bannerbannerbanner
Жрецы

Константин Станюкович
Жрецы

Полная версия

«Ишь… королевой себя в публике держит. Боится „морали“!» – усмехнулся про себя Невзгодин, не без тайного восхищения посматривая на великолепную вдову, которую он видел в первый раз в параде, и вспомнил, как просто она себя держала с ним в Бретани.

– И жарко же здесь! – обратилась она, снимая перчатки, к Заречной и, по-видимому, не обращая ни малейшего внимания на Невзгодина.

Маргарита Васильевна деликатно согласилась, что жарко, хотя и приписала румянец Аносовой другой причине.

Спокойным жестом своей белой холеной руки Аглая Петровна отстранила тарелку с супом.

– Я очень рада, что случай свел меня сидеть против вас, Маргарита Васильевна. По крайней мере, есть с кем перемолвиться словом!.. – с заметным оживлением продолжала Аносова. – А вы не думайте, что я люблю опаздывать. Я этого не люблю. Но раньше не могла приехать: было серьезное дело. Впрочем, я послала сюда артельщика и просила его дать знать, когда будут садиться за стол, и, как видите, ошиблась на несколько минут! – прибавила она, улыбаясь чарующей улыбкой и открывая ряд чудных зубов.

«Все статьи свои показывает!» – решил Невзгодин и уже настраивал себя недоброжелательно против «великолепной вдовы», которая не удостоивала его ни одним словом, точно летом и не называла его приятелем и не звала непременно побывать у нее в Москве.

– Рыбы прикажете, Маргарита Васильевна?

– Пожалуйста…

Он положил ей на тарелку рыбы и, наливая в рюмку белого вина, прошептал:

– Так даже очень нравится?

Маргарита Васильевна усмехнулась и, точно поддразнивая, утвердительно кивнула головой.

– А вы, Василий Васильич, давно сюда пожаловали? – обратилась наконец Аглая Петровна к Невзгодину после того как покончила с рыбой и запила ее рюмкой белого вина.

– Третьего дня, Аглая Петровна.

Взгляды их встретились. И в глазах у обоих мелькнуло что-то не особенно приветливое.

– Собираетесь и меня удостоить посещением? – кинула с едва заметной усмешкой Аносова.

– Обязательно собираюсь удостоиться этой чести, Аглая Петровна. Только боюсь…

– Какой пугливый! Чего вы боитесь?

– Помешать вам. Вы, говорят, всегда заняты.

– Кто это вам сказал? – вспыхивая, отвечала Аносова. – Верно, сами сочинили ради красного словца. Положим, занята, но у меня есть время и для знакомых… От трех до шести я дома… Маргарита Васильевна подтвердит это.

– Охотно, Аглая Петровна… Но вы мало знаете Василия Васильича… Он любит иногда поднять на зубок… Вдобавок и беллетрист. Его повесть в январе будет напечатана.

– Вы летом этого мне не говорили, Василий Васильич? – промолвила Аглая Петровна.

– Да разве нужно трубить о своих грехах?..

– Значит, и нас грешных когда-нибудь опишете?

– Вас с особенным удовольствием, Аглая Петровна, возвел бы в перл создания.

– Только ему недостает изучения. Он вас недостаточно знает, – вставила Маргарита Васильевна.

– Недоволен он мною… Я это знаю! – засмеялась Аглая Петровна. – А узнать меня – не мудрое дело… С богом, описывайте, Василий Васильич. Обижаться не буду, если вы даже и сгустите краски!

– Вы-то не будете сердиться?.. Еще как! – насмешливо проговорил Невзгодин.

Но Аглая Петровна уже не слушала и о чем-то заговорила с племянником.

– Ваше здоровье, Маргарита Васильевна! – сказал Невзгодин, чокаясь со своей соседкой. – Желаю вам…

– Чего вы мне пожелаете?

– Говорить? – шепнул Невзгодин…

– Говорить…

– Как добрый приятель?..

– Да что вы с предисловиями… Я не боюсь правды…

– Ну так искренне желаю вам… полюбить кого-нибудь и…

– И что?

– А дальше все приложится.

– Вы думаете?

– Думаю, если только вас не захватит какая-нибудь широкая деятельность. Да и где она? И то… одна деятельность вас, женщин, не удовлетворит… А вы ведь все искали людей да рассуждали, а никого по-настоящему не любили… Не правда ли?

– Правда. И за то расплачиваюсь! – чуть слышно проронила молодая женщина.

– Вольно же!

Маргарита Васильевна нетерпеливо пожала плечами и примолкла, отставив рюмку.

– Вы не сердитесь, что я… завел такой разговор. Больше не буду! – виновато промолвил Невзгодин.

– За что сердиться? Я сама завела бы его. Вы не слепы и видите, что я не любила и не люблю мужа, и вдобавок…

– Развенчали его?

Маргарита Васильевна молча кивнула головой.

– И все-таки жили и живете с ним! – с какою-то безжалостностью художника и с искренним негодованием правдивой натуры продолжал Невзгодин, понижая голос.

– За преступлением следует наказание!

– Но не такое варварское и – извините – постыдное… Мужчин вы обвиняете в компромиссах, а сами…

– Довольно… Мы об этом поговорим… Здесь не место…

– Никто не слышит… Здесь шум…

– Во всяком случае, спасибо вам за пожелание…

Маргарита Васильевна отпила из рюмки. Выпил полную рюмку и Невзгодин.

– Постараюсь последовать вашему совету и полюбить какого-нибудь интересного человека… Только вот вопрос: где его искать? – с нервным, злым смехом сказала Маргарита Васильевна.

И, помолчав, прибавила:

– А у вас все та же страсть затронуть самое больное место человека… посыпать соли на свежую рану, чтобы человек не предавался самообману насчет своих добродетелей… Но я на это не сержусь… Напротив, очень благодарна… Ваше здоровье, Василий Васильевич, и литературного успеха.

С этими словами Маргарита Васильевна допила свою рюмку и спросила:

– Когда же вы прочтете мне свою повесть?

– Как-нибудь на днях.

Несколько раз Аглая Петровна взглядывала на Маргариту Васильевну и Невзгодина, прислушиваясь к их разговору и сама разговаривая в то же время с племянником, казалось, с интересом и совершенно спокойная. По крайней мере, ее лицо словно бы застыло в своем бесстрастном великолепии, и глаза светились ясным, холодным блеском. И только густые брови чуть-чуть сдвинулись да пальцы нервно сжимали хлебный катышек, обнаруживая тайное волнение Аносовой.

Некоторые слова, долетавшие среди общего говора до ее тонкого слуха, изощренного в детстве и потом во время несчастного раннего супружества, бывшего делом коммерческой сделки родителей, и возбужденные лица Заречной и Невзгодина – особенно первой – не оставляли в Аносовой почти никакого сомнения в том, что между ними произошло объяснение самого интимного характера («Точно они не нашли для этого более удобного места!» – мысленно подчеркнула Аглая Петровна, бросая взгляд в ту сторону, где сидел Заречный, и замечая, что и он, мрачный и взволнованный, не спускает глаз с жены).

И Аносова втайне сердилась, испытывая обидную досаду деловой женщины, уверенной в своем уме и в знании людей, которую обошла другая – эта, казалось, вполне искренняя, маленькая, худенькая блондиночка, заставившая поверить осторожную и малодоверчивую к людям Аглаю Петровну ее словам, что она только дружна с Невзгодиным и любит его как доброго старого приятеля.

«Тут не одной дружбой пахнет!» – решила «великолепная вдова», чувствуя, что в сердце ее растет неприязненное чувство к Маргарите Васильевне.

«Ужели это ревность и Невзгодин мне в самом деле нравится!» – подумала Аносова и даже презрительно повела плечом, словно бы сама удивленная этому странному капризу.

«Что особенного в этом Невзгодине?» – задала она себе вопрос.

Правда, он умен, но ум у него какой-то насмешливый, и взгляды совсем дикие, как у голыша, которому лично ничего не стоит держаться крайних мнений… Он, правда, естествен и прост, но вообще «непутевый» человек. А собою так уж совсем невиден… Так себе… подвижная, нервная мордочка…

Но, несмотря на эту оценку, что-то говорило в ее душе, что ее интересует, и больше, чем кто-либо другой из ее многочисленных поклонников, этот «непутевый человек», с его «мордочкой», едва ли не единственный, который равнодушно относится и к ее красоте, и к ее уму, и к ее миллионам и который с резкой откровенностью говорил ей в глаза то, чего никто не осмеливался, и, по-видимому, нисколько не боялся разорвать с ней знакомство, завязавшееся совершенно неожиданно в Бретани. И она должна была признаться себе, что и тогда, когда они часто видались, встречаясь на пляже, Аглая Петровна была несколько изумлена тому интересу, который впервые возбудил в ней Невзгодин не только как любопытный, нешаблонный человек, но и как интересный мужчина. Недаром же она в Бретани с ним даже слегка кокетничала, стараясь понравиться ему и умом и чарами своей красоты, и видимо искала его общества. Она, всегда точная, отложила даже на неделю свой отъезд с морского берега, на что-то надеясь, чего-то ожидая, и, к изумлению своему, не дождалась ни малейшего намека со стороны Невзгодина на силу ее очарования. Недаром же она, как какая-нибудь глупая девчонка, посылала справляться об его адресе, досадуя, что он не явился к ней тотчас же по приезде, как обещал, и так обрадовалась неожиданной встрече, хотя и не показала вида.

Неужели Невзгодин может нарушить ее горделивый покой, который доселе не нарушал ни один из мужчин?

«Вздор!» – решительно протестовала она против этого.

И Аглая Петровна подняла на Невзгодина строгий, почти неприязненный взгляд, словно бы возмущенная, что этот легкомысленный, ненадежный человек мог занимать ее мысли.

А он перехватил этот взгляд, и хоть бы что!

«Пусть себе увлекается чужою женой… Черт с ним!» – решила Аглая Петровна и обратилась с каким-то вопросом к Туманову, молодому, молчаливо наблюдавшему беллетристу.

Половые между тем разносили третье блюдо.

– Что ж это значит? Еще речей не говорят! – воскликнул удивленно Невзгодин.

– Успокойтесь… будут! – промолвила Маргарита Васильевна.

– Прежде на обедах речи обыкновенно начинались после супа, а то после рыбы… Вероятно, нам хотят дать поесть, чтобы мы могли слушать ораторов не на голодный желудок… Это неглупое новшество.

Он принялся за еду и прислушивался, как его соседка слева, молодая женщина, довольно миловидная, не умолкая, громко и авторитетно говорила сидевшему рядом с ней господину о задачах настоящей благотворительности. Она изучала ее в Европе. Она посещала там разные благотворительные учреждения. Необходимо и в Москве совершенно реформировать это дело… Но ее не слушают… Она одна… Никто не хочет понять, что это дело очень серьезное и требует самого внимательного отношения… Надо строго различать виды бедности…

 

«О несчастный!» – пожалел Невзгодин господина, которому читали лекцию о благотворительности, и, обращаясь к Маргарите Васильевне, тихо заметил:

– Счастливы вы, что не слышите моей соседки. Она пропагандирует благотворительность во всех ее видах… Это в Москве, кажется, нынче в моде? Благотворительность является чуть ли не спортом.

– А вы уже успели заметить?

– Еще бы! Кого только из дам я не видал в эти дни, все благотворительницы. Что это: влияние скуки или мода из Петербурга?

– И то и другое. Впрочем, у некоторых есть и искреннее желание что-нибудь делать, помочь кому-нибудь. Вы знаете, и я работаю в попечительстве… И не от скуки только! – прибавила Маргарита Васильевна.

– И довольны этой деятельностью? – удивленно спросил Невзгодин.

– Все что-нибудь, если нет другого.

– А вы и благотворительности не одобряете? – неожиданно кинула Аглая Петровна, обращаясь к Невзгодину.

– Почему же непременно «и». И почему вам кажется, что я ее не одобряю, Аглая Петровна? – с насмешливой улыбкой небрежно спросил Невзгодин.

Этот тон и эта улыбка взорвали Аносову. Но она умела хорошо владеть собою и, скрывая раздражение, промолвила:

– Да потому, что вы ко всему относитесь пессимистически… Это, впрочем, придает известную оригинальность! – иронически прибавила она.

– И не заслуживает вашего милостивого благоволения? Но положите гнев на милость и не секите неповинную голову, Аглая Петровна. Если вас так интересует знать, как я смотрю на благотворительность, то я почтительнейше доложу вам, что я ровно ничего не имею против благотворительных экспериментов. Я только позволяю себе иногда недоумевать…

– Чему? – с заметным нетерпением перебила Аносова.

– Тому, что иногда и неглупые люди хотят себя обманывать, воображая, что в этих делах панацея от всех зол, и возводят в перл создания выеденное яйцо; уверенные, что они… истинные евангельские мытари, а не самые обыкновенные фарисеи.

– А вы разве знаете, что они считают себя мытарями? Или вы имеете дар угадывать чужие мысли?

– То-то знаю, Аглая Петровна… встречал таких и среди мужчин и среди женщин… И кроме того, имею претензию угадывать иногда и чужие мысли! – смеясь прибавил Невзгодин.

– Можно и ошибиться!

– И весьма. Не ошибаются только люди, слишком влюбленные в свои добродетели. А я ведь – грешник и непогрешимым себя не считаю! – улыбнулся Невзгодин. – Когда-нибудь, если позволите, мы возобновим эту тему, а теперь невозможно. Звенигородцев поднялся и призывает нас к вниманию… Сейчас, верно, он начнет говорить.

Раздался звон стакана, по которому стучали ножом. Разговоры сразу замолкли. Прекратила свою лекцию и соседка Невзгодина, бросая на него негодующие взгляды за его сравнение благотворительной деятельности с выеденным яйцом. Половые убирали тарелки, стараясь не шуметь. Стали разливать по бокалам шампанское. В зале воцарилась тишина. Юбиляр торопливо вытер бороду, закапанную соусом, и, несколько размякший после утренних поздравлений и после двух стаканов белого вина, в ожидании речей, уже чувствовал себя вполне готовым к умилению, все еще недоумевая, за что его так чествуют?

«Это все Иван Петрович устроил!» – подумал скромный старик и, благодарно взглянув на Звенигородцева, потупил очи в пустую тарелку.

X

Возвысив свой тенорок, Звенигородцев просил милостивых государынь и государей прослушать некоторые из приветственных телеграмм и писем, полученных глубокочтимым юбиляром из разных концов России и из-за границы.

– Их так много, что все читать займет много времени. Их перечтет потом сам Андрей Михайлович и убедится, что не одна Москва ценит и глубоко уважает его научную и общественную деятельность, а вся Россия. Он узнает, что и за границей у него есть горячие почитатели… Я позволю себе прочитать только некоторые.

И когда смолкли рукоплескания, Звенигородцев стал читать телеграммы от университетов, от редакций журналов и газет, от разных обществ и от более или менее известных лиц.

Некоторые из приветствий сопровождались рукоплесканиями. Телеграмма Найденова встречена была гробовым молчанием.

Перечислив затем фамилии лиц, совсем неизвестных, приславших поздравления юбиляру, Звенигородцев торжественно поднес весь этот ворох бумаги юбиляру, положил перед ним на стол и затем удалился на свое место, шепнув Цветницкому, чтобы тот начинал.

Тогда поднялся сосед юбиляра за обедом, старый профессор Цветницкий. Тотчас же встал и юбиляр, и так как они очутились близко друг к другу, то Цветницкий, плотный, коренастый старик, отступил несколько шагов назад.

– Бедняга Косицкий! Неужели он будет выслушивать все речи стоя! – заметил Невзгодин.

– А то как же, не сидеть же ему, когда к нему обращаются! – ответила Маргарита Васильевна.

Оратор между тем откашлялся и начал слегка вздрагивающим, громким, низковатым голосом:

– Глубокоуважаемый и дорогой мой друг и товарищ, Андрей Михайлович! Мне выпала честь первому приветствовать тебя, и, гордый этой честью, я тем не менее чувствую, что едва ли смогу выразить с достаточною силою те чувства глубокого уважения и, можно сказать, даже благоговения, которые невольно внушаешь ты, высокочтимый Андрей Михайлович, и своими учеными заслугами, и безупречною своею деятельностью как профессор, и, наконец, как безупречный добрый человек и редкий товарищ. Обозревая пройденный тобою путь, путь труда и чести, глазам моим представляется…

И почтенный оратор, продолжая в том же несколько приподнятом гоне, познакомил слушателей с пройденным юбиляром путем, начиная со студенческого возраста до настоящего дня, и так как путь был долог, то и речь профессора была несколько длинновата и при этом изобиловала таким количеством прилагательных в превосходнейших степенях, что сам юбиляр, хотя и умиленный, тем не менее испытывал немалое смущение, когда его называли одним из европейских ученых, редким знатоком науки и смелым борцом за правду… И сам этот Лев Александрович Цветницкий, с которым он еженедельно винтил по маленькой и после за ужином выпивал бутылочку дешевенького беленького вина, никогда не заикаясь о науке, от которой они оба, признаться-таки, давненько отстали, – казался ему другим Львом Александровичем, не настоящим, довольно-таки прижимистым и практическим человеком, сумевшим получить казенную квартиру раньше, чем он, – а каким-то возвышенным и торжественным и необыкновенно добрым.

И когда он наконец кончил, пожелав юбиляру надолго оставаться еще «гордостью московского университета и одним из лучших людей Москвы», то Андрей Михайлович почувствовал некоторое облегчение и, растроганный, поцеловавшись с оратором, проговорил:

– Ну, уж ты того, Лев Александрыч… Хватил, брат…

– Ты заслужил, Андрей Михайлович. Заслужил, брат. Я хоть и плохой оратор, но зато от души! – отвечал Цветницкий.

Под впечатлением ли собственной речи и вообще торжественности обстановки, или, быть может, и нескольких рюмок водки за закуской и хереса после супа, но дело только в том, что положительный и вообще малочувствительный профессор (что особенно хорошо знали студенты во время экзаменов) внезапно почувствовал себя несколько растроганным и ощутил прилив нежности к «другу», которого в обыкновенное время частенько-таки поносил за глаза.

И, смахивая толстым пальцем с глаз слезу, прибавил:

– Ты, Андрей Михайлыч, скромен, а ты, собственно говоря, замечательный человек!

Публика между тем, в знак благодарности за окончание длинной и скучноватой речи, наградила оратора умеренными аплодисментами.

– Ну, что, понравилась речь? Будете еще слушать? – иронически спрашивала Невзгодина Маргарита Васильевна.

– Плоха. Оратор пересолил даже и для москвича. Косицкий наверное сконфузился, узнавши, что он европейский ученый. Бедный! Ему опять не дают покоя! – заметил Невзгодин.

Действительно, к юбиляру подходили со всех сторон, чтобы чокнуться. И он благодарил, пожимая руки и целуясь с коллегами и более близкими знакомыми. Ему то и дело подливали в бокал шампанского.

– Сколько примет он сегодня поцелуев! – заметила, усмехнувшись, Маргарита Васильевна.

– Целоваться – московский обычай.

– И ругать тех, кого только что целовали, тоже московский обычай. Профессора его свято держатся.

– Уж вы слишком на них нападаете, Маргарита Васильевна… Косицкого к тому же все любят…

– Я ведь знаю эту среду. Насмотрелась.

– И что же?..

– Лицемеры и сплетники не хуже других… Косицкого любят, а послушали бы, что про него говорят его же друзья…

– Смотрите, Маргарита Васильевна! «Матримониальное право» [8] направляется к своему верноподданному.

– Кого это вы так зовете?

– Так в мое время студенты звали жену Андрея Михайлыча. Вы с ней знакомы?

– Нет.

– Ну и бабец… я вам скажу!.. Она хочет, кажется, дать представление: публично расцеловать Андрея Михайлыча. Она ведь дама отважная, я ее знавал!

Но этого не случилось.

Правда, монументальная, вся сияющая и торжественная профессорша с самым решительным видом подошла к юбиляру, но, по-видимому, не имела намерения засвидетельствовать публичным поцелуем свою преданность и любовь.

Она невольно взглянула сверху вниз с некоторым, не лишенным восторженности, изумлением на своего крошечного перед нею Андрея Михайловича, которого считала не только не орлом, а скорее вороной, и который вдруг оказался, по словам Цветницкого, таким знаменитым человеком, – и с чувством проговорила:

– Твое здоровье, Андрей Михайлыч! Как я счастлива за тебя!

Она отхлебнула из бокала и, словно боясь, как бы «знаменитый человек» не возгордился после юбилея и не вышел из ее повиновения, внушительно прибавила, понижая до шепота свой густой низкий голос:

– Бороду оботри… На ней крошки… Да не пей много… Раскиснешь!

– Оботру, Варенька… Я немного, Варенька… И я чувствую себя отлично, Варенька! – покорно ответил Андрей Михайлович и тотчас же стал перебирать бороду своими маленькими костлявыми пальцами.

Убедившись, что слава не испортила юбиляра, она улыбнулась ему такой приятной улыбкой, какую он видел изредка и всегда только при публике, и вернулась на свое место.

Присел наконец и юбиляр. Но, увы, – сидеть ему пришлось недолго.

Вслед за Цветницким говорили речи еще два профессора и – надо отдать справедливость – не особенно злоупотребили вниманием юбиляра и многочисленных слушателей. Вероятно, в качестве профессоров других факультетов (один был математик, другой – химик) они упомянули о научных заслугах Андрея Михайловича в общих чертах, не переходя пределов юбилейного славословия, и не приводили в смущение юбиляра гиперболическими сравнениями.

Стремительно поднявшийся со стула после них Иван Петрович Звенигородцев начал с того, что скромно, потупив свои глазки в тарелку, просил у юбиляра позволения сказать «всего несколько слов», а говорил, однако, по крайней мере с четверть часа, заставив половых, только что вошедших с блюдами жаркого, замереть в неподвижных позах и слушать вместе с публикой, с какою необыкновенною легкостью выбрасывал он периоды за периодами, один другого глаже, закругленнее и красивее, с тою нежною, почти вкрадчивою интонацией своего мягкого тенорка, которая приятно ласкала слух, придавая речи тон задушевности. При этом ни одной затруднительной паузы, ни малейшей запинки, словно бы в горле Звенигородцева помещался исправный органчик, исполнявший только что заведенное попурри.

Его речь именно представляла собою легонькое попурри, которое и юбиляр и присутствующая публика слушали с удовольствием, хотя и затруднились бы передать содержание этой музыки приятных, красивых и подчас хлестких фраз, касавшихся слегка всевозможных тем. Восхваляя юбиляра, как одного из стойких и энергичных хранителей заветов и носителей идеалов, не погасившего в себе духа, оратор затем говорил обо всем понемногу: о заветах Грановского, об идеалах лучших людей, о науке, о правде в жизни и жизни в правде, об обществах грамотности, юридическом и психологическом, в которых юбиляр работает не покладая рук, об интеллигенции и народе, о литературе, искусстве и поэзии и о любви москвичей к своим избранным людям, как глубокочтимый юбиляр. Сравнив затем его деятельность с ярким огоньком маяка, который во мраке ночи служит предостерегательной звездочкой для пловцов, оратор весьма ловко перешел к пожеланию, чтобы у нас было бы побольше таких огоньков, ярко светящихся среди мрака нашей жизни, и эффектно закончил следующей тирадой:

 

– И тогда, господа, будет кругом светлее, и тогда скорее наступит царство знания и красоты, добра и правды… Так поднимем же наши бокалы за одного из лучших и достойнейших представителей этих вечных начал, без которых так несовершенна, так бесплодна жизнь, за дорогого нашего Андрея Михайловича!

И с этими словами Иван Петрович, с поднятым бокалом в руке, побежал целовать юбиляра, и в ту же минуту половые стали разносить жаркое.

Любимому оратору, часто доставлявшему удовольствие своими речами, благодарные москвичи дружно поаплодировали. Многие подходили пожать ему руку за прочувствованную речь, а один из его приятелей назвал его Гамбеттой.

Соседка Невзгодина пришла просто в восторг и громко удивлялась способности Ивана Петровича говорить так просто, задушевно и красноречиво.

– Иван Петрович мастер! Он когда угодно скажет речь! – заметил кто-то благотворительной даме, тоже не лишенной способности говорить без удержа о благотворительности.

– Разбудите Ивана Петровича ночью и попросите речь – он мигом ее произнесет! – подтвердил какой-то господин.

Наступила маленькая передышка. Все занялись жарким. Почтенный юбиляр, пользуясь перерывом, пришел несколько в себя и торопливо жевал остатками своих зубов рябчика.

– А ведь хорошо, Андрей Михайлыч! – шепнул его друг Цветницкий, только что покончивший изрядный кусок индейки и запивший ее шампанским. – Отлично, брат! – прибавил он, дружески потрепав Андрея Михайловича по коленке своею широкою волосатою рукой.

Юбиляр растроганно улыбнулся и положил себе салату.

– И главное, знаешь ли что?

– Что, голубчик?

– А то, что на твоем юбилее нет никакой натянутости. Просто и задушевно. И все хорошие люди собрались… Небось Найденов не осмелился… И многие другие… Знают, что им не место здесь…

– Да… это ты верно: именно задушевно. Уж и я не знаю, за что я удостоился такой чести… Просто не могу понять… И утром… эти адреса… От товарищей, от студентов… За что?

– Не скромничай, Андрей Михайлыч. Значит, есть за что… Ты, во всяком случае, величина… понимаешь – сила, крупная величина! Поверь мне… Я кое-что понимаю… Я не дурак, надеюсь! – вызывающе прибавил несколько заплетающимся языком коренастый профессор, основательно знакомившийся во время речей с винами разных сортов.

– Что ты, что ты, Лев Александрыч!.. Ты ведь у нас… слава богу… известный умница.

– И живи мы, например, с тобою во Франции или в Англии, Андрей Михайлыч, мы бы…

Профессор многозначительно улыбнулся.

– Мы бы… давно были министрами, Андрей Михайлыч… Вот что я тебе скажу, дорогой мой коллега! – самоуверенно досказал профессор и налил себе и юбиляру шампанского, предлагая выпить.

В это время среди шумного говора раздалось чье-то громкое восклицание:

– Николай Сергеич хочет говорить… Николай Сергеич!

– Николай Сергеич будет говорить! – повторило несколько голосов, и мужских и женских.

– Тсс, тсс! – раздалось со всех сторон.

В зале почти мгновенно наступила мертвая тишина.

Все глаза устремились на статную, высокую фигуру Заречного и обратили внимание на то, что Николай Сергеевич, обыкновенно спокойный перед своими речами, сегодня, казалось, был взволнован. Лицо его слегка побледнело и было напряженно-серьезно. Брови нахмурились, и полноватая рука нервно теребила бороду. В блестевших красивых глазах было что-то вызывающее.

Одна только Маргарита Васильевна не глядела на мужа. Она опустила глаза и уже заранее относилась враждебно к тому, что будет говорить муж.

Многие дамы бросали завистливые взгляды на счастливицу, у которой муж такой замечательный человек и такой красавец и притом влюбленный в нее, и находили, что она недостаточно ценит такого мужа.

Взглянула на Маргариту Васильевну и Аносова. Взглянула и, точно окончательно разрешившая свои сомнения, отвела взгляд и, слегка подавшись вперед своим роскошным бюстом, приготовилась слушать, внимательная и серьезная, чувствуя себя вполне одинокой среди этой толпы, где у нее было так много знакомых.

«А Заречный – сила в Москве, и как здесь его почитают!» – невольно думал Невзгодин, замечая общее напряженное внимание и восторженные лица у многих дам и молодых людей.

Прошла небольшая пауза, и Заречный, бросив взгляд на жену, начал свою речь, обращаясь к юбиляру, но говоря ее исключительно для Риты.

8супружеское право (от лат. matrimonialis).
Рейтинг@Mail.ru