Рита говорила:
– Во всем виновата я, одна я. Я не должна была выходить замуж за тебя. Мне не следовало соглашаться на твои просьбы и слушать твои уверения, что любовь придет… Я не виню тебя за то, что ты, зная мои чувства, все-таки женился. Ты был влюблен, в тебе говорила чувственная страсть, наконец в тебе говорило мужское самолюбие… Ты не способен был тогда рассуждать, не мог предвидеть последствий такого брака и, влюбленный, не знал хорошо меня. Но я? Я ведь могла понимать, что делаю. Во мне не было не только страсти, но даже и увлечения. Я ведь была не юная девушка, не понимающая, что она делает, мне было двадцать восемь лет – я видала людей, я кое-что читала и обо многом думала. Правда, я не скрыла от тебя, что выхожу замуж потому, что не хочу остаться старой девой, не скрыла и того, что не люблю тебя и питаю лишь расположение, как к порядочному человеку. Но разве откровенное признание дурного поступка искупает самый поступок?.. И я пошла на постыдный компромисс, весь ужас которого я сознала только теперь, когда… когда ты мне кажешься не таким, каким я тебя представляла… Я отдавалась человеку, которого не любила, отдавалась только потому, что и во мне животное…
Рита на минуту примолкла.
– И я имела дерзость, – продолжала она, – обвинять тебя в том, в чем грешна едва ли не больше тебя… Каюсь, я не имела права…
– Только потому, что не имела права? – воскликнул Заречный.
– Да.
– А если бы считала себя вправе?
– Ты знаешь… Я не могу и теперь кривить душой… Я, быть может, и ошибаюсь, но ты не тот, каким мне казался… Но к чему об этом говорить?
– Не тот?! Но еще недавно ты иначе относилась ко мне.
– Да. Но разве я виновата, что мой взгляд изменился.
– Сбруева, например, ты не обвиняешь. А ведь он тоже не выходит в отставку.
– Он никого не вводит в заблуждение. Он не говорит о мужестве, которого нет… Он не любуется собой… Он не играет роли…
– Но и я не лезу в герои… Вчера моя речь… Тебе она не понравилась?..
– Ты играешь своим талантом. Раньше ты не то говорил.
И Заречный чувствовал, что Рита права. Он раньше не то говорил!
– О Рита, Рита! Если бы ты хоть немного любила, ты была бы снисходительнее.
– Быть может!.. Но разве я виновата?
– И ты разочаровалась во мне не потому, что я не тот, каким представлялся, а потому, что ты увлечена кем-нибудь… И я знаю кем: Невзгодиным! – в отчаянии воскликнул Заречный, вскакивая с дивана.
– Даю тебе слово, – ты знаешь, я не лгу! – что я никем не увлечена. И Невзгодин давно избавился от прежнего своего увлечения. Ты думаешь, что только увлечение кем-нибудь другим заставляет женщин разочароваться в мужьях? Ты мало меня знаешь… Но в этом я не виновата… Я не скрывала от тебя своих взглядов… Но к чему нам считаться? Позволь мне досказать…
– Что ж… досказывай… Не жалей меня… Я даже и этого не стою! – промолвил жалобным тоном Заречный.
«А меня разве он жалеет?.. Он только жалеет себя! О безграничный, наивный эгоизм!» – невольно подумала Рита и продолжала:
– После всего, что я сказала, ты, конечно, поймешь, что прежние наши отношения невозможны… Мы должны разойтись…
– Разойтись?.. Ты хочешь оставить меня? – в ужасе проговорил Заречный.
– Это необходимо.
– Рита… Риточка!.. Не делай этого! Умоляю тебя… Не разбивай моей жизни!
И, почти рыдая, он вдруг бросился перед ней на колени и, схватив ее руку, осыпал ее поцелуями.
Он был жалок в эту минуту, этот блестящий профессор.
«И это мужчина!» – подумала Рита, брезгливо отдергивая руку от этих оскорбительных поцелуев.
Злое чувство охватило ее, и она строго проговорила:
– Встань. Не заставляй меня думать о тебе как о трусе, не способном выслушать правды! Положим, я виновата, но разве весь смысл твоей жизни в одной мне? А наука, а студенты, а общественный долг? – о которых ты так много говоришь?.. – ядовито прибавила она.
Николай Сергеевич поднялся и отошел к дивану.
– Я жалок, но я люблю тебя! – глухо выговорил он.
– Все «я» и «я»… Но и я так жить не могу…
– По крайней мере не сейчас… Повремени… Подумай… Дай мне прийти в себя…
– Ты этого непременно требуешь?
– Я прошу…
– Изволь… я останусь некоторое время, но только помни: я больше тебе не жена!
С этими словами она вышла из кабинета.
Заречный долго еще сидел на диване, растерянный, в подавленном состоянии. Приход Звенигородцева несколько отвлек его.
– Смотри… Читай, что подлецы написали про нас! – заговорил он, после того как расцеловался с Заречным, подавая номер «Старейших известий»… – Я был у тебя два раза… был у Косицкого, у Цветницкого… У всех был… Надо отвечать… Обязательно… Ведь эта статья… форменный донос… И кто только мог сообщить сведения?..
Когда Заречный прочитал, в чем его обвиняют, он порядком таки струсил. Через несколько минут он уехал с Звенигородцевым к одному из профессоров, у которого должны были собраться все, задетые в статье, и решил на следующий же день сделать обещанный визит Найденову.
Несмотря на очевидную нелепость статьи «Старейших известий», она, как и предвидел Найденов, произвела большую сенсацию в интеллигентных московских кружках и особенно среди жрецов науки.
К вечеру уже были распроданы все отдельные номера газеты, обыкновенно мало расходившейся в розничной продаже. Всякому хотелось прочесть, как «отделали» профессоров. В этот день везде говорили о статье и тщетно допытывались узнать, кто автор, заинтересованные его именем едва ли не столько же, сколько и его произведением. Кто-то пустил слух, что автор Найденов, но никто не поверил, считая эту «старую шельму» слишком умным человеком, чтобы написать такой грубый пасквиль.
Люди, не разделявшие мнений воинствующей газеты, разумеется, возмущались статьей, но это не мешало, однако, весьма многим втайне радоваться скандалу, всколыхнувшему, словно брошенный камень, сонное болото и дававшему повод к пересудам, сплетням, цивическим излияниям по секрету и к самым пикантным предположениям об эпилоге всей этой истории.
А эпилога почему-то все ожидали, хотя и знали, что никакой «истории», в сущности, не было.
Но более всего, и не без некоторой наивности, москвичи изумлялись наглости, с какою составитель отчета, очевидно присутствовавший на юбилейном обеде, извратил смысл речей некоторых застольных ораторов и в особенности – речи Николая Сергеевича, которая так всех восхитила. Многие ее слышали, многие ее читали в других газетах, и извращение, видимо умышленное, при помощи вставок и замены одних слов другими, так и бросалось в глаза.
Эта, по общему мнению, блестящая и талантливая речь, возводящая в культ служение, по мере возможности, маленьким делам и порицавшая бессмысленность и бесплодность всякого геройства, даже и такого, как выход в отставку, – эта красноречивая защита компромисса и восхваление его, как гражданского мужества, в передаче автора являлась чуть ли не вызовом к протесту.
Это было уж чересчур наглое вранье и возмутило даже благодушных москвичей.
Нечего и говорить, что бессовестные и несправедливые нападки на Николая Сергеевича, который к тому же был излюбленным человеком и гордостью москвичей, по крайней мере не меньшей, чем М.Н.Ермолова, филипповские калачи и поросенок под хреном у Тестова, – еще более подняли престиж блестящего профессора в глазах многочисленных его почитателей и почитательниц.
Оклеветанный, он решительно явился героем.
И на другой же день после появления ругательной статьи Заречный получил десятка два писем, выражавших негодование на безыменного пасквилянта и горячее сочувствие произнесенной Николаем Сергеевичем речи и вообще всей его безупречной деятельности.
В числе этих посланий было и дружеское, очень милое письмецо Аглаи Петровны.
Красивая миллионерша предлагала ему свои услуги. В Петербурге у нее есть один знакомый влиятельный человечек, которому она напишет, если бы вследствие «подлой заметки» Николаю Сергеевичу грозили какие-нибудь неприятности.
Как ни нелепы были нападки на Заречного, но они заставили Николая Сергеевича струсить и, признаться, малодушно струсить. Встревожились статьей и некоторые профессора, говорившие речи и даже не говорившие речей, но бывшие на юбилейном обеде. Один только Звенигородцев, в качестве человека свободной профессии, обнаружил геройство и требовал коллективного протеста против статьи, назвавшей его гороховым шутом.
Захватив с собою Заречного, Звенигородцев привез его в квартиру одного из профессоров, где по инициативе Ивана Петровича должно было состояться совещание. Собрались, однако, далеко не все. Юбиляра решительно не пустила супруга, уже успевшая в течение дня донять Андрея Михайловича упреками, как только прочитала статью «Старейших известий».
Нужно было ему праздновать этот дурацкий юбилей. Теперь, того и гляди, выгонят его. Автор заметки совершенно прав, назвавши Андрея Михайловича человеком «святой наивности», то есть иными словами дураком… Дурак старый он и есть!
Андрей Михайлович терпеливо отмалчивался, но когда Варенька потребовала, чтобы он на другой день непременно поехал к попечителю объясниться, то «старый дурак» так решительно ответил, что ни к кому объясняться не поедет и на старости лет унижаться не станет, что Варенька вытаращила от удивления глаза.
– И я плюю на статью! – прибавил с презрительной гримасой старый профессор.
Из числа всех позванных Звенигородцевым на совещание собралось только человек десять профессоров. Они, разумеется, тщательно скрывали друг от друга свою тревогу и вместе с Заречным говорили, что следует отнестись с презрением к инсинуациям какого-то мерзавца, но далеко не у всех было одно только презрение, как у старого скромного профессора Косицкого.
У многих был тот, исключительно свойственный русским, преувеличенный страх за свое положение, который заставляет нередко и умственно смелых людей видеть опасность даже и там, где ее нет, и чувствовать себя без вины виноватыми. Все понимали, что лживость статьи вне сомнений и что она не может возбудить недоразумений, тем более что празднование юбилея было официально разрешено, и все-таки трусили.
И лишь только появилась статья, как уж некоторые из жрецов науки, считавшие себя хранителями заветов Грановского, малодушно каялись, что были на юбилейном обеде, а двое, более струсившие профессора, не явившиеся в собрание, уже успели утром показаться начальству, чтоб узнать, как оно отнеслось к газетной заметке, и кстати пожаловаться, что в ней их назвали «либеральными проходимцами».
Собравшиеся на совещание первым делом занялись расследованием: кто мог быть автором заметки. Очевидно, это кто-нибудь из врагов Николая Сергеевича, которому более всего досталось. Но Заречный решительно не мог назвать никого, внушавшего подозрение. И даже сам Иван Петрович Звенигородцев, хвалившийся, что все знает, на этот раз должен был сознаться в безуспешности своих разведок, начатых еще утром. Но он обещал все-таки во что бы то ни стало узнать имя автора, чтоб его остерегались порядочные люди.
Несмотря на предложение Звенигородцева написать коллективный протест против статьи и привлечь к подписи возможно большее количество лиц, решено было оставить статью без ответа, как не достойную даже и опровержения. На этом настаивали все, и Иван Петрович так же быстро взял назад свое мнение, как и предложил его. Но указать передержки, сделанные в речах Заречного и других профессоров, обязательно следовало, по единогласному мнению всех присутствовавших.
Заречный тут же написал короткое письмо в редакцию «Ежедневного вестника», ограничившись в нем только наглядным сопоставлением извращенных мест речей с действительно произнесенными, и не прибавил к этому ни строчки, что придавало письму импонирующую фактическую краткость и как бы оттеняло полное презрение к автору отчета, которого не удостоивали даже ни единым словом, лично к нему обращенным.
Все вполне одобрили редакцию письма.
– Разумеется, мы все его подпишем! – произнес неожиданно со своею обычною застенчивою улыбкой Сбруев, во все время не проронивший ни звука и, казалось, занятый лишь чаем.
В тоне его голоса было что-то вызывающее, точно он не был уверен в общем согласии и своим вызывающим уверенным тоном надеялся подбодрить более малодушных коллег.
Все удивленно взглянули на Сбруева, который вдруг заговорил, да еще так решительно и притом не разбавляя чая коньяком.
Прошла долгая минута тягостного неловкого молчания. Многие опустили долу глаза. Видимо, предложение Сбруева не понравилось, но ни у кого не хватало мужества прямо об этом сказать.
– Надеюсь, из-за этого мы ничем не рискуем! – прибавил Сбруев с добродушно-иронической усмешкой.
– Тут не в риске дело, Дмитрий Иваныч, – наконец заговорил тот самый старый профессор Цветницкий, который на юбилее уверял своего друга Андрея Михайловича, что оба, наверно, были бы министрами, если б жили не в России, а в Англии. – Тут не в риске дело, дорогой коллега! – повторил плотный коренастый старик, понижая свой зычный голос. – Мы все, разумеется, не остановились бы и перед риском, если б того требовала наша честь.
«И врет же старая бестия!» – пронеслось в голове Сбруева.
– А в данном случае и риска никакого нет, и я, разумеется, охотно подписался бы под письмом, хотя моя речь и не удостоилась издевательства и извращения. Но не придадут ли все наши подписи письму несвойственный ему и нас недостойный характер протеста? И деликатно ли это будет относительно наших отсутствующих товарищей? Подпиши все мы письмо, они могут обидеться, что их не включили, а собирать теперь подписи всех коллег, бывших на обеде, поздно… Как вы полагаете, господа?
Коллеги, втайне обрадованные, что Цветницкий так ловко ответил на предложение Сбруева и дал им возможность под благовидным предлогом увильнуть от подписи, согласились с мнением Цветницкого. И сам Заречный, трусивший после статьи всяких намеков на протесты, находил, что подписаться под письмом должны только те, чьи речи извращены.
Сбруев только пожал плечами и потянулся за коньяком.
Совещание, как водится, окончилось ужином. Но разошлись рано. Все, по-видимому, были не в особенно веселом настроении.
На следующий день в «Ежедневном вестнике», впереди письма Заречного и двух его коллег, было напечатано и письмо профессора Косицкого. В теплых, искренних строках он горячо благодарил всех почтивших его вниманием в день юбилея и особенно коллег, «сочувствие и уважение которых он считает высшей для себя честью и лучшей наградой за свою скромную тридцатилетнюю деятельность».
Варенька так и ахнула, когда прочла заключительные строки письма, являвшиеся словно бы ответом на обвинение Андрея Михайловича в дружбе с «либеральными проходимцами». Он точно нарочно публично подтверждал эту дружбу, бросая вызов газете, пользующейся фавором у некоторых влиятельных лиц.
«О двух он головах, что ли!» – подумала Варенька и, взбешенная, явилась в кабинет и задала мужу настоящий «бенефис», как называл Андрей Михайлович особенно бурные сцены, учащавшиеся по мере того, как профессор старел, а профессорша, несмотря на свои сорок пять лет, еще молодилась и, похожая на гренадера в юбке, здоровая и монументальная, хотела осень своей жизни превратить в весну.
Чувствуя себя до некоторой степени виноватым перед Варенькой и побаиваясь-таки ее, старый профессор с обычной покорностью выслушал град ругательств, упреков и застращиваний, что такого дурака, как он, непременно выгонят из университета. Лишь время от времени он подавал реплики, чтобы молчанием не довести жену до истерики, которая особенно пугала его, так как сопровождалась самыми оскорбительными для Андрея Михайловича прозвищами, вроде «старой тряпки», «старой бабы» и «дохлого мужчины».
Получив добрую порцию сцен, Андрей Михайлович в одиннадцать часов пошел в университет и, несмотря на «бенефис», чувствовал себя после напечатания своего письма как-то особенно легко и спокойно.
И это чувство удовлетворенной совести и сознания исполненного долга сказалось еще сильнее, когда студенты встретили старика профессора почтительными рукоплесканиями, а после лекции в профессорской комнате к нему порывисто подошел Сбруев и, с какой-то особенной почтительностью пожимая руку, застенчиво и взволнованно проговорил:
– Какой достойный ответ на подлую статью в вашем письме, Андрей Михайлович.
В это утро после юбилея Аристарх Яковлевич Найденов, по своему обыкновению, с шести часов уже сидел за громадным письменным столом и при свете лампы усердно просматривал «архивные бумажки», собирая материалы для нового своего исследования.
В сером байковом халате, с очками на носу и с душистой сигарой в зубах, Найденов далеко не имел того сурово-надменного вида, какой у него всегда бывал на людях и особенно в университете. Здесь, в этом большом, несколько мрачном кабинете, главное убранство которого составляли большие шкафы, полные книг, и редкие старинные литографии на стенах, сидел ученый, весь отдавшийся любимому им труду и настолько погруженный в работу, что и не слыхал, как в девять часов в кабинет вошел, тихо ступая по ковру, старый слуга и, положивши на край стола пачку газет, так же бесшумно вышел.
Прошло несколько минут еще, когда Найденов, окончив чтение какого-то документа и бережно отложив его в сторону, обратил наконец внимание на газеты. Он обыкновенно редко читал «Старейшие известия», хотя и получал их, но сегодня вынул первую эту газету из пачки и тихо усмехнулся, словно бы заранее предвкушая удовольствие.
Но усмешка тотчас же исчезла с бритого лица старого профессора, как только он пробежал начало статьи, вдохновителем которой был сам. И по мере того как он читал, глаза его делались злее и скулы быстрее двигались. Видимо взбешенный, он нервно ерзал плечами и наконец, отбросив в сторону газету, злобно прошептал:
– Идиот! Скотина!
Увы! Умный старик видел, что сделал большой промах, поручив Перелесову написать статью. Он считал его умнее и никак не предполагал, что тот, в своем усердии новообращенного предателя и, вдобавок, окрыленный надеждой спихнуть Заречного, превзойдет всякую меру подлости и окажется болваном, не понявшим, что именно ему внушили.
Найденов был слишком умным человеком, чтобы удовлетвориться такой статьей. Она, по его мнению, несмотря на хлесткость, была груба по бесстыдству и оттого теряла всякую пикантность. Эта преувеличенность обвинений, основанных, вдобавок, на искаженной речи Заречного, это упоминание парижских революционных клубов, словом, вся истаскавшаяся от частого употребления шумиха грозных слов только подрывала, по мнению Найденова, веру в правдоподобие обвинений и, разумеется, не могла произвести надлежащего впечатления даже и в тех сферах, для которых пишутся подобные статьи.
Он отлично знал, как их надо писать, чтоб обратить внимание кого следует, – он и сам их писывал прежде под разными псевдонимами, – и потому, раздраженный и злой, видел, что статья Перелесова – совершенно неумелая и бесцельная гадость, в которой зависть и злоба автора на Заречного так и бросались в глаза.
Но более всего бесило Найденова, что в статье упоминалось о нем. Его имя противопоставлялось имени Косицкого. Благодаря этому могло явиться подозрение, что глупейшую статью написал он.
Конечно, ему мало дела было до того, что подумают о нем в обществе, но он, давно уже мечтавший о более видном положении, конечно, не хотел ссориться с университетскими властями. Ведь они разрешили праздновать юбилей Косицкого.
Старик злился на Перелесова и на себя. Нечего сказать, нашел болвана! Он решил сегодня же побывать, где нужно, чтоб объяснить, что он ни при чем в этой глупой выходке.
В двенадцатом часу, как только что он оделся, чтобы выехать из дому, старый слуга доложил, что господин Перелесов желает его видеть.
– Прикажете отказать? – спрашивал слуга.
– Нет, примите. Зовите его сюда, зовите! – с живостью говорил Найденов, словно бы обрадованный, что увидит Перелесова.
Тот вошел несколько смущенный. Найденов едва протянул ему руку, и доцент смутился еще более от такого неожиданного холодного приема.
Прошла секунда-другая молчания.
Наконец молодой доцент проговорил:
– Я пришел узнать, Аристарх Яковлевич, довольны ли вы исполненным мною поручением?
– Каким поручением? Я никакого поручения вам не давал, господин Перелесов, помните это хорошенько! – сухо проговорил старый профессор, едва владея собой, чтоб не разразиться гневом. – Правда, я вам дал совет и, признаюсь, раскаиваюсь в этом. Вы совершенно не поняли моих указаний и написали черт знает что! И к чему вы припутали мою фамилию… Кто вас об этом просил?..
– Я полагал, Аристарх Яковлевич…
– И зачем вы передали неточно речь Заречного? – продолжал Найденов, не слушая того, что говорит Перелесов. – Вы думаете, что вам так и поверят?.. Во всех газетах речь напечатана, и Заречный, разумеется, не оставит ваших переделок без опровержения, и как тогда вы будете себя чувствовать, господин Перелесов?
Он уж и теперь себя чувствовал скверно, но надеялся, что Найденов будет доволен.
А старый профессор продолжал, взглядывая в упор на доцента злыми, презрительно сощуренными глазами:
– Признаюсь, я полагал, что вы не только усердны, но и сообразительны, по крайней мере настолько, чтобы понять меру обвинений и меру… гипербол и не впутывать моего имени. Но оказывается, что чувства ваши к Николаю Сергеичу совсем ослепили вас… Только этим и можно объяснить себе неумеренный тон вашего произведения… Вы переусердствовали, господин Перелесов… Чересчур переусердствовали!..
Молодой человек побледнел как полотно. Серые, раскосые его глаза сверкнули злым огоньком. Он видел хорошо, что подлость, сделанная им, не только не будет вознаграждена, но что еще над ним же издевается тот самый человек, который был его демоном-искусителем.
Не попроси его Найденов, не намекни о профессуре, разве написал бы он статью?
И молодой доцент, униженный и оплеванный, ненавидел теперь от всей души старого профессора, но, зная его силу и влияние, молча слушал оскорбления.
Однако лицо его нервно подергивалось, и как ни уверен был Найденов в безнаказанности своих дерзостей, тем не менее это бледное лицо, эти вздрагивающие губы, эти возбужденные глаза испугали и его. Он видел, что зашел слишком далеко. Того и гляди нарвешься на дерзость!
И, внезапно спуская тон, Найденов проговорил:
– А вы, молодой человек, не приходите в отчаяние, что первый блин вышел комом, и не будьте в претензии, что я откровенно высказал свое мнение. Ведь вы сами оказали мне честь желанием узнать: доволен ли я вашей статьей?.. Хоть я ею и недоволен, но, во всяком случае, должен признать, что у вас были добрые намерения…
– Которые вы же внушили! – подавленным голосом произнес Перелесов…
– Тем приятнее для меня, если только я действительно внушил их… – с иронической усмешкой промолвил Найденов. – По крайней мере, одним серьезным деятелем в науке, имеющим правильные взгляды, у нас больше… Ну, до свидания… Надеюсь, секрет вашего авторства будет сохранен… Я еще раз скажу об этом редактору…
Когда Перелесов ушел, Найденов сказал камердинеру:
– Этого господина больше никогда не принимать. Говорите, что меня дома нет. Поняли?
– Слушаю, ваше превосходительство.
– А если без меня приедет профессор Заречный, скажите ему, что я к двум часам буду дома и жду его.
Старик, хорошо знавший бывшего своего ученика, не сомневался, что тот струсит и этой нелепой статьи и потому, наверно, поспешит приехать к нему с обещанным визитом.
«За популярностью гоняется, а труслив, как всякий русский гражданин!» – подумал Найденов, насмешливо скашивая свои тонкие безусые губы.
Молодой доцент шел домой, полный отчаяния, презрения к самому себе и ненависти к Найденову, который его навел на подлость и сам же за это оскорблял и издевался.
Это чувство злобы было тем острее и мучительнее, что оно было бессильно и не могло разрешиться местью.
Обманутый в своих надеждах, осмеянный и оплеванный самим же искусителем, он, несмотря на громадное, вечно точившее его самолюбие, все выслушал и не мог даже и думать об отплате, не рискуя своим положением и даже всей своей будущностью. Ведь Найденов – сила и авторитет в университете и к тому же с большими связями в министерстве. Он уничтожит доцента при малейшей его дерзости. Он зол и злопамятен и, чего доброго, сам же выдаст его авторство и отречется от роли вдохновителя.
При мысли о том, что авторство его может открыться, ужас охватил Перелесова. Он принадлежал к тем людям, которые не прочь совершить гадость, но только под величайшим секретом. У него еще не было цинизма откровенности, и он еще боялся презрения порядочных людей.
Казалось, Перелесов только в эти минуты понял весь позор своего поступка. Вчера, увлеченный радужными мечтами, он не раздумывал, что делает, когда писал свою статью. Но сегодня он сознал, и именно потому, что цель, ради которой была совершена подлость, не была достигнута. Напротив, его же обругали, хотя и с ядовитостью признали его добрые намерения… быть мерзавцем… Он ведь очень хорошо понял смысл последних слов Найденова, более мягких по форме, но едва ли не убийственнее его ругательств.
Нельзя даже было усыпить голоса совести утешением победы или по крайней мере надеждами на скорое осуществление его мечты, и статья являлась теперь перед ним в виде бесцельной гнусности, которая может обнаружиться. А он боялся именно этого. Недаром же он так дорожил мнением коллег и был так услужлив. Не напрасно же он считался приверженцем меньшинства и искренне разделял взгляды более стыдливых профессоров. Не втуне же он старался расположить к себе студентов?
И вдруг все эти люди узнают, что он оклеветал профессоров и написал на них донос…
Особенно его смущал Заречный. Как ни велика была к нему зависть Перелесова, но он не мог забыть услуг, оказанных ему Заречным, не мог не вспомнить, как доверчиво и тепло относился профессор к своему бывшему ученику…
Страх и злоба обуяли неофита [13] предательства. Страх быть уличенным и злоба на себя. Он, считающий себя непризнанным гением, умница, преисполненный гордыни, бросился, ослепленный страстью, на грубую приманку, брошенную этим «старым дьяволом»!
Он был в болезненно-нервном настроении подавленности и страха. Ему казалось, что все уже узнали, что статью писал он. И, почти галлюцинируя, он искал подозрительных взглядов в глазах проходивших и особенно студентов.
Как нарочно, на Арбате он встретил Сбруева.
Он поклонился ему с обычной любезностью и с тайной тревогой взглянул на профессора.
Тот остановился, по обыкновению крепко пожал ему руку и несколько осипшим после юбилея голосом кинул:
– Читали?
Перелесов сразу догадался, о чем речь, но спросил:
– Что?
– Да пасквиль в «Старейших известиях»?
И автор его, с видом совершеннейшей искренности и даже с гримасой отвращения на лице, ответил:
– Читал. Невозможная мерзость!
– Надо разузнать, кто автор. Верно, из бывших на обеде…
– Наверное… Но как разузнать?
– Звенигородцев узнает… Он дока по части разведывания.
Они разошлись, и Перелесов даже усмехнулся, обрадованный, что так хорошо умеет владеть собой.
Но слова Сбруева направили все его помыслы на скрытие следов своего авторства, и он, вместо того чтобы продолжать путь домой, нанял извозчика и поехал на другой конец города, в типографию газеты. Почти крадучись, вошел он в подъезд и добыл свою рукопись от фактора типографии, который вчера ночью видел его в редакции. Письма Найденова к редактору не существовало. Он сам вчера видел, как редактор разорвал письмо и бросил его в корзинку.
И молодой доцент ехал теперь домой, обрадованный, что рукопись у него в кармане.
Войдя в свою маленькую неуютную комнату, которую нанимал от жильцов, он бросил рукопись в печку и, когда листки обратились в пепел, несколько успокоился.
Никто не узнает о том, что он сделал, и нет уличающих документов. Найденову нет никакого расчета выдавать автора, а редактор не откроет тайны, о сохранении которой просил Найденов. И наконец, если б Найденов и выдал, он станет отрицать. Где доказательства?
Все, казалось, теперь устроено.
И молодой человек, под влиянием сильного нервного возбуждения, несколько раз перекрестился с видом человека, избавившегося от опасности, и дал себе слово больше не делать подобных подлостей, хотя вслед за этим и усомнился в исполнении обещания, особенно если бы представился хороший случай наверняка получить профессуру.