bannerbannerbanner
Царь велел тебя повесить

Лена Элтанг
Царь велел тебя повесить

Полная версия

Глава вторая
Суп усталой лошади

Костас

Дорожка из желтых кирпичей вела за ворота и почти сразу превращалась в тропинку в пологих дюнах. В тот день небо над океаном было такого же цвета, как песок, с помарками сизых облаков у горизонта. Белизна португальского неба меня не слишком вдохновляет, другое дело – январское, морозное, выбеленное небо где-нибудь в Молетай, над озером.

Я шел по самой кромке, отмеченной красноватыми лохмотьями каррагена, вода норовила дотянуться до моих сандалий, найденных в прихожей коттеджа. Сандалии были плетеные, на размер больше, чем надо, наверное, они принадлежали мужу, неверному сеньору Гомешу, его имя я увидел на крышке почтового ящика.

Начинался дождь, и народу на пляже было немного. У деревянной будки спасателя сидели двое игроков в карты: толстый, докрасна обгорелый англосакс и азиатская девушка в пальмовой шляпе. Они крепко шлепали картами по песку, морщились, кряхтели, но не произносили ни слова. Я потоптался возле них и пошел дальше, думая о молчании, разделяющем – или соединяющем? – людей, не знающих ни слова на чужом языке.

Однажды Лилиенталь рассказал мне, что лет десять тому назад, в Альбуфейре, он выкопал из песка женщину, говорящую на galego. Шел по пляжу, увидел на песке золотой браслет, хотел его поднять и вытянул тонкую руку, будто ореховый прутик из земли выдернул. Женщина любила закапываться в песок, будто геккон, спасающийся от жары, и упорно говорила только на своем языке, так что они молча пошли в отель и занимались там любовью трое суток.

– Поверишь ли, пако, – сказал Лилиенталь, – семьдесят часов безукоризненного молчания. Уверен, что галисийка забавлялась не хуже моего, к тому же, повзрослев, я понял, что это был розыгрыш, но какой осмысленный!

Дождь начал накрапывать сильнее, и я уже повернул в сторону коттеджа, когда телефон в кармане плаща зазвонил.

– Тебе там хорошо, Константен? Нашел бутылочку?

– Нашел и почти прикончил. Твой муж не слишком торопится на свидание, так что я пошел гулять.

– Бывший муж, – весело поправила она. – Думаю, свидание недолго продлится. Насколько я помню, минут десять с прелюдией.

Некоторое время я молчал, глядя на море и прислушиваясь к тревожному предчувствию. Мне вдруг пришло в голову, что я до сих пор не знаю, как зовут Додо. Ну что это за имя – до-ре-ми, красный язык, трепещущий во рту, дразнящая lingua dolosa.

– Кстати, твоя датская девочка оказалась мальчиком, – сказал я наконец.

– Какая разница! – Додо, похоже, не удивилась. – Мальчик даже лучше. Возвращайся в дом и заканчивай дело. Ты поступаешь как настоящий друг, и тебе не придется об этом жалеть.

Настоящий друг. У этой женщины была кличка, звучащая как название вымершей птицы с Маврикия, а имени не было.

Хотел бы я увидеть ее еще раз, например на очной ставке: я бы напомнил ей одну старую португальскую поговорку. Quem tem amigos não morre na cadeia. Кто имеет друзей, не умирает в тюрьме.

* * *

Лютаса я до сих пор считаю другом, хотя прошлогодняя встреча показала, что семь лет не прошли даром и нам почти не о чем говорить. Он уехал, не попрощавшись, даже съемочную аппаратуру оставил, хотя говорил, что там на десять тысяч одного железа, не считая софта.

Мне всегда казалась немного преувеличенной его скабрезность и уличное, грубое стремление к женской плоти. Я знал, что в нем тикает опрятный, педантичный механизм, Ordnung muss sein, но при случае он запросто выкинет со мной вероломную штуку, особенно если речь идет о хлебе насущном. Зато он умел давать советы, как никто другой. Именно Лютас сказал, что мне следует поехать в Лиссабон и жить рядом с любимой женщиной.

Я ведь рассказал ему про тартускую гостиницу и про тот раз, когда нас с теткой застукали в ванной и на ней было только полотенце. Мать молча повернулась, пошла к себе, заперлась и ходила там, роняя вещи на пол. Тетка спокойно оделась, прошла мимо ее комнаты и стукнула костяшками пальцев в дверь:

– Юдита, мы уходим гулять, вернемся поздно.

Мать не ответила, но ходить за дверью перестала.

– Маменька сочла сливы, – сказала тетка насмешливо. – Одевайся, Косточка, и выведи меня отсюда на чистый воздух.

Хотел бы я и сам выйти отсюда на чистый воздух. Второй день идет снег, валится толстыми хлопьями, будто пух из ангельских перин. Охранник заявил, что не помнит, когда в последний раз видел такое, и что это нарочно для меня на небесах устроили. У вас, русских, все время снег идет, сказал он, поэтому вы все немного с приветом.

В девяносто пятом, когда я увидел Зое в первый раз, она сразу поселилась в моей голове, будто пчела в пустом муравейнике. В тот день мы с Фабиу стояли на заросшей травой крыше дома и смотрели на круизные корабли в порту.

Зое носила платье на бретельках, зеленое, шуршащее. По утрам она зачесывала волосы – русые, густые, как сливочная струя, – наверх и перехватывала резинкой, это называлось конский хвост, но похожа она становилась не на лошадь, а на глиняный эпихизис с высокой ручкой.

Она мелькнула на террасе, поглядела на нас снизу, прикрыв глаза рукой от солнца, я успел заметить, что на ней плетеные сабо на босу ногу. У нее была привычка смотреть себе под ноги при ходьбе, издали казалось, что она надеется найти монетку на дороге.

Я смотрел на нее не отрываясь: как эта девчонка может быть сестрой моей матери? Всю неделю я мечтал о смуглом теткином теле и записывал в дневник все, что приходило мне в голову.

В тот день, когда мы уезжали в аэропорт, я вышел во двор и спрятал тетрадку в стене под вывеской «Produtos nobres» – там, в нише за чугунной решеткой, лежала связка кукурузы и стояла бутафорская бутылка вина. Я был уверен, что вернусь за ней через год. Но больше нас с матерью в Лиссабон не приглашали.

Теперь у меня перед носом другая решетка, с тех пор прошло немало лет, а дневник из ниши я так и не вытащил. Вчера я страшно обрадовался тому, что услышал шаги – не размеренные, привычные, за дверью, а в камере внизу, подо мной.

Я стоял, почти не дыша, и считал: четыре, шесть, восемь, значит, ходит по диагонали. Кладка здесь крепкая, старинная, других арестантов не слышно, так что я думал о соседе с нежностью.

Что сказала бы на это тетка? Милый, мы все в тюрьме, только не у всех хватает воображения, чтобы это понять.

А что сказала бы всезнающая бабушка Йоле? Молись святому Иуде Фаддею, заступнику в безнадежных делах.

* * *

Очень хочется малинового варенья и побриться острым лезвием. После похорон служанка сказала мне, что Зое варила варенье целыми днями. Она закупорила последнюю банку в декабре, потом лежала несколько недель не вставая, а потом умерла.

Я знаю, зачем она это делала. Варенье оживило заброшенный дом, в нем было токсовское лето, можжевельник, дощатая веранда с заусенцами и сладкие осы, плавающие в сиропе. Пожалуй, я бы сам стал делать нечто похожее, если бы знал, что скоро умру.

Меня уже три дня не вызывали на допрос, и я разговариваю с прослушкой. Уверен, что камеру прослушивают, прямо кожей чувствую. Пою им похабные песни, вроде песни про ежика, услышанной перед арестом от уличного музыканта на руа Беко:

 
Screwing a cow while she goes moo-moo
Will be entertaining to both her and you
Or you might try a tiger, if you have enough gall
But the hedgehog can never be buggered at all!
 

Иногда я рассказываю прослушке финно-угорские мифы, я по ним когда-то курсовую писал, про сыновей Калева и могучий дуб. Иногда я танцую под «Gnossiennes» Сати, с первой по шестую, они так долго были у меня в плейлисте, что я каждую ноту помню. Иногда просто делаю круги по камере и размышляю о женщинах. Женщины созданы для того, чтобы мы разгадывали их уловки. Я пытаюсь разгадать уловку Додо, но в голове у меня маячит ее спелый каталонский зад и темнеют две терновые ягоды, кисловатые, будто лепестки батарейки.

В тот вечер в Капарике я попал на самое дно уловки, увяз в прозрачной смоле, будто бестолковая стрекоза, но понял это только на рассвете, когда свалился лицом в чужую кровь.

Я отправился в коттедж кружной дорогой, через пустую рыбацкую деревню, где все то ли спали без задних ног, то ли вышли в море. Дождь к ночи пошел в полную силу, тяжелый и грязный, пустивший вдоль пляжной ограды серую клубящуюся пену.

Вернувшись, я сбросил мокрый плащ, присел к столу и взглянул на экран компьютера. Пять окон были темными, зато свет горел в спальне Лидии, я увеличил шестое окно, взглянул, и меня скрутило грубой, нестерпимой судорогой.

Белый ротанговый комод был забрызган кровью, зеркало над ним было забрызгано кровью, белая стена была забрызгана кровью, на полу лежала датчанка в белом концертном платье, залитом кровью до самого подола.

Я захлопнул компьютер, встал, вынул бутылку из кармана плаща и отхлебнул, обжигая горло. Коньяк показался мне горше желчи, хотя я понятия не имею, какой у нее вкус. Некоторое время я стоял, уставившись в окно, думая о какой-то чепухе: в спальне придется переклеить обои, а белый комод так и вовсе выбросить.

А что, если мне померещилось? Привиделся же мне в детстве черный журавль на берегу пруда, черный журавль на золотых ногах, быстро взлетевший, когда я подошел поближе. Йоле долго убеждала меня, что таких не бывает, но я видел его сверкающие ноги и слышал сиплый свист.

Я снова сел к столу, открыл компьютер, отмотал запись назад и снова увидел Хенриетту на полу спальни, она казалась еще мертвее прежнего. Так исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке. Убийство было совершено грубо и неказисто. Кровь стояла на полу просторной черной лужей.

Я запустил просмотр всех камер за последний час. В одном окне я увидел датчанку, беззвучно поющую перед зеркалом, в другом появился человек в вязаной шапке, закрывающей лицо, остальные окна остались темными. Человек обмотал руку плащом и выбил нижнее стекло оружейного шкафа. Потом он снял пистолет с подставки, вытащил обойму, проверил и передернул затвор. Я увеличил изображение, чтобы разглядеть оружие. За верную службу от генерала Умберту Делгаду.

 

Я успел подумать, что человек в шапке с прорезями для глаз похож на сингальского демона болезни, которого я видел в музее, только тот был сделан из папье-маше. Потом я увидел Хенриетту, которая хваталась за грудь и падала навзничь. Все произошло быстро, в оглушительном безмолвии, но мне показалось, что я слышу выстрелы, скрежет и звон стекла.

Убийца присел на корточки, положил пистолет рядом с телом, снял перчатки, сунул их в карман плаща, мелькнул в окошке номер один и вышел из дома. Я не слышал выстрелов и не знал, сколько раз он продырявил худосочное тело датчанки и концертное платье сеньоры Брага. Думаю, что не меньше четырех.

* * *

– Общежитие – это способ жизни в аду задолго до того, как ты начинаешь верить, что умрешь, – сказал я тетке по дороге в нашу комнату на улице Пяльсони. В каком-то смысле я предпочитал жить в аду. Дома меня ждали тишина, пятна плесени на северной стене, ванная, плотно завешанная бельем, запах карболки и вечное сырое молчание матери.

Говорят, великана Имира вскормила первозданная корова: она лизала ледяные глыбы, и там, где горячий язык прикасался ко льду, выросли волосы первого человека. Моя мать вскормила свое великанское одиночество, а я появился на свет случайно. Когда это случилось, бабка довольно быстро выставила мать из дома. Не потому, что я родился бастардом, а потому, что я кричал по ночам.

В Крещенье льда не выпросишь, говорила няня, такая у нас родня. Любимый муж умер, а законный сгинул на каторге, говорила бабушка Йоле, жалобно кривя губы, а я смотрел на густо напудренное лицо и думал, что у меня все не как у людей. Один дед затерялся в тайшетских лесах, второй помешался, отца никто толком не видел, а мать выглядит старше бабки и пахнет марганцовкой.

Все утро думаю о том дне в Капарике, и странное дело – думаю как о далеком прошлом. Когда, прокрутив проклятую запись раз десять, я отправился домой, я был крепко пьян и брел вдоль заборов, с отчаянием вглядываясь в зашторенные окна.

Поселок был пустым, только фонари на главной улице сияли в мокром тумане, будто огни святого Эльма на мачтах. Я забыл снять сандалии Гомеша и теперь жалел о своих мокасинах, оставшихся в коттедже. Сумку с компьютером я держал над головой, отступая с обочины в кусты, когда мимо проносились тяжелые фуры, поднимая черные хлещущие веера воды.

Когда я подошел к остановке, в кармане плаща звякнул телефон.

– Константен! Уже едешь домой? Ну что, видел моего мужа?

– Слушай меня внимательно. Твой муж пришел туда в вязаной шапке и застрелил девчонку. Или парня, но это уже не важно. Я видел его смерть своими глазами.

– Какую смерть? – Она подула в трубку, как будто в телефоне была мембрана с угольным порошком.

– Датчанка убита. Приезжай в Алфаму. Я звоню копам.

– Дай мне минуту! – Я услышал стук каблуков по бетонному полу, потом хлопнула дверца машины, и стало тихо. Не знал, что у нее есть машина, она вечно металась в поисках такси. Похоже, я много чего не знал.

Лодки, прятавшиеся под мостом, выплыли и замелькали оранжевыми огнями, в темноте они казались стаей огарей, опустившихся на воду по дороге в Монголию.

– Ты приедешь или нет? – Кровь шумела у меня в висках, заглушая усилившийся дождь. – Впрочем, как угодно. У меня есть запись с твоим мужем, так что я сам поговорю с полицией.

– Не кричи на меня, – она вздохнула. – Сказать по правде, у меня нет никакого мужа. Это была затея другого рода, чистый бизнес. Кто же знал, что начнется стрельба. Теперь нам нужен um limpador, это обойдется недешево.

– Это чистильщик, что ли? Да ты ополоумела. Это же не кино, а реальная жизнь, то есть смерть. Никаких лимпадоров в моем доме. Я покажу полиции запись и расскажу все как есть.

– И что ты расскажешь? Что подсматривал за убитой шлюхой с целью шантажа? Что установил камеры, чтобы зарабатывать на порнухе с малолетками? Переночуй в коттедже, не дергайся, никому не звони, – я услышал приглушенное putana merda! и звук заводящегося мотора.

– Ее звали Хенриетта, – сказал я, но она уже отключилась.

Некоторое время я стоял там, пытаясь размышлять. Еще не поздно найти моего бывшего шефа, одолжить денег и за ночь добраться до немецкого парома в Киле, а там и до Клайпеды рукой подать. Нет, не выйдет, найдут в два счета и еще добавят за попытку удрать. Европа стала просторной свалкой, плоской, будто земля на голове кобры, на ее северной окраине спрятаться так же трудно, как на юго-западной.

Можно поехать домой и избавиться от трупа. Стиснуть зубы, вытащить тело из дома и оставить на улице, в подворотне. Резиновые перчатки, мешок для мусора, мерзость и стыд.

Надо ехать домой и вызывать копов, думал я, глядя на приближающийся автобус, светлое пятно в пелене дождя. Следствие станет искать знакомых убитой и доберется до заказчицы, а потом и до меня. Я поднял руку, автобус остановился, водитель открыл для меня переднюю дверь, я дал ему мокрую пятерку и сел у окна.

Хенриетту убили не духи какие-нибудь, не вепрь, выходящий из моря, ее убил коренастый мужичок в вязаной шапке, bang bang, that awful sound. Хрупкий леденец Додо вмиг раскрошится на ладони следователя. Я знаю, они это умеют. Я сам приемный внук следователя. И родной внук тайшетского заключенного.

Лютас

Эти заметки к сценарию я начал в сентябре, а теперь январь. Я не знаю, пригодятся ли они, потому что не уверен, что стану снимать кино. Хоть какое-то кино. Меня тошнит от того, что я делаю, и еще больше – от того, что я уже сделал. Плоть больше не вызывает у меня любопытства. Тугие черные груди, тугие белые груди, ложбинки, коленные чашечки, берцовые кости, голубая пудра и белая слизь – все стало реквизитом, в котором я деловито разбираюсь. Соединяю осевое отверстие и сопрягаемую деталь.

До сих пор помню брезгливое лицо Кайриса, вошедшего в комнату, где я просматривал эпизод для бельгийского заказа: он ожидал от меня большего. Ему было меня жаль. Он ведь не знал, что я уже начал свой настоящий фильм, echt und unparteiisch, просто дело еще не дошло до натурных съемок. Зато теперь дошло: стальная шестеренка о восьми зубцах зацепилась за стальную шестеренку, у которой их двадцать четыре, и понеслось.

Пару лет назад один немец по имени Клаус Берч в одной из своих телепрограмм показал подлинные кадры, запечатлевшие старушку, впавшую в состояние шока, после того как в ее дом ворвались грабители. Зрители решили, что сцена была постановочной и режиссер снял в ней актрису, – ему просто никто не поверил. Я это хорошо понимаю. И фон Триера понимаю, когда он составляет свои манифесты и заявляет, что жанр сбился с пути, перестал описывать реальную жизнь.

Когда я снимал свой дипломный фильм в Людвигсбурге, все было просто: я посадил человека на стул и попросил рассказать историю. Такую дикую историю, что к ней не нужны были никакие картинки, она и так выжимала слезы не хуже горчицы. Однако на защите мне сделали замечание: монотонный видеоряд, скучный звук, каменное лицо с неподвижными глазами, через двадцать минут зритель, безусловно, засыпает.

Я и сам знал, что где-то напортачил. Я представлял себе человека, который не знает, что он жертва, совершает натуральные действия и говорит не на камеру, а сам с собою – а мы подглядываем. Но ведь не подслушиваем! Потому что никто не говорит сам с собою вслух. Люди поют в клозете, читают стихи под душем, бормочут мантры перед сном, но никто не говорит о том, что думает, не бубнит закадровый текст.

Похожая штука есть у фон Триера про пингвинов. Два пингвина бредут к морю. Голос за кадром уверенно говорит: «Пингвины забывчивы, так что в следующую минуту они вернутся обратно в поисках того, что отправились искать!»

Откуда вы знаете, черт бы вас подрал, что происходит в мозгу пингвина, когда он бродит по берегу?

В моем новом проекте все мысли персонажа будут видны, точно водопроводные трубы в центре Помпиду. Тревоги будут выкрашены в зеленый, чувства – в синий, как вентиляция, паранойя – в желтый, как электропроводка, а смертельный ужас – в красный, как эскалаторы!

* * *

В последний раз я видел Габию в начале сентября, когда приезжал из Берлина, чтобы на ней жениться.

– Ты где был так долго? – Она открыла дверь, не спросив, кто пришел, а может, у нее и вовсе было не заперто.

Шторы были плотно задернуты, в темноте мне показалось, что я вошел в пещеру с летучими мышами, потом я понял, что шуршал вентилятор под потолком, вяло двигавший деревянными лопастями. Я включил лампу, оглядел пыльную комнату и не увидел ни кройки, ни шитья, никаких следов работы.

– Где был? За спичками вышел, – попробовал я пошутить, положив букет на стол. Я хотел пойти к ней пешком, прямо с вокзала, но передумал, поехал домой, принял душ, надел свежую рубашку и завернул на рынок за пионами.

– Где же твои куклы? Какие новости?

Габия закашлялась, вытерла рот рукавом халата, а потом сказала:

– Новости? Соля умерла. Нашли в гаражах возле Гарюнай.

Я сел возле нее на кровать и почувствовал запах немытого тела. На ней был зеленый банный халат, волосы она остригла слишком коротко, теперь я видел ее высокий лоб с круглой родинкой, а раньше не видел. Я вообще не знал про эту родинку.

– Ты когда ела в последний раз? – я старался не смотреть на пустые бутылки в пакете, задвинутые под стол. Я уже знал, что младшую похоронили на Бернардинском кладбище, и в прошлый раз ездил туда с букетом белых астр. Она просто забыла, что я знаю. Или в ее мире это случилось только вчера.

Я также знал, что в этой истории замешан какой-то местный Pimmel, вот только не знал кто. Но пообещал себе, что скоро узнаю.

– Собирайся, поведу тебя в город обедать. – Я с сомнением оглядел банный халат. – Или давай останемся, закажем пиццу, музыку послушаем.

– Ага, послушаем. Другие барабаны.

– Какие барабаны?

– Другие. Во французской армии. Потери слишком велики, нужно отступить и вернуться с подкреплением.

Габия сидела спокойно, сложив руки на коленях, но я видел, что ей не по себе, от волнения у нее всегда набухает голубоватая жила на лбу. На стене висел все тот же ковер с вышитой пастушкой, за пастушкой бежали вышитые гуси. Моя девушка любит деревенское старье, в спальне у нее прялка, на стене висит тележное колесо.

– Другие барабаны, это когда бой окончен, – настойчиво повторила она. – Услышишь – и поворачивай назад! А потом вернись с подкреплением.

– Ладно, я понял. Выходит, обедать ты не пойдешь.

– Потери слишком велики, и нужно отступить. Ты иди, пожалуй. Мне надо выспаться, я теперь в театре сторожу на половину ставки.

– В каком еще театре? Ты же из дома не выходишь.

Мы просидели так довольно долго, и я понял, что дела наши плохи. У нее появилась манера щуриться, запрокинув голову, как будто подставляя лицо яркому свету. Руки у нее дрожали, и она прятала их в карманы халата. Половину ее речей я вообще не понимал.

Мы не виделись около года, я посылал ей деньги, подарки, короткие сообщения, но ни разу не получил ответа. Ничего, думал я, вот кончится бесконечная немецкая зима, я приеду в Вильнюс и велю ей собирать чемоданы. Покажу ее приличным докторам, и все наладится. С деньгами было туго, но я надеялся на несколько крупных заказов. Временами я подрабатывал у тирольца, хотя он мне порядком осточертел.

Время замедлялось, вентилятор шуршал, Габия легла на кровать, свернувшись в клубок, а я лег рядом с ней. Я смотрел на ее стриженый затылок и думал, как повести разговор, когда она проснется. Главное, не нажимать.

Обещать берлинские галереи, кисельные реки, другие барабаны, молочные берега, не упоминать докторов. Так я думал, лежа там в тишине, под вышитыми гусями.

Главное, не нажимать.

Костас

В полицию я не позвонил. Я сидел в автобусе, смотрел на черные от дождя улицы и представлял свой разговор с детективом. Что я ему скажу? Меня попросили записать кино про то, как развлекается с лицом неопределенного пола неверный муж сеньоры Гомеш, за это мне обещали денег, но все пошло не так.

Зачем же вы были нужны, спросит меня детектив, если камеры снимают автоматически? Потом он наденет на меня наручники и отвезет в участок. А что бы я сделал на его месте? Человек из Восточной Европы, нигде не работает, собственностью владеет на птичьих правах и давно не платит по счетам. В доме у него труп, а объяснения звучат как радиопьеса для домохозяек.

Промучившись до самой Алмады, я вытащил телефон, чтобы позвонить в полицию, но позвонил почему-то каталонке. Я сказал, что через полчаса буду дома, нравится это ей или нет. Додо не стала меня отговаривать, она говорила тускло и до странности любезно.

 

– Ну, едешь и езжай, – сказала она. – Ласло за тобой присмотрит, а мне больше не звони, мне нельзя впутываться в дела такого рода. Меня просто разорвут на клочки.

– А меня не разорвут? И кто такой Ласло?

Она молчала, и я услышал гул аэропорта и английское мяуканье диспетчера, проникающее в зажатую ладонью трубку.

– Ты разве в Портеле? Ты что, прямо сейчас улетаешь?

– У меня нет другого выхода. Говорю же, мне нельзя попадать в полицию. Я попросилась на бразильский рейс вместо своей подруги, у нас же тут все свои, понимаешь?

Ну да, у них все свои. Я и забыл, что она работала в этой домашней авиакомпании, где вас могут впустить в салон самолета с распечатанной бутылкой виски, если дать парню на контроле глотнуть чуток и сказать, что ты пьешь за победу «Спортинга».

– Ласло послал к тебе домой человека. Эй, ты еще там? – Она постучала по трубке ногтем, и я вспомнил сиреневый лак, облупившийся за ночь, оттого что она царапала мне спину.

Всегда думал, что она делала это нарочно, чтобы оставить метки, вроде надписи, вырезанной на скале: персидский царь попирает ногой Гаумату. Послал человека? Я вдруг подумал, что служанка могла увидеть труп, и в панике посмотрел на часы на двери кабины.

Вчера я дал ей выходной, она собиралась навестить сестру, но могла передумать и остаться дома, в своем флигеле на заднем дворе, где у нее были плетеные качели и небольшой огород. Нет, после восьми Байша беспокоить меня не станет, это у нее в листе из десяти правил записано, еще в прежние времена.

Додо повесила трубку, автобус остановился на площади. Водитель открыл переднюю дверь, я был его последним пассажиром, бродягой в грязном плаще, невесть зачем едущим ночью в город. Поглядев мне в лицо, он сочувственно покачал головой, поднял руку за стеклом кабины и показал мне фигу.

Спрыгнув с подножки, я открыл было рот, чтобы послать его подальше, но вспомнил, что в здешних краях это не похабный кукиш, а пожелание удачи, засмеялся и показал ему такую же.

* * *

На аукционе нетерпеливые дилетанты стучат каталогом по спинке стула, хотя достаточно кивнуть аукционисту. Самые опытные делают что-то неуловимое правой бровью, и хозяин объявляет новую ставку, а некоторые хмурятся или скребут ногтем подбородок. Эту науку я хотел бы освоить, хотя покупатель из меня все равно не получится. Продавец тоже получился так себе, если учесть, по какой дешевке я сбыл наследство своей сестры.

Зое рассказала мне про драгоценности Брага, когда я лежал возле нее в гостиничном номере, она в ту ночь говорила без передышки, до самого утра, покуда зимний парк стягивал вокруг нас свои войска, будто Бирнамский лес.

Потом тетка велела рассказать ей все, что я хотел бы ей рассказать. Потом будет поздно, сказала она, так что давай. В девяносто пятом я украл у тебя тавромахию, хотел я сказать, но не смог. Увез в Вильнюс, завернул в шарф и спрятал в сарае, в куче железной стружки. Два быка на синей эмали, двое алых микенских юношей. Золоченый закат, одичалая перламутровая тишина.

Это было на четвертый день в Лиссабоне, я успел осмотреться в доме и обрадовался, когда все отправились на вершину холма и оставили меня одного. Я сразу пошел в теткину спальню и лег на ее кровать. Потом я встал, понюхал все флаконы, открыл замок секретера шпилькой и стал выдвигать ящички один за другим.

Из одного ящика пахнуло канареечным семенем, там лежали письма в конвертах с марками (я углядел там знакомые Republica Portugueza по пятнадцать сентаво). Пошарив по дну, я вытащил маленькую пластинку слоновой кости, повертел в руках и хотел было положить обратно, но передумал и сунул в карман рубашки. Весь вечер я придерживал этот карман рукой, и тетка спросила, не болит ли у меня сердце.

У меня никогда не было ничего своего, ничего совершенного, ничего тайного. Вещи, которыми был наполнен наш дом, были сделаны из светлого дерева, алюминия и пластика. Мать считала, что старинное барахло прячет в себе чужое горе, она даже семейные альбомы снесла на блошиный рынок.

Однажды я поймал себя на том, что забыл лицо двоюродного деда Кайриса, того, что оставил мне хутор. Иногда, думая об умерших, я слышу какое-то пощелкивание, похожее на морзянку, слабое одиночное эхо, плеск обогнувшей земной шар радиоволны. Но чаще ничего не слышу.

Я привез тавромахию в Вильнюс и спрятал в сарае, подальше от материнских глаз, я был уверен, что она древнее древнего, вроде тех диптихов из слоновой кости, которые я видел в часовне Святой Анны. Когда спустя много лет я показал ее антиквару, покупавшему у меня столовое серебро, тот только языком причмокнул:

– Ай, красота! Представляю, как это выглядело на переплете из белой замши! А где вторая половинка?

– А должна быть вторая?

– Разумеется, это же одна из двух деталей переплета. Видишь щиток с пружиной? Это место, где они соединялись. Вот будь у тебя обе пластинки, я дал бы серьезную цену!

– А так сколько? Просто спрашиваю, продавать я не намерен.

– На золотые горы не рассчитывай, эта штука не с Евангелия Теодолинды оторвана! Лучше поищи вторую часть там, где ты нашел первую. Выставим диптих на аукцион и неплохо заработаем.

Это был тот самый антиквар, который прозвал спальню Лидии комнатой духов, заглянув туда из любопытства, пока я готовил нам выпивку. Все три стены там были завешаны портретами предков Брага, а четвертая занята зеркалом, покрытым зеленоватой сыпью. Я сносил туда все, что не мог продать.

Все равно эта комната была нежилой, а мне старики в судейских шапочках и вояки с орденскими лентами действовали на нервы. Женских портретов было меньше, дамы тоже глядели надменно, но они были молодыми и пышнотелыми, поэтому я быстро нашел на них покупателя. Соблазнившись барочными рамами, их купил оптом владелец непотребного дома в Грасе.

* * *

Пруэнса вызвал меня сразу после обеда, я даже хлеб не успел дожевать и сунул ломоть в карман. Свежий хлеб здесь редкость, зато сухарей дают сколько хочешь.

– Вы довольны тем, как мы исполнили вашу просьбу, Кайрис? Или снова устроите нам русский скандал? – спросил он, когда меня ввели в кабинет, где было еще холоднее, чем в моей камере. Следователь сидел за столом нахохлившись, на плечах у него висело пальто в елочку, на руках были рыжие перчатки.

– Спасибо, компьютер мне очень нужен. Только зачем вы его выпотрошили? Я ведь говорил, что хочу показать вам видеозапись, которая доказывает, что я не лгу. Убийца ниже меня на голову!

– После изъятия я сам проверил ваш компьютер. Ни убийцы, ни жертвы, ни Papai Noel с мешком там не было, как не было и самой записи, о которой вы трещите, будто дрозд.

– Конечно же были! Зачем, по-вашему, в моем доме вся эта электронная требуха?

– Вот именно, зачем? Разве не для шантажа? – вяло спросил Пруэнса, теребя перчатку, и я понял, что разговора не будет. Перчатки у него каждый день разные, они напоминают мне двадцать пар лимонных перчаток, которые Бальзак выпрашивал у своей матери, но, кажется, так и не получил.

Настроение следователя тоже бывает разным, иногда я и слова сказать не успеваю, как меня отправляют в камеру. Вот как сегодня, например. Вечер в камере наступает мгновенно, потому что лампочка всего на двадцать ватт и висит высоко под потолком. Я лежу на скамье и думаю, о чем говорить на следующем допросе. Окажись у меня эта запись, я отдышался бы, как водолаз, вовремя распутавший воздушный шланг. Но записи нет.

В тот вечер меня видели люди на пляже, их можно разыскать. Я могу сообщить следствию имя и адрес женщины, заказавшей мне съемку. Ее зовут Додо, фамилию не знаю, у нее есть коттедж на побережье. Звучит как бормотание идиота.

Ладно, алиби у меня нет, видеозаписи нет, и мне нечего показать, кроме пятен плохо замытой крови на полу спальни. Зато у меня есть программа Word, и я получил возможность писать, не думая о том, что бумага кончается, а карандаш вот-вот выронит остаток грифеля. Даром, что ли, я чувствую себя заключенным Редингской тюрьмы.

А что, вид у здешних мест вполне подходящий: двери запираются на средневековые засовы, а в кабинете следователя стоит музейное сокровище, заляпанное кругами от кофейных чашек, голландский дубовый стол с инкрустацией.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru