Слегка вибрирующим от волнения, но уверенным и звучным голосом, хорошо слышным в дальних концах зала, Заречный сказал, что не станет повторять ни об ученых заслугах юбиляра, ни об его отзывчивости на все хорошее и честное, ни об его скромности и доброте. Об этом говорили другие, и это всем известно.
– Но я считаю долгом обратить особенное внимание всех здесь собравшихся почитателей ваших, Андрей Михайлович, – продолжал оратор, слегка повышая тон и словно бы подчеркивая, – на нечто другое и, по моему мнению, более важное с общественной точки зрения, – это на то скромное, некрикливое и в то же время воистину мужское упорство, с каким вы шли по трудному и нередко даже тернистому пути профессора, не поступаясь своими заветными убеждениями и стараясь, поскольку это было возможно, проводить свои принципы, и, во всяком случае, трусливо не таили их даже и тогда, когда приложение их не всегда могло иметь место. Надо, повторяю, иметь неистощимый запас любви к своему делу и много нравственного мужества, чтобы в течение тридцати лет, несмотря на неблагоприятные подчас условия, являющиеся нередко непрошеными спутниками деятельности порядочных людей, не покидать, как доблестный часовой, своего обязывающего поста и высоко держать светоч знания, охраняя независимость науки по крайней мере в своей аудитории. И – что всего удивительнее – долгие годы трудового служения не иссушили вас, не сделали равнодушным к добру и злу. Вы не растеряли на жизненном пути своих идеалов, не предавали их страха ради иудейска, увеличивая собою ряды маловеров и отступников, и, случалось, переживали трудные времена, когда торжествующими идеалами были не ваши, не падали духом оттого, что таких, как вы, мало, а малодушных – большинство. Таким образом, вы, Андрей Михайлович, всей своей деятельностью даете всем нам поучительный пример настоящего понимания общественного долга и блестящее решение этического вопроса, являющегося для многих мучительным и спорным, а для некоторых теоретиков и мечтателей, знающих жизнь только по книгам и думающих, что она легко укладывается в беспредельности героических, но бесплодных стремлений, к сожалению, и поводом к несправедливым и оскорбительным обвинениям. Вопрос этот стар, как мир: что лучше и плодотворнее – делать ли возможно хорошее, хотя, быть может, и не в полном его объеме, являясь скромным работником небольшого, но честного дела, или же, усомнившись в возможности сделать желательное, бросить любимое дело и горделиво отойти, потешив на время себя призраком геройства, в сущности никому не нужного и бесплодного? Несколько поколений ваших учеников, обязанных вам не одними только знаниями, и ваш сегодняшний праздник – красноречивый ответ на этот вопрос!
Взрыв бурных рукоплесканий не дал продолжать Заречному. Слова его, видимо, нравились, отвечая настроению и взглядам большинства слушателей. Каждый как будто внутренне удовлетворялся и придавал еще большую значительность и своим маленьким делам, и своим маленьким стремлениям, и всей своей безмятежно-эгоистической жизни.
Невзгодин впервые слушал Заречного.
Далеко не из его поклонников, он с первых же слов молодого профессора почувствовал силу его таланта и с возраставшим вниманием слушал оратора, отдаваясь, как художник, обаянию и самой речи, и гибкого, выразительного и по временам страстного голоса Заречного.
«Pro domo sua!» [9] – подумал он и взглянул на Маргариту Васильевну.
И она, казалось, внимательно слушала мужа.
Когда смолк взрыв рукоплесканий и снова воцарилась тишина, Заречный, казалось, еще с большей страстностью и с большим красноречием продолжал развивать ту же тему. Он снова говорил о бесполезности и вреде бессмысленного геройства, хотя и допускал, что бывают такие случаи, когда должно принести в жертву даже любовь к делу. Он пользовался юбиляром, приписывая ему, уже осовевшему от умиления, ту борьбу в минуты сомнений между желанием бросить все и чувством долга, которой в действительности почтенный Андрей Михайлович никогда не испытывал, не имея ни малейшего желания «бросать все» и быть изведенным супругой; и мудрость змия, и чистоту горлицы, и те соображения о науке и об оставлении молодежи без настоящего руководительства, которые будто бы удерживали юбиляра на его посту в тяжелые минуты уныния; соображения, которых Андрей Михайлович никогда не имел, а просто тянул добросовестно лямку, не делая никому зла по своему добродушию.
Когда Николай Сергеевич кончил, в зале стоял гул от рукоплесканий. Дамы махали платками. Почти все поднялись со своих мест и спешили пожать руку Заречного. Везде раздавались восклицания восторга. Ему устроили овацию.
– Превосходная речь. Я иду пожать руку вашему талантливому мужу, Маргарита Васильевна! – проговорила несколько возбужденная Аглая Петровна.
И, поднимаясь, спросила:
– А вы не пойдете?
– Нет.
– А ваше сочувствие, я думаю, ему дороже сочувствия всех нас! – полушутя кинула Аносова и тихо двинулась, степенно и величаво отвечая на поклоны знакомых.
– Ну, а вы что скажете о речи мужа, Василий Васильич?
– У вашего мужа ораторский талант. Речь талантлива по форме.
– А содержание?
– Специально отечественное. Оправдание получки жалованья возвышенными соображениями.
– А все в восторге.
В это время невдалеке от них раздался громкий голос высокого старика с большой седой бородой, который, обращаясь к сидевшей с ним рядом молоденькой девушке, произнес:
– Я помню, Ниниша, как в этой же самой зале, говорил Пирогов на своем юбилее. Он не то говорил, что говорят нынче молодые профессора.
Невзгодин и Маргарита Васильевна прислушивались.
– А что он, папочка, говорил?
– Многое, но особенно живо врезались в моей памяти следующие слова Пирогова, обращенные к профессорам: «Поступитесь вашим служебным положением, пожертвуйте тем, что дается зависимостью положения, и вы получите полную свободу мысли и слова!..» теперь дают совсем другие советы! – негодующе прибавил старик.
– Не все в восторге, Маргарита Васильевна. Кто этот старик?
– Разве вы не знаете – это Лунишев. Интересный старик. Бывший профессор, потом доброволец солдат в Крымскую войну, затем гарибальдиец и с тех пор непримиримый земец.
Между тем снова начались речи, но уставший юбиляр слушал их сидя, и публика после Заречного уже не с прежним вниманием слушала ораторов.
Встали из-за стола часов в десять, и Маргарита Васильевна тотчас же уехала. Невзгодин проводил ее до подъезда и обещал заехать к ней на другой же день.
Возвратившись в залу, он встретился лицом к лицу с Аносовой.
При виде Невзгодина Аглая Петровна, казалось, была изумлена, и с ее губ сорвалось:
– А я думала…
– Что вы думали?
– Что вы уехали, как только скрылась Маргарита Васильевна! – насмешливо кинула Аносова.
– Как видите, вы ошиблись. Я только проводил Маргариту Васильевну. Мне еще хочется посмотреть, что здесь делается.
– Опять говорят речи. Замучили Андрея Михайлыча. Ну, прощайте, и я уезжаю.
И, внезапно поднимая на Невзгодина взгляд, полный чарующей ласковости, она крепко пожала его руку и тихо бросила:
– Приезжайте же поскорей ко мне. Я очень буду рада вас видеть и с вами поспорить.
Проговорив эти слова, она вспыхнула и торопливо вышла из залы.
На следующий день во всех московских газетах появились более или менее подробные отчеты о праздновании юбилея Косицкого. Разнося славу почтенного профессора по стогнам [10] Москвы, составители заметок, обладавшие некоторой художественной фантазией и не совсем равнодушные к возвышенному слогу, не обошлись, как водится, в своих описаниях без тех риторических прикрас и гиперболических сравнений, которые так нравятся большинству читателей и особенно читательниц.
А один репортер, очевидно, подающий большие надежды, ухитрился начать свою заметку довольно оригинальным вступлением, не достигшим, впрочем, цели автора: быть приятным юбиляру. По крайней мере, Андрей Михайлович морщился, когда после утреннего чая читал, облаченный в свой старенький халат и сидя у письменного стола, такие строки, неожиданно следовавшие после заголовка: «Юбилей А.М.Косицкого»:
«Взгляни, читатель, на этого худенького, маленького, неказистого старичка с седою клинообразною бородкой, окаймляющей морщинистое доброе лицо с длинным, красным и глубокомысленным носом ученого, с маленькими и светлыми, как у чижика, или, вернее, как у канарейки, глазками, необыкновенно умными и в то же время кроткими, отражающими чистую, бесхитростную душу русского человека не от мира сего. Но в этом тщедушном тельце чувствуется сильный и пытливый дух научного исследователя. Он улыбается. Он растроган. Он умилен. Он сконфужен. Слезы волнения дрожат на его ресницах… Это глубокочтимый юбиляр, вступающий в пиршественный, залитой огнями зал „Эрмитажа“ и встреченный такими бурными рукоплесканиями многочисленных почитателей и почитательниц его ученой деятельности, что, казалось, вот-вот обрушатся своды пышного чертога».
Видимо недовольный, Андрей Михайлович тихонько ворчал:
– И к чему понадобился ему мой нос!.. Какое ему дело до носа! И что это за фамильярный тон! «Взгляни на этого маленького, худенького старичка!» «Глаза, как у чижика!» Дурак! «В тщедушном тельце…» Болван! Очень нужно читателям знать, какого я сложения!.. Ужасно глупо и нахально нынче стали писать в газетах! – заключил старик.
И, не дочитав отчета, он засунул газету в глубь ящика письменного стола, чтобы Варенька ее не видала и не могла воспользоваться в своих видах каким-нибудь из сравнений репортера.
К огорчению многих застольных ораторов, всех речей газеты не напечатали, – для этого потребовался бы по крайней мере целый печатный лист мелкого шрифта в отдельном приложении. Целиком были помещены только: ответная маленькая речь юбиляра и речи Заречного и Звенигородцева, как имевшие больший успех. Остальные ораторы – а всех их было, вместе с говорившими после обеда, двадцать два человека – были названы, и речи некоторых из них, преимущественно людей более или менее известных, переданы в сокращении.
Нечего и говорить, что большая часть газет отнеслась сочувственно и к юбиляру и к его чествованию. Да и нельзя было иначе. Андрей Михайлович был добродушный человек, не грешил литературой и не стоял близко ни к какому литературному кружку, следовательно, поводов к неприязни и не могло быть. А кроме того, он не играл никакой заметной общественной роли и, таким образом, не возбуждал ни в ком зависти. Вероятно, и это было одной из причин, что Андрея Михайловича все любили и юбилей его вызвал общее сочувствие как в печати, так и в обществе.
Исключение составляли только две газеты.
Обе они – одна старая, другая из новых – были хорошо известны своим «особым» направлением и тою откровенною отвагой, с какой они обличали сограждан вообще и профессоров и литераторов в особенности за недостаточность будто бы патриотических и вообще возвышенных чувств.
Одна из них, по молодости еще недостаточно опытная, поместила об юбилее с десяток сухих строчек, словно бы не придавая ему никакого значения и не интересуясь его подробностями. Другая, напротив, воспользовалась случаем показать свою бдительность и не только поместила полностью речи нескольких ораторов, подвергнув речь Заречного даже маленькой переработке и отметив курсивом места, свидетельствующие о вредном образе мыслей ораторов, но и предпослала отчету пикантную статью без подписи, под заглавием «Наши профессора».
Автор не имел ничего против празднования Косицким юбилея, хотя, конечно, не в той форме и не при той обстановке, как это было устроено, но выражал сожаление, что чествуются профессора, далеко не выдающиеся какими-нибудь учеными заслугами, а между тем юбилей такого знаменитого ученого, как А.Я.Найденов, прошел без всякого чествования. «Не потому ли, – спрашивал автор, – что г.Косицкий по своей бесхарактерности и простодушию, в иных случаях неуместному и даже вредному, не противодействует и не отшатывается от той, к счастью, небольшой клики свивших здесь гнезда профессоров, которые, под личиной показной благонамеренности, скорбят о старом университетском уставе, желая сделать университет свободной ареной для пропаганды зловредных учений, а студентов – демагогами?» Удивляясь затем «святой наивности» г.Косицкого, не умевшего понять, что его юбилеем воспользовались «либеральные проходимцы» как предлогом для демонстрации, а вовсе не ради его заслуг, действительно более чем скромных, – автор «глубоко скорбел» за юбиляра, которому, «на старости лет и в чине тайного советника, пришлось очутиться за обедом в пестром обществе явных и тайных недоброжелателей исконных русских начал и выслушивать некоторые речи, возможные разве только в парижских клубах времен революции. Вот до чего доводят человека, хотя и благонамеренного, бесхарактерность и погоня за рукоплесканиями толпы!».
Обработав юбиляра, неизвестный автор перешел к речам и тут уже дал полную волю резвости своего пера. Отметив вскользь места опасные в некоторых речах и назвав речь Звенигородцева нелепою, но не особенно опасною болтовней «либерального горохового шута», он с каким-то особенным озлоблением, в котором слышалось что-то личное, точно сводились какие-то счеты, напал на речь Николая Сергеевича Заречного и, пользуясь ею, извращенно напечатанною в отчете, метал молнии, возмущался, негодовал, злился и высмеивал, умышленно делая натяжки, и с наглой бесцеремонностью давал выражениям Заречного не тот смысл, какой в них заключался.
«И такие речи говорит профессор! И такой человек – идол студентов! Бедный университет! Несчастные студенты!»
Такими эффектными словами заканчивалась статья.
Все удивлялись не тому, что газета говорила обычным своим тоном, а главным образом тому, каким образом произнесенные за обедом речи попали в газету? Никого из сотрудников ее, конечно, не было на обеде… На него допускались лица по выбору и, конечно, не из числа поклонников газеты… И тем не менее было очевидно, что текст речей сообщен кем-нибудь из участников…
Никто и не догадывался, что вдохновителем этой статьи был Найденов, а автором – один из присутствовавших на обеде, доцент Перелесов, молодой человек, тихий, скромный и обязательный, по-видимому искренний сторонник того профессорского кружка, к которому принадлежал Заречный, и, казалось, большой почитатель Николая Сергеевича, с которым находился в самых лучших отношениях.
Он лет пять как был доцентом и читал необязательный курс по одной из отраслей той же науки, которая была специальностью Заречного и Найденова.
Способный, трудолюбивый и усидчивый, знавший предмет, быть может, не хуже Заречного, хотя и не обладавший его талантливостью, он втайне ему завидовал, питая к нему неприязнь только потому, что тот занимал кафедру, которой так жаждал сам Перелесов и не получал в других университетах. Зависть и неприязнь росли по мере того, как падали надежды получить желанное место, и по мере того, как увеличивалась популярность Николая Сергеевича. Один из тех больших самолюбцев, считающих себя непризнанными гениями, которые умеют скрывать от людей свои горделивые вожделения под видом скромности и непритязательности самого обыкновенного и ни на что не претендующего человека и которые слишком трусливы, чтоб действовать открыто, Перелесов воспользовался первым же представившимся ему случаем сыграть роль Иуды, в надежде свернуть шею Заречному.
Охваченный этой мыслью, он не понимал, что был лишь игрушкой в руках Найденова.
Несмотря на свое пренебрежительное, по-видимому, отношение к юбилею Косицкого и к его заслугам, старый профессор все-таки злобствовал, что Косицкого будут чествовать, а его, Найденова, несмотря на его ученые заслуги, публично не чествовали; юбилей его в прошлом году имел исключительно официальный характер. И в когда-то популярном профессоре, далеко не равнодушном прежде к овациям, невольно поднималась глухая зависть к тому человеку, который будет награжден ими хотя бы и не по заслугам. От этого еще обиднее! Найденов необыкновенно интересовался подробностями юбилейного праздника – недаром же он звал Заречного рассказать о них.
Но когда еще Заречный приедет?..
И Найденов, встретивший Перелесова утром, в день юбилея, обрадованно подошел к доценту и просил его приехать прямо с обеда к нему рассказать, что было на юбилейном торжестве Андрея Михайловича.
– Этим вы мне доставите большое удовольствие! – промолвил старик.
Перелесов тотчас же охотно согласился.
– И какие речи будут говорить – сообщите.
– С удовольствием.
– У вас, сколько помнится, память была изумительная, когда вы были студентом. Сохранилась она?
– Вполне.
– Значит, я вполне удовлетворю свое стариковское любопытство. Большое вам спасибо.
И, протягивая доценту руку, Найденов почему-то прибавил:
– А чтоб не было лишних сплетен, пусть лучше ваш визит ко мне останется между нами.
– Я вообще не разговорчив, Аристарх Яковлевич! – скромно проговорил Перелесов.
– И умно поступаете. Речь – серебро, а молчание – золото. Так, смотрите, не засиживайтесь в «Эрмитаже».
Надо отдать справедливость доценту. Он добросовестно исполнил поручение.
Явившись после обеда к Найденову, он с полнотою и беспристрастием идеального репортера передал все подробности юбилея. Он рассказал о горячей встрече юбиляра, о долго не смолкавших рукоплесканиях и об его смущении. Он перечислил ряд приветственных телеграмм и писем, которые читались, упомянув, что всех писем и телеграмм было больше ста, и, действительно, обладавший изумительной памятью, почти дословно пересказал содержание речей тех ораторов, которые больше всего интересовали Найденова. И при передаче речей и произведенного ими на присутствующих впечатления он был правдив и так же беспристрастен. Только передавая речь Заречного и рассказывая о фуроре, который она произвела, голос Перелесова звучал глуше, и в глазах его, больших, серых и несколько раскосых, было что-то злое и завистливое.
Найденов слушал внимательно и, казалось, бесстрастно, взглядывая на эту худощавую небольшую фигурку рыжеватого блондина лет тридцати, с бледноватым неказистым лицом, и одобрительно покачивая по временам головой, – но каждое его слово, свидетельствующее о блеске и грандиозности чествования Косицкого, возбуждало в старике зависть и злобу, которые он напрасно хотел заглушить цинизмом своих взглядов. И он злился и на Косицкого и на всех этих профессоров, устроивших юбилей и превозносивших в своих речах юбиляра. Нужды нет, что Косицкий не имеет никаких ученых заслуг, его чествовали как профессора, не продавшего ни науки, ни своих убеждений ради карьеры и благ земных. Как своеобразно ни смотрел Найденов на честность, он все-таки не мог не согласиться, что Косицкий, во всяком случае, честный человек.
И в этом чествовании, и в этих речах Найденов как бы видел отраженными ненависть и презрение к себе.
Когда доцент окончил свой доклад, Найденов поблагодарил своего гостя и проговорил с иронической улыбкой:
– Так речь Николая Сергеича произвела фурор!..
– Огромный…
– Как бы только он не дошалился до чего-нибудь со своими речами! – значительно промолвил Найденов. – Он, верно, думает, что незаменим… Положим, он человек бесспорно талантливый, но и вы ведь не хуже его знаете предмет и не менее талантливы.
Перелесов весь насторожился. Какая-то смутная надежда мелькнула в его голове, и он, весь вспыхнув, низким поклоном выразил благодарность за лестное о нем мнение.
Кинув как бы мимоходом о Заречном, Найденов продолжал:
– И вообще весь этот юбилей – срамота… Чествуют человека, не имеющего никаких научных заслуг. Говорят глупейшие речи, в которых называют Косицкого европейским ученым и превозносят его цивические добродетели… И все это раздуют завтра в газетах… И ни у кого не найдется мужества разоблачить всю эту шумиху, недостойную серьезных деятелей науки… и показать неприличие всех этих речей… А следовало бы. Тогда, быть может, и Заречному придется убедиться, что играть в популярность безнаказанно нельзя… Как вы об этом думаете? – неожиданно прибавил Найденов, пристально и значительно взглядывая на своего гостя.
Доцент с первых же слов понял, чего от него хотят, и уже видел себя профессором.
И он тихо, с обычным своим скромным видом проговорил:
– Вполне с вами согласен, Аристарх Яковлевич.
– Рад найти в вас единомышленника. Надеюсь, что вы не откажетесь и оказать истинную услугу делу науки, написать статью?
– Не откажусь! – еще тише ответил Перелесов, отводя глаза в сторону.
– Так напишите сегодня же, под свежим впечатлением, и отчет об юбилее, разумеется, приведите и образчики речей, и статью и отвезите все…
– В «Старейшие известия», конечно?
– Разумеется. Я дам вам записку к редактору, чтоб он завтра же поместил статью и чтобы сохранил в глубочайшей тайне имя автора… Не правда ли? К чему возбуждать против себя ненависть коллег, тем более, что такая статья непременно произведет сенсацию и обратит на себя внимание и в Петербурге.
Вслед за тем Найденов почти продиктовал содержание статьи, объяснив в кратких словах, на что главнейшим образом надо обратить внимание и как следует отнестись к Косицкому. Что же касается до речей ораторов, то высмеять их и подчеркнуть все пикантные места он предоставлял усмотрению автора.
– Вы ведь понимаете, что именно нужно и чего боятся у нас! – с улыбкой прибавил Найденов.
Загоревшийся огоньком взгляд молодого доцента говорил лучше всяких слов, что он надеется сделать дело как следует.
Когда он вышел, вполне готовый на предательство, Найденов презрительно усмехнулся и прошептал:
– Даже и тридцати сребреников вперед не потребовал!.. И вряд ли их получит!