырвалось: «Яблочко от яблони недалеко падает…»
Это случилось осенним вечером, мы ссорились, не помню почему, помню только, что он повысил на меня голос и сказал, что я вся в мать.
Что во мне сидит дьявол.
И теперь он передался Самуэлю.
Я приложила все усилия, чтобы создать Самуэлю хорошие условия. Я работала изо всех сил, чтобы нас обеспечить. Ни разу за годы с рождения Самуэля я не ездила в отпуск. Я не заводила отношений с мужчинами – не потому, что не хотела, а потому что Самуэль был очень требовательным. С первого дня он высасывал из меня энергию, как бездонная черная дыра в космосе.
Я все делала ради него.
И я молилась. Как я молилась!
Но Бог продолжал меня испытывать.
Не знаю, где взять в себе силы.
Говорят, Бог дает нам не больше того, что мы в силах вынести, но я в этом порой сомневаюсь.
Я вытираю лицо полотенцем. Полотенце становится черным от туши, и я швыряю его на пол. Беру мобильный и пишу эсэмэс. Прошу Самуэля вернуться. Пишу, что люблю его и прошу прощения за эту вспышку ярости.
Сажусь на унитаз.
Из комнаты Самуэля доносится шкрябающий звук. Должно быть, это дрозд в клетке.
Он способен брать ответственность на себя, если захочет. Когда дело касается кого-то или чего-то, что ему дорого.
Дрозда, например.
Удаляю эсэмэс и бросаю телефон на пол.
Он подпрыгивает пару раз на коврике и остается лежать перед душем.
«Нет», – думаю я.
На этот раз все будет по-другому.
На этот раз его надо проучить.
Мы с Афсанех сидим по обе стороны больничной кровати. Между нами лежит Надя, окруженная аппаратами, поддерживающими в ней жизнь. Электроника пикает и шипит. Одна ручка в гипсе, из дырочки на шее трубка протянута к аппарату искусственного дыхания.
Рядом мониторы, на которых видно пульс, температуру, уровень кислорода и давления в мозгу. Здесь столько электроники, что кажется, будто мы на борту космического корабля.
И коридора доносится шум шагов: наверное, кто-то спешит к еще одному больному ребенку.
Рядом с изголовьем, у белого столика с компьютером, сидит Ангелика, врач отделения интенсивной терапии.
Она хороший врач. Они все тут хорошие: в отделении интенсивной терапии для детей, куда нас перевели после первой недели в реанимации. Они заботятся не только о детях, но и о нас, родственниках. Приносят еду, кофе, объясняют то, что невозможно объяснить. Держат тебя за руку, утирают слезы.
Не знаю, откуда у них берутся силы.
Надю ввели в искусственную кому.
Она получила повреждения черепа, когда выпала из окна, и врачи сделали это для того, чтобы мозг мог восстановиться.
Но никто не знает, выйдет ли она из комы, и если да, то какая жизнь ее ждет.
Прошло уже три недели.
Я думал, что со временем мне станет полегче, что я смогу примириться с незнанием того, что будет дальше, но легче мне не стало. Наоборот, с каждым днем мне все больнее находиться в подвешенном состоянии.
Я выпускаю влажную теплую ручку Нади и откидываюсь на спинку стула. Смотрю на Афсанех, сидящую, опустив голову на руки.
Есть что-то символичное, почти судьбоносное в том, что мы сидим по разные стороны постели. Я не могу дотянуться до Афсанех, а она – до меня. Даже если бы мы хотели, Надя лежит между нами.
Ее несчастье встало между нами.
Дома то же самое.
Мы с Афсанех едва разговариваем, она избегает дотрагиваться до меня.
А касаюсь ли я ее?
Не знаю. Не помню.
Я столько всего не помню.
Дни проплывают мимо, как корабли в море, не задерживаясь в моем сознании. Случается, что я встаю утром, сажусь на диван в гостиной и сам не замечаю, как начинает смеркаться.
Время прекратило существование. Все, что у меня есть, это одно затянувшееся сейчас – болезненное ожидание того дня, когда Надя наконец очнется из комы или заснет навсегда.
Афсанех выпрямляется и одной рукой массирует затылок.
– Я схожу за кофе, – говорит она, не спрашивая, буду ли я.
Я молчу. Смотрю в окно, где в голубом небе светит солнце, а ветерок шелестит зеленой листвой.
Ангелика смотрит на меня из-за компьютера.
– Тебе что-нибудь принести? Я собиралась в кухню.
– Нет, спасибо, ничего не нужно.
Я больше не чувствую голода. Хотя всегда любил поесть. С самого детства был толстяком, а за последние недели похудел килограмм на десять.
Самый эффективный метод похудения – жизнь со смертельно больным ребенком.
Достаточно утратить бдительность лишь на мгновение, и ребенок выпадет из окна, выбежит на дорогу или свалится в воду с плотика.
Жизнь тянется бесконечно. Жизнь как старый усталый осел.
Но смерть стремительна, как молния. Ей достаточно секунды, мгновения, вдоха. Смерть – это кобра, нападающая без предупреждения. Она быстрее собственной тени. Как Лаки Люк.
Мобильный звонит, и я долго смотрю на экран в недоумении, прежде чем ответить.
– Манфред? Это Малин.
Я не сразу понимаю, что звонит моя коллега Малин Брундин.
Малин работает в Катринехольме, но она вместе с нами расследовала преступление в Урмберге, ставшее одним из самых громких в Швеции.
Расследование навсегда перевернуло жизнь Малин. Оказалось, что ее родственник много лет держал в заточении в подвале женщину, и эта женщина оказалась родной матерью Малин. Другими словами, шведка, вырастившая Малин, женщина, которую она называла мамой, не была ее биологической матерью.
Такое нелегко пережить.
Я был удивлен, что она не бросила работу в полициии не переехала в Стокгольм или другой крупный город, где проще было бы спрятаться от прессы и любопытствующих.
Малин летом заменяла заболевшую коллегу в Стокгольме по моей рекомендации. Почему-то я думал, что ей пойдет на пользу уехать из Урмберга и что пребывание в столице поможет залечить душевные травмы.
– Привет, – здороваюсь я.
– Как ты? – спрашивает она.
Как ответить на этот вопрос?
Люди все время спрашивают, как я, но я перестал отвечать правду, у меня больше нет сил объяснять. Не только потому, что это больно, но еще и потому, что это занимает слишком много времени. К тому же я сам не знаю, каково мне, потому что давно утратил способность чувствовать.
– Без изменений, – после некоторой заминки отвечаю я.
– Мы хотели спросить, придешь ли ты, потому что хотим начинать.
Проклятие!
Я вдруг вспоминаю.
Сегодня я должен был вернуться на работу. Больничный кончился, и жизнь – во всяком случае рабочая – снова началась.
– Черт, Малин, извини, – говорю я. – Я наверно перепутал дни. Я в больнице с Надей и совсем забыл…
– Все в порядке, – отвечает она, очевидно, предвидя такой ответ. – Можешь присоединиться к нам завтра.
– Нет-нет, я приеду.
Пауза.
– Нет, лучше подожди нас в больнице, – продолжает коллега. – У нас новое дело. Тело выбросило на берег в южной части Стокгольмского архипелага. У нас встреча в морге в Сольне через час. Сможешь подъехать туда? – Поколебавшись, она продолжает: – Ты же уже в Каролинской больнице.
Асфальт раскалился от жаркого солнца, от вчерашнего ливня не осталось ни следа Малин стоит перед входом в кирпичное здание и вертит в руках телефон. Незаметно выбросив сигарету, я подхожу к ней.
Длинные каштановые волосы, худое сильное тело. Темные глаза, прищуренные от солнца, поджатые губы. Это Малин, какой ее знаю. Но щеки и бедра округлились, а футболка обтягивает круглый живот.
Они с Андреасом ждут ребенка.
Они вместе работали над расследованием в Урмберге и постоянно цеплялись друг к другу. Спорили обо всем – от иммиграции до социальных пособий и не могли даже договориться, из какого ресторана заказать обед.
А теперь планируют принести новую жизнь в этот мир.
Неожиданный поворот событий, я вам скажу.
– Ты по-прежнему куришь тайком? – Малин поднимает брови, кивая на окурок на земле.
Я не отвечаю, только хлопаю ее по плечу.
В паре метров от Малин стоит Гуннар Вийк по прозвищу Дайте.
Я кошусь в его сторону.
Борода седая и растрепанная, веки такие тяжелые, что непонятно, как ему что-то удается разглядеть из-под них и очков в тонкой стальной оправе. Живот распирает рубашку с коротким рукавом. Из-под коротковатых синтетических брюк торчат голые опухшие лодыжки. На ногах – старые коричневые сандалии.
Гуннар – настоящая легенда. Он потомственный полицейский. Члены его семьи дорого заплатили за возможность работать в полиции. Но больше всего он известен как главный полицейский Казанова. Если верить слухам, волочился за каждой юбкой. И загнав свою добычу в угол, подавлял жалкие попытки сопротивления своей коронной репликой: «Дай этому случиться».
Разумеется, слухи распространяются быстро, и вскоре умники из полиции дали ему прозвище «Дай-этому-случиться». С годами прозвище сократили для удобства, и он сначала превратился в «Дай-этому», а потом в «Дайте».
Мы здороваемся. Мы раньше не работали вместе, но знаем друг друга, хоть и поверхностно.
Гуннар неплохой полицейский, хоть с годами и стал нытиком. Его коллеги говорят, что он особенно угрюм, когда ни с кем не встречается.
– Что тут у нас? – спрашиваю я.
– Мужчина. На вид лет двадцать, – отвечает Дайте, теребя бороду. – Тело обнаружил рыбак.
– А мы тут зачем?
Вопрос не праздный. Оперативное отделение не расследует обычные убийства.
– Мы думаем, что его смерть связана с расследованием, которое сейчас проводится. И к тому же в стокгольмской полиции не хватает ресурсов. Они попросили нас помочь.
– Личность жертвы установлена?
– Не совсем, – говорит она, щурясь от солнца.
Я чувствую на себе ее взгляд.
Я, должно быть, выгляжу ужасно. Небритый, немытый, неподготовленный. Я совсем не похож на прежнего Манфреда.
Он бы никогда не пришел на работу в таком виде.
Прежний Манфред носил рубашки и костюмы-тройки. В кармане пиджака у него всегда был шелковый платок, и он благоухал, как парфюмерная лавка.
Прежний Манфред носил до блеска начищенные итальянские туфли из мягкой телячьей кожи и эксклюзивный, но неброский «Ролекс» модели пятидесятых годов.
Но прежнего Манфреда больше нет.
– Идем? – говорит Малин и направляется ко входу.
Судмедэксперт Самира Хан обнимает меня при встрече. Она маленькая и хрупкая, как ребенок. Длинная темная коса аккуратно лежит между лопаток.
– Как ты исхудал! – восклицает она, сжимая мне руку повыше локтя и потом шепотом добавляет: – Как она?
– По-прежнему в коме.
Самира кивает и поправляет фартук.
– Это чтобы мозг мог восстановиться, – поясняет она. – Послушай, дети в этом возрасте способны восстанавливаться очень быстро. И мозг обладает фантастическими способностями компенсировать утрату функций.
Я киваю. Все это я уже слышал раньше.
Мы идем в зал для вскрытия.
– Так кто, вы думаете, покойный? – спрашивает у Малин Самира.
– Мы думаем, что это может быть Юханнес Ахонен, – говорит Дайте, закладывая за губу снюс. – Но это предположение основано на том, что у мертвеца такая же татуировка.
Самира кивает.
– Придется дождаться заключения судебного ортодонта и результатов ДНК-анализа, чтобы точно установить личность.
Она открывает дверь и пропускает нас вперед. Характерный удушающий запах смерти ударяет мне в лицо. Краем глаза я вижу, как морщится Малин. Дайте, напротив, и бровью не повел. Просто прошел в палату, даже не вынимая рук из карманов.
– Посмотрим? – спрашивает Самира, надевает очки и полиэтиленовый фартук и подходит к столу для вскрытия.
На столе из нержавеющей стали лежит тело мужчины. Разбухшее и посиневшее. Кожа в некоторых местах потрескалась и напоминает тонкий зеленый брезент, небрежно накинутый на что-то белесое и бесформенное.
Когда я подхожу к столу, что-то внутри меня сжимается. Может, потому что мои чувства в расстройстве – обычно я так остро не реагирую на покойников. Словно холодная рука шарит в груди в поисках сердца. Я боюсь, что Надя тоже когда-то окажется на таком столе. Я знаю, что этот мужчина тоже чей-то ребенок.
Я зажмуриваюсь.
– Вскрытие будем проводить во второй половине дня, – говорит Самира, натягивая перчатки. – Но я подумала, что, возможно, вы захотите взглянуть на него пораньше.
Она продолжает:
– Как вам уже известно, тело было завернуто в покрывало и обмотано железной цепью. Когда ткани разлагаются, в грудной клетке и животе образуются газы – прежде всего метан и углекислый газ. Из-за этого тела утопленников часто всплывают на поверхность. В этом случае тело нарочно обвязали утяжелителями, чтобы оно не всплыло. Но это не означает, что он был убит. До вскрытия я не могу назвать причину смерти. Пока могу только сказать, что тело подверглось насильственным действиям, поскольку обе ноги, таз и спина сломаны.
– И кто-то отрезал ему руку, – добавляет Малин, кивая на отсутствующую левую руку.
– Необязательно, – возражает Самира. – Руки и ноги имеют тенденцию отваливаться, когда тело долго лежит в воде. Это могло произойти само по себе, по вине животного или механизма, например, лодочного пропеллера.
Дайте кивает, хмыкает, сводит кустистые брови.
– А это что за белое вещество? – спрашивает Малин.
Самира касается пальцами воскообразной субстанции, местами покрывающей тело.
– Адипоцир, или трупный воск. Образуется путем гидролиза из жира, когда тело долго находится в холодной воде.
– Черт, – бормочет Малин, но замолкает при виде недовольной мины Дайте.
– Когда он умер? – спрашивает он, делая заметки в блокноте.
– Я бы предпочла отложить этот вопрос, – тянет с ответом Самира. – Много факторов влияют на то, как быстро тело разлагается в воде: температура, содержание соли, кислорода, и так далее. Но предварительно могу предположить, что смерть наступила месяц-два назад. Трупный воск образуется не сразу.
– А татуировка, из-за которой вы решили, что это Юханнес… – интересуюсь я.
– Ахонен, – вставляет Дайте.
Самира поднимает руку покойного, чтобы мы могли разглядеть что-то темное на коже.
– Смотрите, – говорит она.
Дайте наклоняется вперед. Малин тоже, но я вижу, что ее взгляд обращен к двери, а лицо побледнело.
– Татуировка? – уточняю я.
– Да, – отвечает Самира.
– Ничего не видно, – жалуется Малин.
– У вас что, глаз нет? – фыркает Дайте, почесывая кончик носа. – Это птица.
Самира кивает.
– Орел. Возможно, орлан-белохвост или беркут. Они очень похожи. У Юханнеса Ахонена была такая же.
Она идет к письменному столу, снимает перчатки и бросает в желтый мусорный пакет с надписью «Опасные отходы», потом листает папку с бумагами.
– Вот, – протягивает она мне пачку фотографий.
На первой фотографии татуировка орла с характерным изгибом клюва и распростертыми крыльями, словно тот собирается приземлиться или вонзить когти в добычу. На другой – тело, завернутое в клетчатое покрывало и перетянутое грубой ржавой цепью, в звеньях которой запутались водоросли.
– На снимке увеличенная татуировка Ахонена, которую взяли с «Фейсбука», – поясняет Самира.
– Сегодня этих татуировок пруд пруди, – комментирует Дайте, выдвигая вперед челюсть. – Каждый второй придурок имеет татуировку. И наверняка таких орлов тоже как собак нерезаных.
– Не сомневаюсь, – отвечает Самира. – Но выяснять это – ваша работа. Можете забрать снимки. Я распечатала их для вас.
– Что нам известно об Ахонене? – спрашиваю я.
– Родился в Ханинге, – говорит Малин. – Двадцать лет. Мать заявила об исчезновении в марте. Осужден за незаконное хранение оружия, наркотиков и кражу. Его имя всплыло в деле Игоря Иванова, тридцатидевятилетнего гражданина Швеции, родившегося в Киеве в Украине и проживающего в Эльвшё. Судя по всему, он заправляет торговлей наркотиками в южных пригородах. Криминальная легенда. Нам пока не удалось ничего на него накопать, хотя ходят слухи, что он управляет своей организацией железной рукой и пришил пару парней, которые кинули его на бабки. Но мы не знаем, правда это или нет.
Я присвистываю.
– Игорь Иванов. Надо же.
В этот момент Малин прижимает руку ко рту, поворачивается и пулей вылетает из комнаты.
– Ой, – восклицает Самира и спешит за ней.
Дайте смотрит на меня и поправляет очки на носу.
– Я все думал, сколько она выдержит, – заявляет он с нескрываемым злорадством в голосе. – Интересных следователей они нам теперь присылают. Беременным теткам на сносях в морге не место.