(Отъезд из Батуми, первые тифлисские записи, весна 1923 года)
С Фр.[аерманом] у Мальвины. Борщ. Одесские песенки. «Где он днем, я не знаю, где ночью – не знаю». Прощание. Муша. Вокзал. Зданевич. Море в последние минуты. На фоне заката – маяк. Сумрачная красота [нрзб]. Мандарины. Ночь без сна. Коржики Мальвины. Сурамский тунель. Снега. Горы и Мцхет. Тифлис.
Нападение амбалов. Крол радостный. Уютная комната. Испанский город, серо-зеленые берега Куры, в долине. Ветер и солнце. Серные бани. Стада ишачков. Хорошо. «Заря Востока» – труппа провинциальных актеров. Дома на сваях, армянские улочки, теснота, лавки чеканщиков, по вечерам – огни на горах. Сестра и племянница Гюля. Храм Славы. Болезнь Фраермана. Курдянки. Пестрые – желтые с красным. «Закавказский Гудок». Билет до Москвы. Уют, камин. Художник Зданевич.
«Гудок Закавкаья» – теплые светлые комнаты… Художник Чекризов. Монастырь Давида. Тишина, черный плющ и могила Грибоедова. «Генва-ря 30 дня 1829 года убит в Тегеране». Внизу море крыш, полосы снега в горах. – Шатры армянских церквей. Тяжелые сны. Типография. Улучшил газету, много работы, усталость.
Воскресенье – в Ботанический сад. Карнизами нависают улица над улицей. Церкви, поросшие мхом, крепостные стены. – Дикие склоны, сад, серый ручей и магометанские похороны.
Праздник. Бани. Иллюминация. Розовые блики. Запах лаваша. Черные старухи-грузинки – память о мцехской земле [нрзб]. Парад. В сырой комнате у Фраермана. Знаменитая Соня.
Редактирование. Долговязый Чекризов. Типография. Шевчук. Маид-рицкий. Джек, вымазанный краской. Савицкий с трубкой. Хромая «лахудра» – Саянский в енотовой шубе.
Вал.[ерия] Вл.[адимировна] в типографии. Помогаю [нрзб]. Весенний вечер. Продают мимозы. Огни, синева – небо сияет изнутри долго и нежно. На бархате гор – огни. Одно из воскресений – у Гюля. Вано и его друг, варивший сыр в Голландии. Храм Славы. Персидская майолика. Собрание журналистов. Рурский. Вспомнил Батум. Тишина в типографии, мытые полы. Неудачный дебют Гюля. Моя усталость. Зайчик плачет изредка, глупый. Заседания – В.[алерия] В.[ладимировна] и цветы. Весна как в Крыму, цветет миндаль, блеск солнца, теплота. Она возбуждена – блеск глаз. Банкет. Эпилептик и Кирилл. Декорации. С Гюлем у Фраермана. Чекризов у меня. Панов [нрзб]. Ночное бдение. Припадок с эпилептиком. Коммуна – домой втроем – с дядей Костей. О Вертинском. Смотрит в глаза. Глаза говорят – истома – синяя[19].
(Пасхальные дни в Тифлисе, весна 1923 года)
Ночь над Тифлисом. Крол сердится – она увлечена.
Исповедальня. 100-й номер. Ее снял Гелумян. Мечется – разговор о Москве. Гадание на руке. Ревность Кирилла. Банкет в ВУЗе. Савицкий. Оригинально. «У вас глаза стали длинные и блестят». Чегис. Пеккер. Я пьян. В саду – Мандрицкий, Фукс, Панов. На извозчике – Пеккер, она, Панов – шум, стыд-срам. Холодный день – дома… 3 дня я не хочу видеть ее – затягивает. Кажется, я могу потерять голову.
Холодные ветры. Это – третье. Все остальное – ерунда. Три раза я был ранен. Третий раз – навсегда. Холодные ветры над Тифлисом. Скука жизни. За тонкой пеленой скуки – томленье – словно фиалки подо льдом. – Опечатки. Смех. «Ирландия в огне». Баня. Стройное, еще мальчишеское тело. Плагиаты у Саянского. «Какой печаль мне ковыряет сердце и цельный свет мне прыгает в глазах. Амелья не пришла! Я бедный рыцарь. Уй, что я слышу. Калитка чуть-чуть треснула. Какой-то незнкомец. Усунемся в кусты».
Странное утреннее посещение. Дожди – борьба с Ясинской. Отъезд Кирилла. Пасхальный номер. У Крола – через день лихорадка. Водка, я измучен, устал. Мойра. Висит над каждым днем, каждым часом. Верстка – в 12 часов с дядей Костей. Дождь. Боевик на 3000 метров. История с Мун-тиковым. Суббота. С утра – у Фукса.
Зал ТПО. У Гюля. Дождь. Ушел вперед. Армянские разговоры. Пришел Крол с ней. Ослепительная красота. Истома глаз. Я был пьян – Затягивает, как сеть.
Болтовня. В церковь. Привели Рубена. Пьяный крик. Узкие переулки. Дорога, обрыв. В церкви…
<…> Ее не видел. У них какая-то ссора. Холодные ветры над Тифлисом – [нрзб].
(Записи перед краткосрочной поездкой в Азербайджан и Армению в составе комиссии по обследованию состояния закавказских железных дорог, а также непосредственные впечатления об Азербайджане, апрель 1923 года)
Страстная суббота. Утром у Фукса. В [нрзб]. Дождь. У Гюля. Сборы. Я ушел вперед. Она с Кролом – красива, блестяща, удлиненные глаза. Мы пьяны. В церковь под руку. Рубен. На горах. Белые стены, свечи. Крестный ход. Вытаскивали женщину. В глине. Сторожиха. Носовой платок В церкви. И во веки веков. Обратный путь. У нас. Всю ночь. Легкая болтовня. Блеск глаз.
Вечером – объяснение с Кролом. «Я не хочу мешать вашему счастью». Утро первого дня, мучительное. Ночью дикий ветер – открывались все двери. Фраерманы, Чекризов и Гюль у нас. Вечером к Полю. Тоска, она что-то чувствует. Конец. Утром Крол швырнул платок – в город. Дядя Костя и Чегис – к Чекризову. «В чем дело?». Недаром бровки срослись. Майдан. Хаш в духане. У Мцхета. Мосты. Опьянены. Перманентное накачивание. Вечером к Чекризову. Саянский – весело. Крол растаял.
Вторник – редакция под хмельком. Гашиш. Великие перемены. Вечером у нее. Смотрела на меня, особое внимание, какой-то Сережа. Спор о футуризме.
Среда – позвал Фукса. Вино. С Чекризовым. У нас. Фраерманы. Красиво. Первый – Фукс. Фраерман и Соня. Старуха, она. С Фуксом Коля. Чекризов с женой. Саянский. Гюль и Вано. Вано мил необычайно. Дядя Костя и Чегис. Опьянение, песни. Лезгинка. Сидели на полу. Крамбамбули. Общий шум, веселье. Фраерман чудесен. Гюль за вином. Травля якорей. С Фуксом неладно, всем бросилось в глаза. Хорошо. Странные объяснения.
Обняла меня за плечи – Крол, маленький, сидит. Фраерман в дамской шляпе. Фукс в морской фуражке. Величанье. Как цветок душистый. Разговор с Вал.[ерией]. Крол резко. Проституированы. Я не поеду с вами в Москву. Ушли – утро – у Фукса. – Письмо ей – передал – прощание – Объяснение ее с Кролом. Ах, [нрзб] заяц, котишка. Поза тоски и отчаяния. Дядя Костя и Гюль – на вокзал. Извозчик Черные тифлисские улицы. Думы о случившемся.
Теплое, светлое купе. Инженер Мясоедов трясет курдюком. Ганджа – дождь, желтое пламя мазута, чинары. Осмотр. Аким Иванович. Керосино-проводные станции.
Я уехал, я бежал из Тифлиса. Зачем? Об этом надо молчать.
Ст.[анция] Евлах. Лихорадка. Комариные вышки. На берегу Куры, по мосту. Муть вечерняя, шум Куры. Сидел на камнях. Стремнины.
След.[ующий] день – впервые солончаки и чахлая полынь. Угрюмые предгорья, и вдруг стальным ножом сверкнуло море. Красные пески, индиго и желтые бесконечные караваны верблюдов. Вечер в Баланджарах. В пустых бараках. Странные думы. Вышки. В угаре, мазуте, дыму и копоти – грязное Баку. Читал в вагоне журнал «Россия». Тишина на душе. О Тифлисе думал как о родном, праздничном, веселом городе.
Утром в город. Пыль, зной, громада закопченных камней у грязного моря. Порт. Спокойный, широкий бульвар. Собор – Спасская улица, церковь – дядя Крола. Я простоял всю литургию и взял кусочек аркоса. Разговор с ним во дворе, где катались на осле дети. Путаница с деньгами. Вечером – в Дербент.
Дербент. На склонах. Сады и тишина. У песчаных, крупнозернистых пляжей шумит Каспийское море. Зеленоватое, дымчатое. Ветер. Масло. Лезгины. С Непринцевым и Солохаем подальше в город. Карагачевые леса, весна, русла высохших рек. Вино в ресторане.
Ночь. Сон о Буме – Жизнь давно сожжена и рассказана, только вещая снится любовь. Сон в Курдамире.
В Муганскую степь. Пустыня. Розовые пески и горы. Джейраны. На водокачку. На мосту через Куру. Инж.[енер] Лаврентьев – о ней [нрзб]. Манжеты и женитьба. Бродил в степи. Зной, тишина. Шли в розовом молоке обратно.
Веселый комендант. От Курдамира до Ганджи – вдали горы Армении. Осмотр цементного завода в Таузе. Вечер в Тифлисе. Извозчик. Дома. Скука и тишина. Крол плакал от радости. Она прячется. Кашляет. В редакции – скучно. Дурак Панов. Возня с каким-то дурацким рабкоровским номером. Отъезд в Армению. Тот же поезд.
Я один в купе, – никто не мешает думать. Прощанье с ней. Разговор о «Лихорадке». Цвета, Кронштадт, и зеленоглазая женщина.
Утро – Санаин. Ущелье Бамбака. Красота. Напудренные горы. Караг-лис – снега – чистый воздух и трогательные армянские церквушки.
Слепли от снега на Джаджурском перевале. Ледниковый снег. Холод. Армения у ног. Александрополь. Холодно, ветер. Нудное совещание. Пьянство в вагоне. Доктор накачивается. Утро в Эриване. С РКИ. Арарат и Алагез. Слезы на глазах. Синий сахар в небе. Двуглавый…[20]
(Записи о поездке в Армению с инспекционной железнодорожной комиссией, конец апреля 1923 года)
Эривань. Утро. Арарат двуглавый – не мог оторвать глаз. Алагез. Воздух и вода. Легендарные, баснословные времена. В город с РКИ. Собор. Люля-кебеб. Базар. Своеобразное настроение.
Джульфа. Кишлаки. Арыки. Тутовые дер.[евья]. Коралловые горы. Мост Александра] Македонского. Нарзан. Монастырь. Кладбище. Цвет земли Фарсистана. Ханство Шахтактинское. К мосту. Долина Аракса. Персидская глинобитная деревня. Мечеть. Цвет неба. Вечное солнце. Кладбище. Изразцы. Католическая иконка.
Монастырь на скале. Змеиная гора. Нахичевань – Базар. Мулла. Тени и солнце. Крашенные бороды. – Сабза. Аль Бухара. Глиняные стены. Курды – Макинское ханство. Курдистан. Солнце садилось за Араратом в тумане[21].
Баку – Дербент – Эривань – Джульфа – Нахичевань – Аракс – Алагез, Арарат. Бамбакское ущелье. Джанджурский перевал.
Не земля, а прах времен. До слез. Я нервный человек. Увидел Копет-Даг – не мог сдержать слез.
22 апр.[еля] 1923 г. я впервые увидел Арарат, 23 – Аракс и его долину.
Четв. Решил, что делать. Цвета, Кронштадт и зеленоглазая женщина.
(Возвращение в Тифлис из инспекционной поездки, сборы и возвращение в Москву, конец апреля – май 1923 года)
[нрзб] В окнах. Водокачка на Арпачае – граница. Ночь на Джанджу-ре. Звезды – небывалые – думы. Идем на тормозах – Санаин – Разлив. Ущелье. – В зное – Тифлис – камень.
Фукс на Михаил.[овском] проспекте. В передней – бросилась – радость. У Крола опять лихорадка. Отъезд Чекризова в Батум. Она (Чекри-зиха) у нас. 1-е мая. – На ступеньках у дома Фраермана. – Ракеты – по телефону. День печати. В Совпрофе. Буфет. Приехал длинный Том. В духан над Курой. Шум реки – словно в кают-кампании. – Тосты – «Отверженные» Гюго – «Барабанщики». Скандал. Фраерман и китайские рассказы. Холодный вечер. Кошки. Я принял вину на себя. У меня малярия – стало трясти у Фраермана. Слег – стонал. Вечером [нрзб] и она. Об издательстве. Стояли на камне – не хотела уходились. Заботы.
Вторник – крестный день. С утра – лихорадка. В 1-й типографии. Вано довел до дому. Слег. У Крола болит низ живота. Сквозь бред – рассказ. Слезы. Начался выкидыш. Долго не могла уйти. Возвращалась. Тоска и жар. Гюль – Носил вещи – Тревога – Ночью родилась мертвая девочка (8 мая). Записка Крола. У нее – чистота, румянец. Чегис привез деньги. Я словно во сне. Вечером встретил у Крола В.[алерию] В.[ладимировну]. Фраерман – со своей повестью. Я лежал. Сидели. Собрание у меня – Саянский, Коля, Чекризов, Вано и Гюль – Вино. Шумно. Вы не уйдете? – тревога в глазах. Стихи Блока. У Гюлей – зуб. Вано один у меня. О таланте. Слезы Крола. Мацони – Кино «Белая смерть». К [нрзб]. На парапете на Барятинской – о Комаровке – о бродячей жизни. Встречался ли я с любимыми? Нет.
Корректура. О рассказе – бумага. У окна. Что-то хотела сказать. Надпись на корректуре. Что ты бродишь вокруг и прожигаешь жизнь из-за женщины, а небо трепещет в глубокой синеве и горы зовут. К нам [нрзб].
Взял Крола. Слезы – успокоилась – На след.[ующий] день – страшный припадок. Долго бился с Кроленком. Изорвало всю душу. О Куре. Успокоилась. Слезы, примирение.
В редакции. Красивый жест. Удостоверение. Уезжает из-за нас, меня. «У меня в душе все исковеркано». Крол примирился. Добрый. Был у нее. Перо – термометр – я вас долго не видела – Фотография и [нрзб]. В Ботаническом с Фуксом и Мандаляном. Проводы. Нервозность Крола. Фукс Розы. Трамвай. Тифлисский вокзал. Волновалась. Один взгляд. Слезы на глазах, черно-зеленых. Алик и Мими, несколько слов о краже.
Безденежье – Герман. У Вано. Усталость. Скука дней – готовлюсь к отъезду. Кино «Никто» – В субботу – проводы у Синявского. До Солнца. Чистый и холодный воздух над горами. Чистота. На поле – смотрели на огни Тифлиса. Чекризиха. Вано и его негритянские напевы. Возвращение на заре. Чистое небо над Давидовской горой. Мацони. Снимались у Саянского. У сестры Гюля. Возня с потеющим Мандаляном. Фраерман едет через Крым. Думы. Верийский парк. Взломанные окна. Хорошо.
Отъезд. На вокзале Фукс, Вано, Саянский, Юлия Леонардовна, Чекризов и Чекризиха, Савицкий, Рубен, дядя Костя, Чегис. Лиловый закат над Тифлисом. Вано и дама из Управления. Каспийское море. Вареные яйца. Баку. Икра. Петровск – игрушечный порт. Серое утро. Радловский. Просторы Терской области. Водка. Минеральные Воды. Уют и чистота. Ростов. Запутанный вокзал. В Таганроге. Вышли на площадь. Степи. У окна. Думы о ней.
Москва – серо, дымно. К дяде Коле. Проскуровский дух. Москва грязная, 19-го года. Неоживленно, все серо и плохо одеты. Муська – вялая. Иванов – в редакции «Гудка». Катуар, Мы сохранились. Вегетарианская столовая. К Буме – зеленый вечер в свежести бульвара. Не нашли. Ночью – на выставку Лобанова.
Адресный стол. Марина и Евг. Никол. Вернисаж. Лобанов. К Буме – ссора на Никитском бульваре. К Сашке – красивая и оживленная Настя. Проболтали до часу ночи. На «Б». «Дом печати» – Брадуль – базарный раешник. Вокзал. Максим Горький. Ночь на Рязанском вокзале. Пьяный. Извозчики. У Саши. В баню. Славный город[22]. На «малашке» в Селькино. Полями. У сельской учительницы. Петька. Тарантас. Старики – славные. Ниночка. Дожди, поля, просторы, ромашки, церковь…
(Дорога в Москву, первые дни в Москве, конец мая 1923 года)
[нрзб] На Тифлис. Возвращение] в Москву. Закат над Курой. Мрачный вагон-ресторан. Вася – сапожник. Крол плачет, просит Боржом. Тоска. Баку. По [нрзб] улицам. Конка. Побережье Каспийского моря. Чертов палец. Петрович. Радловский. Пришел к нам. Вино, воспоминания. Терские плавни. Минеральные Воды. Таганрог над желтым морем.
Сосны, Донец, Москва – серая, темная, еще пустая. Звонок дяде Коле. Парикмахерская. У Высочанских. Комната для прислуги. Настя на Кузнецком. Иванов в «Гудке». У Балашовых, в белом. Отъезд в Екимовку. Рязань. У Павловых, – зеленые улицы. Малашка. Березовые рощи, свежесть
– Мишка – усадьбы. Старики. Чистота, коврики, раздолье. Душная комната. Писал «Этикетки…
(Из первых записей сквозного московского дневника, осень – зима 1923 года)
Тифлис – Отъезд – Москва – Рязань – Екимовка – Москва – Встреча – Поездка в Ленинград – Настя – Длинная история – Пушкино – Дача Клейменова, зеленая, хмурая хвоя. Слезы Крола. Портрет Келлермана. Тузик. Кошка Машка. Река вся северная. Острый воздух. Пишу «Пыль земли Фарсистанской». Поезда – Герман в Перловке. Капитан Зузенко-австралиец. «Вахта». Власов-Окский, темная, недалекая публика. Гехт. Зима. Ковальский. У нас – Мрозовский, Фраерман…
Е. С. Загорской-Паустовской в Одессу (Сухум, 11 февраля 1922 года)
Крол, родной, маленький. Прочти внимательно это письмо и сделай все, что я пишу, спокойно и не спеша.
Последнее письмо я послал тебе из Туапсе, с «Дмитрием». На следующее утро я проснулся от ослепительного солнца. Мы подходили к Суху-му. Я вышел на палубу и у меня закружилась голова такой красоты я еще не видел. Было жаркое утро, синь, блеск и маленький город весь тонул в цветущей громадными гроздьями желтой мимозе, в громадных пальмах и эвкалиптах. А за городом – горы в сосновых лесах и ослепительная снеговая цепь Кавказа. Я был в летнем пальто, но было жарко.
На пароходе встретил меня Герман-Евтушенко, на пристани – все остальные. Радости их не было границ. Когда я сошел на берег, где одуряюще пахнет мимозой и чайными деревьями (здесь уж цветут азалии, розы, цикламены, фиалки), из десятков духанов и лавчонок – с фруктами и вином, – я едва сдержал слезы от острой тоски, от того, что здесь нет тебя.
В последние дни я так стосковался, что малейшая мысль о тебе вызывает у меня слезы. Такой тоски, Крол, у меня не было еще никогда.
В Сухуме выяснилось, что, если я сейчас же не останусь и не начну работать, то не только будет потеряно место в Союзе кооперативов Абхазии, но и вообще пропадет всякая возможность нашего переезда сюда. Я колебался недолго и остался. И вот почему. Я присмотрелся, все взвесил и мне ясно, что если мы хотим спасти себя от голода, изнурительной работы и вечных дум о завтрашнем дне, то единственное, что нужно сделать – это остаться в Сухуми. Это какой-то благословенный угол. Ты здесь отдохнешь душой. Работать тебе совершенно не надо. Вот тебе маленький пример. В день моего приезда, через два часа я уже получил первый паек – 3 фунта белого чудесного хлеба, прекрасный обед, вино. Германов и Ивановых ты не узнаешь. Герман стал похож на Варламова – толстый, добродушный. Все они помолодели на 10 лет.
<…> Теперь о комнате. Комнату найти не легко, но к твоему приезду я найду. Уже есть одна, на горе Чернявского. Что такое гора Чернявского, можно понять только увидев ее. В саду, около комнаты растут громадные кактусы, бананы и мандарины. За окнами – море (здесь необычайные закаты) и синие громады гор. Поют арбы, и по улицам ходят страшные, но безобидные как дети абхазцы в бурках, с головами, повязанными черными башлыками.
Здесь такая тишина, как в Ефремове. Проживем одиноко до июля, августа, а потом – в Москву. Отдохнешь ты очень. Здесь море густое, душистое, всюду веет какой-то древностью, по вечерам виден анатолийский берег.
Одно меня мучит, из-за чего я едва не уехал – это то, что тебе придется одной уезжать, В дальнейшем я напишу, как тебе устроить все с отъездом и ликвидироваться. Как только кончишь читать письмо – сейчас же начинай действовать…
<…> Теперь относительно шляп. Здесь это пойдет хорошо, уже было несколько случаев у Марии Федоровны, у которой дамы просили положить вышивку. Если захочешь – заказов будет много. Я пишу все это, а рядом стоит Евгений Николаевич в новой бурке с букетом камелий в руках. Все здесь фантастические, начиная от восковых спичек и кончая духанами.
Возьми «Мертвую зыбь», рукописи и часть книг…
Крол, родной. Приехать за тобой я не могу – это значит кончить с Сухуми, обречь себя на голодную смерть. Меня это очень мучит…
<…> Живу я пока у Германов – встретили они меня как родного. Одно здесь плохо – масса вина, все пьют умеренно, но Ал. Исаакович иногда запивает. Когда я приехал, устроили ужин, на котором были какие-то абхазцы-горцы (кооператоры) в бурках. Они пели в твою честь «алавер-ды». Нравы здесь патриархальные. Когда здороваются – касаются правой рукой земли. То удостоверение, которое я тебе послал, береги, это большая редкость. Вообще въезд в Сухум для простых смертных почти невозможен. Крол, хотел бы написать еще о многом, но надо спешить. Будь спокойна и радостна. К твоему приезду уберу комнату цветами. Без тебя – я мертвый человек, мне трудно даже говорить, я больше молчу и все думаю. И иногда бывает так страшно, – может быть ты больна, зябнешь, голодаешь.
Целую. Твой Кот
P. S. Привет Головчинерам, если увидишь. Главное – не разбрасывайся, не возись с мелочами. Буду ждать тебя 1-2-3 марта.
<…> Если в Одессе стало лучше и тебе почему-либо не захочется уезжать, – телеграфируй или напиши. Я сейчас же вернусь. Здесь один недостаток – мы будем одиноки, как в Таганроге. Городишко маленький.
Мария Федоровна просит привезти последние модные журналы.
(19 февраля 1922 года)
Крол, родной мой, далекий. Если бы ты могла знать, как мучительно проходят все мои последние дни. Я не знаю, что со мной творится. Вчера вечером я ночевал у Ивановых и три раза просыпался ночью в слезах. Никогда со мной этого не было. Я ищу одиночества, не нахожу места от тоски и временами плачу как маленький ребенок. Я стал суеверен до глупости. Вчера уронил свою трубку, разбил ее и до сих пор не могу отделаться от тревоги.
<…> Если бы я знал, что в Одессе, какова там жизнь, голодаете ли вы все, что у тебя с магазинами, не устраиваешь ли ты свое дело, о котором мечтала – я бы легче все решил. Теперь о Сухуме.
Первое впечатление было, конечно, обманчиво. Таковы здешние места. Я перечислю тебе плюсы и минусы Сухума, все то, что открылось теперь и что я передумал.
Плюсы. – Красота (тропическая зелень, горы), тепло, пока довольно сытно. Во всяком случае, первое время ты можешь отдохнуть и не работать.
Минусы. – Красота чужая, ее хорошо посмотреть, пожить здесь ме-сяц-два, зная, что уедешь (наверное) отсюда. Во время всех моих скитаний (теперешних, последних) я понял, что единственный город, родной нам по душе – Москва, рязанские деревни, все такое милое и родное. Тоска у меня по Москве страшная. Я все колеблюсь, может быть, лучше приехать сюда, если там такой страшный голод, как говорят здесь. Но не лежит мое сердце к Сухуму. А вместе с тем я все думаю о том, как ты устала, думаю, что может быть единственное спасение – Сухум. Ивановы и Германы относятся ко всему как-то просто, я же – не могу. Порой настроение такое, что хоть руки на себя накладывай. Я ведь знаю, что для переезда в Сухум мы реализуем все наше последнее, а чтобы вырваться отсюда на север – у нас ничего не останется. Реши ты, у тебя есть чутье и верный глаз. Решая, думай только о себе. Для меня нужно и хорошо только то, что нужно и хорошо для тебя. Пишу я урывками и плачу над этими строчками, как ребенок. Я совсем болен – нервы дрожат, как струны.
Целую. Кот.
<…> Я все не могу забыть туманный день в такой милой теперь Одессе, когда ты провожала меня и долго махала шарфом…
(20 февраля 1922 года)
Крол, родной мой, далекий. Пишу это со слабой надеждой, что ты еще в Одессе. Написал вчера большое письмо и изорвал – пишу кратко.
<…> Сухум – красив, но чужой, измучившей меня красотой… Отношение к приезжим недоброжелательное… Абсоюз трещит… Морально же очень и очень тяжело, глухо, как-то безысходно. Но не в этом дело, – вырваться отсюда страшно трудно. Москва уходит, уплывает из рук, а у меня такая тоска по Москве, даже по Одессе, по тихим вечерам, культурным людям, интересному делу, «Мертвой зыби».
И когда я подумаю, что здесь нам может быть придется застрять на год-два (проехать отсюда до Москвы стоит миллионов 40), мне становится тоскливо и страшно. F:ли бы я не приехал, Иванов бросил бы все и уехал, ушел бы пешком в Одессу. Так стосковался. Если ты не боишься одинокой жизни, как в Копани, безлюдья (люди есть, но это не люди, а обормоты), оторванности от всего живого – приезжай. К осени как-нибудь вырвемся или на Тифлис, или на Одессу…
Если бы ты знала, какие мучительные дни я переживаю. Увижу тебя и проплачу несколько часов. И об одном только я молю Бога, – чтобы это письмо застало тебя еще в Одессе…
Целую. Кот.
P. S. Работа здесь скучная, канцелярская, хотя и легкая… Жаль «Моряка». Мой бесплатный билет до Одессы действителен до 18 апреля.
Лучше поголодать в Одессе, чем быть сытым здесь. Я бы отдал полжизни, чтобы быть в Одессе, чувствовать твою близость, близость Москвы, эту возможность. Из моих последних скитаний я вынес одно твердое убеждение – в Москву.
Как я тебя измучил. Теперь до конца жизни, до смерти я никогда не уеду от тебя.
Если решишь остаться – сообщи Крути, чтобы меня не исключали из списков.
P. S. Базируется наше благополучие только на пайке. Пропасть, конечно, здесь не пропадешь, но не в этом дело. Сухум – страшная глушь, забытая Богом и людьми кавказская деревня, отрезанная от всего мира. Здесь нет совершенно культурных людей. Водка и сплетни. Люди тяжелые, опустившиеся, замшелые. К нам, приезжим, относятся с тяжелой неприязнью, и потому наше положение крайне непрочно. Чем больше я здесь, тем все яснее для меня, что вырваться отсюда трудно, тем все дальше и дальше уходит в будущее Москва. Иванов смотрит на вещи как-то более просто – мечтает в июне-июле уехать в Москву, я же вижу, что это трудно, очень трудно и потребует от нас колоссальных жертв. Доехать отсюда до Москвы нам будет стоить не меньше 20-30 миллионов. Заработать их здесь нельзя. В этом смысле Одесса гораздо лучше. Сухумцы со злорадством говорят: «попали сюда – не вырветесь. Весь Сухум мечтает уехать, а сидит годами».
В последние два дня произошли следующие события: советские деньги объявлены необязательными к приему, в связи с этим цены поднялись от 8 до 10 раз… И так все, грузинских денег пока нет. Все служащие Абсоюза (Союз кооперативов Абхазии), где я служу, получают особые марки в лавку (вместо денег) – я получаю их на 100.000 р. в месяц. Базары и лавки заперты. В городе паника и растерянность. Конечно, это не надолго, и скоро все успокоится и придет в норму.
Наш Абсоюз трещит по всем швам. Большие перемены. Объявили о том, что паек будет сокращен до минимума. Это плохо, но не безнадежно. Поможет кооператив служащих.
Во всяком случае, положение наше довольно непрочно (кроме Германа, который цветет). Работа у меня скучная, но не тяжелая – возня с исходящими, входящими и паспортами.
Теперь я должен написать тебе о довольно неприятном. Германа ты не узнаешь. Насколько он был неудачлив и не на своем месте в Одессе, настолько он расцвел здесь, в провинции. Совсем другой человек. С апломбом, амбицией и властностью… Смещает (очень ловко) одних служащих и принимает других. Все его очень боятся.
Со мной он хорош. Но что здесь тяжело, – это неуверенность в каждом часе. В Одессе это не так мучительно. Там все же есть пять-шесть, десять людей культурных и хороших, есть книги, интересное дело, тихие вечера, есть возможность уехать, близко Москва. А здесь временами я словно очнусь от сна и думаю: где я, куда я тащу Крола?
Так было сегодня. Пошли с Ивановым в ботанический сад, в горы, в заросли кактусов и бамбука – и снова колебания, жаль, что ты не здесь, не видишь этой красоты, быть может, страшно голодаешь. Колебания мучительные, из которых я никак не могу найти выхода. Если бы я был уверен, что нам удастся вырваться отсюда, я бы не думал. Тогда все ясно и просто – ехать сюда и отдохнуть, сколько можно. Но нет этой уверенности. Здесь мы проведем много красивых часов, но снова вползает тоска, не знаю, может быть потому, что нет тебя, я не знаю о тебе ничего (на «Бату-ме» я не нашел твоего письма). Сухум – город не для того, чтобы нам в нем жить. Гостить – да, но не жить. Мы вертимся в орбите Германа, и если бы не он, нам было бы очень трудно. Меня поразил Иванов, когда он увидел меня на пристани, у него поползли слезы по щекам. Стосковался. Вчера я говорил с ним, и он мне сознался – если бы не мой приезд, сказал он, он бы бросил все и пошел бы пешком в Одессу, туда, где живые люди, где свои, где голод, но жива душа. Но вместе с тем, и он, и Марина Федоровна говорят, что оставаться в Одессе – безумие. Надо переждать здесь до осени. Если ты ликвидировала все – приезжай, летом разовьем наибольшую энергию, спишемся с Тифлисом, Москвой и уедем. Проживем здесь тихо, одиноко.
<…> Прости меня, родной, единственный мой зайчишка. Я замучил тебя. Не знаю, может быть, – из великой любви. Но я колеблюсь и ничего не могу решить.
Целую. Твой Кот.
(21 февраля 1922 года)
Крол, мой далекий, родной. Пишу это письмо с безумной надеждой на то, что оно застанет тебя еще в Одессе.
Послал тебе на «Батуме» письмо (с заведующим агиткаютой Кампусом) с документами и деньгами… Кроме того, послал телеграмму. Получила ли?
Если мое первое письмо и телеграмму ты встретила с радостью, если в Одессе действительно такой страшный голод, как об этом здесь говорят, если ты также рвешься и сидишь по ночам как и раньше, если у тебя не наладилось то дело, о котором ты мечтала – приезжай. Здесь отдохнешь и поправишься. Если у тебя есть хоть малейшее сомнение, хоть одна слезинка, если душа не лежит к Сухуму, если есть интересное дело с художественными магазинами – оставайся и тотчас пришли мне сюда телеграмму… Я сейчас же с радостью вернусь, не вернусь, а примчусь в Одессу (ты не знаешь, как она стала мне мила) с первым пароходом… Помимо всего этого, я вернусь в Одессу как представитель Абсою-за, что даст мне порядочную сумму денег. Приеду и поплачу от радости, что я снова с Кролом, среди культурных людей, книг, Фраермана, Коли, около «Мертвой зыби», в трех днях пути от Москвы.
Подумай и реши, как тебе подскажет сердце. У тебя много интуитивного чутья.
Если решишь остаться, а связи уже порваны – их, думаю, легко будет восстановить. Дай знать тогда Крути, что я возвращаюсь. Скажи, что у меня, мол, тропическая лихорадка (здесь он захватывает всех европейцев), и оставаться здесь мне гибельно. Я стосковался даже по «Моряку». Я, если ты тотчас же пришлешь мне телеграмму, я успею приехать к 12-14 марта по н.[овому] ст.[илю].
Пишу я тебе, Крол, как маме, как на исповеди. Пищу всю правду до конца, хотя мне и очень тяжело. Такой тоски у меня еще не было ни разу в жизни. Я часто плачу по ночам, нервы у меня дрожат как струны, и нет ни одной минуты, когда бы я не думал о тебе. Временами состояние такой безысходности, безнадежности, что хоть руки на себя накладывай. Я постараюсь спокойно и логично рассказать тебе все, что со мной творится.
Сухум сразу поразил меня (особенно, может быть главным образом, после тяжелого морского пути) красотой и обилием пищи. Но прожил я здесь неделю, и все поблекло. Не лежит душа к Сухуму, и тоска такая, словно я попал в западню. И если есть смысл сюда ехать, то только спасаясь от голодной смерти. Во всем остальном он несравненно хуже Одессы. И эта мысль о необходимости дать отдохнуть тебе, подкормиться нам двоим и заставила меня остаться в Сухуме.
Напишу все по пунктам, т. к. мыслей у меня так много, что я не могу их собрать.
1. Паек. В феврале был хороший, но в марте будет сокращен до минимума, пожалуй, до одесских норм. На базаре все дешево, но советские деньги не ходят, грузинских же вообще в городе нет.
2. Служба. Все наше положение (мое и Иванова) базируется на Германе, который играет в городе одну из первых скрипок (его даже приглашали секретарем здешнего Совнаркома). Его не узнать. Он ведет себя довольно неприятно, карьерист, ведет сложную чисто восточную политику. Абсоюз пока что трещит и возможно вылетит в трубу. Но служба всегда будет.
3. Возможность вырваться в Москву – весьма сомнительна. Здесь как на тропическом Сахалине. Абхазия отрезана от всего мира горами – единственная связь – это море. Кроме того, чтобы переехать сюда, мы реализуем все наши последние ценности, приобрести же их здесь для поездки в Москву – не сможем. А уехать в Москву отсюда, – нужно не менее 40 миллионов. А у меня тоска по Москве страшная. Я твердо решил: к осени мы уедем в Москву, погостим в Екимовке. А отсюда вырваться в Москву будет трудно. Может быть, придется здесь застрять на год-два, а это очень страшно. Вся беда Сухума – это то, что здесь все хорошо питаются, т. к. все жалование выдается продуктами, денег же не дают и раздобыть их очень трудно. И все попавшие в Сухум на полгода (как и мы) сидят здесь по три-четыре года, засасываются, тупеют и гибнут, не имея возможности вырваться.