bannerbannerbanner
Картахена

Лена Элтанг
Картахена

Полная версия

Петра

Второй день дует сирокко, предвещая бури, зато на рынке появились базилик и дыни, так что повар приготовил граните на десерт. Сегодня за ужином много смеялись. Я проходила мимо ресторана и заглянула в зал: старики веселились, на все лады повторяя имя Починелли, это мелкий молодящийся лигуриец, он недавно появился в отеле, пыжится и без конца трещит о своих победах во времена Football Club Vado.

Кто-то из постояльцев прикрепил к букету тряпичных ирисов, стоявшему на столе, фотографию обезьяны с футбольным мячом и внизу подписал: «Починелли, возвращайся в Лигурию, твоя жена не осушает слез!»

Починелли сидел хмурый, уставясь в тарелку, и я подумала, что у старости есть одно омерзительное свойство – что бы ты ни сделал громко или, скажем, резко, ты выглядишь дураком. Старики здесь тихие не потому, что им не хочется заорать во всю глотку, а потому, что на это никто не обратит внимания. Разве что доктору пожалуются, а доктор пропишет успокоительные капли. После семидесяти ты как будто теряешь право на обиду и ярость. От тебя ждут тихого голоса, подарков на крестины и открыток с побережья.

Но это здесь, в «Бриатико», а в деревне все по-другому: никто из рыбаков не передает детям лодку, пока еще может держаться на ногах. Здешние старики крепкие и смолистые, будто сосновые сучья. И по девкам бегают до самого смертного дня. Вот взять хотя бы конюха, которого убили два года назад, когда он возвращался с танцев. Ему уж никак не меньше шестидесяти было. Похоже, танцы в наших краях стали опасным занятием, почище ремонта церковной кровли или охоты на китов.

Когда конюха нашли, он висел на ветке бука в проволочной люльке. Говорили, что во рту у него была сухая трава. Похоже на казнь, это правда.

А вот убийство на рынке вообще ни на что не похоже. Рыбный рынок – чисто выметенный, с розовым гранитным полом – это даже не сердце деревни, это ее лицо. Здесь делают все самое лучшее: покупают еду на ужин, узнают новости, встречают друзей. Это все равно что осквернить двери храма или украсть венок со свежей могилы. У местного никогда рука не поднимется.

Хотя что я говорю? Те люди, которых я знала в детстве, уже провалились в болото, в мертвую стоячую воду памяти. Остались их имена в старой записной книжке моей матери, да только она им больше не звонит.

Записная книжка была не просто тетрадью, где мать записывала адреса и рецепты, она была гроссбухом, заполненным вычислениями тайных и явных расходов, часословом, исчерканным строчками из проповедей отца Эулалио. Там были имена собак, которых мать так и не завела, благоприятные лунные месяцы, даты смерти соседей и номера лотерейных билетов, да бог знает что там было, выглядело это примерно так:

 
шампиньоны снести Д (старый лоток)
женщина без тени
бакалея 49 99
разное (индюшка, белье)
а также каждый день ст на солн
 

Я полистала эту книжку только однажды, наткнувшись на нее в кладовой за бутылками с домашним вином, мать заметила это и перепрятала в укромное место. В хорошие дни она вставала до рассвета и принималась колотиться по дому, как будто вдруг понимала, как сильно мы его запустили.

Дом выглядел не так уж плохо, если не проходить дальше кухни и столовой. Прошлой весной Бри купил зеленую краску для фасада, она так и осталась стоять под крыльцом. Зато такого крыльца в деревне ни у кого нет, брат сделал его из расколотого мельничного колеса, которое они с Пеникеллой бог весть откуда приволокли на телеге.

Вчера у меня был выходной, и я провела весь день в саду, подравнивая вьющиеся розы на шпалерах: после январских заморозков многие зачахли, обуглились и свисали почерневшими головками вниз. Ножницы мать куда-то спрятала, и мне пришлось работать старыми, изрядно затупившимися, так что к вечеру пальцы у меня были в пузырях и ссадинах.

Садовница из меня никудышная, и так было всегда, зато я любила смотреть, как мать и брат работают на нашем треугольном клочке земли: прореживают живую изгородь, льют воду из жестяной лейки, подравнивают перголу, ведущую от крыльца к беленому амбару. В этой перголе мы с братом однажды нашли гнездо дрозда, в самой гуще пурпурной резной листвы.

Больше всего возни было с трехсотлетним каштаном, подпиравшим крышу перголы с северной стороны. Однажды осенью на него напала каштановая чума, он пожелтел, ослабел и с тех пор так и не оправился. К началу октября плоды не успевали поспеть, но он уже сбрасывал их в траву, и они лежали там, бесполезные, улыбаясь треснувшими ртами.

Когда меня привезли из родильного дома в Черуте, всю в розовых кружевах, брат так расстроился, что решил избавиться от меня, как только родители уйдут из дому. Ему было четыре года, и он уже знал, что итальянских детей находят в дуплах каштановых деревьев. Поэтому он положил меня в глубокое дупло, чтобы Господь забрал меня обратно.

В дупле я тихо пролежала до самого вечера, пока не вернулись родители. Наверное, дерево меня успокоило своими скрипами и шорохами. Может, поэтому я так люблю каштаны: смуглые орехи, заносчивые пирамидки цветков и особенно скорлупу, на вид пушистую, а на ощупь колючую. Точь-в-точь как волосы моего брата, пегие и топорщившиеся во все стороны. Никакая расческа их не брала. Кончилось тем, что он сбрил их начисто в день своего семнадцатилетия.

* * *

Комиссара я отыскала в траянской бильярдной. Это единственная бильярдная на четыре деревни, и там всегда полно народу, хотя сукно на столах вытерлось почти до дыр. Когда я вошла в подвал, освещенный двумя тусклыми лампами, комиссар как раз отошел от борта, уступая место своему партнеру, сержанту, с которым он приезжал забирать тело моего брата. У сержанта кривые ноги и плоский затылок, что говорит о жадности и себялюбии. Из него выйдет отличный старшина карабинеров.

Увидев меня, комиссар досадливо поморщился:

– Чего ты хочешь? У меня обед до четырех, приходи потом в участок.

– Я нашла орудие убийства.

– Неужели? – усмехнулся сержант. – Давай сюда, я добавлю его в нашу коллекцию.

– Взгляните вот на это. – Я старалась говорить спокойно, хотя мне хотелось кричать. Не доставая гарроту из платка, я положила ее на зеленое сукно рядом с шаром, остановившимся у самой лузы.

– Похоже на гарроту. – Комиссар не выглядел удивленным. – Девочка принесла нам не пистолет, слава святой Катерине. Она принесла какую-то штуку и сейчас скажет, что это та самая штука, которой попортили горло ее брату.

– Разумеется, та самая. – Я почувствовала, что ноги слабеют, и прислонилась к барной стойке. – Я нашла это у Риттера, постояльца отеля.

– Разве обыск постояльцев входит в твои обязанности? – Комиссар поглядел на меня, насупившись. – И почему ты привезла это сюда, а не вызвала полицию в отель?

– Потому, что не хочу поднимать шум в «Бриатико». Там и без того неспокойно.

– Допустим, это гаррота, хотя и очень странная. – Сержант натирал мелом кий, не глядя на меня. – И как ты теперь докажешь, что улика принадлежит именно ему?

– Да у него их целая пачка, – выдохнула я.

Вентилятор, стоявший на стойке бара, гнал сигаретную горечь прямо мне в лицо. Почему они не берут гарроту в руки, думала я, почему мы не едем в участок, чтобы приобщить ее к уликам? Почему эти двое стоят здесь в своих перепачканных мелом черных рубашках и смотрят на меня как на деревенскую дурочку? Теперь, когда я записываю это в дневник, я вижу, что и впрямь выглядела глупо. Но в тот день злость душила меня почище гарроты.

Мы все же поехали в участок, и по дороге комиссар отчитывал меня за назойливость, а сержант невозмутимо крутил руль. Приехав, мы вошли в кабинет, мою находку положили на стол, а комиссар взялся за телефон и долго добивался у нашего портье, чтобы тот соединил его с администратором. Я представила, как взъерошенный Витторио чертыхается и торопливо втыкает проводочки в нужные гнезда.

Администратора не нашли, номер его личного телефона я не знала, тем временем Витторио поймал кого-то из обслуги и попросил его подойти.

– Такие вещи не делаются без соблюдения формальностей, – сказала я сердито. – Вы должны были поехать туда с сержантом, изъять улики и приобщить их к делу. А вы просто звоните портье, как будто речь идет о домашнем розыгрыше.

Комиссар отмахнулся и заговорил вкрадчивым голосом:

– Вы кто? Музыкальный работник? Где сейчас находится ваш постоялец по имени Риттер? Как это – кто говорит? Вы с луны упали? Старшина карабинеров!

* * *

– «Бриатико» будет разрушен, – сказал Садовник, когда я принесла ему чай, прихватив на кухне два эклера. – Говорят, тосканец собирается сдавать западное крыло туристам. Реальность рушится не из-за войн или пожаров, а из-за медленных незаметных древоточцев. Так вот, тосканец и есть древоточец реальности. Это у него на лице написано.

– Стыдно признаться, я ни разу толком не посмотрела ему в лицо. Я здесь никому не смотрю в лицо, только старикам, когда разношу таблетки, чтобы глотали, как положено.

– Вовсе не стыдно. – Он допил чай и поставил пустую чашку на поднос. – Наше собственное отражение – вот что важно.

Его отражение и впрямь было важно, я сама готова была стать его отражением. Никакой особой красоты в Садовнике не было: впалые щеки, волосы мягкие, как полоса морской шелухи на пляже, брови будто перышком подрисованные. Лицо казалось бы слабым, если бы не глаза – пасмурные, лилово-сизые, одним словом – жимолость, у нашей соседки целый куст в саду растет, она ягоды от мигрени заваривает.

Садовник вышел из комнаты с подносом, он не терпит грязной посуды и всегда выносит ее в буфетную, эту привычку я уже изучила. Я наблюдаю за ним так же внимательно, как в свое время наблюдала за братом, но что, черт подери, я знаю о своем брате? Оказалось, что любви и пристального взгляда для знания недостаточно. Вернее, оказалось, что эти два понятия несовместимы.

 

– О чем ты задумалась? – спросил вернувшийся Садовник, распахивая оконные створки.

– О том, что здесь будет, когда не станет «Бриатико».

Хотела бы я рассказать ему все, что думаю, но это займет весь день и всю ночь, потому что придется начать с самого начала. Придется начать с того дня, когда я приехала домой, чтобы отговорить брата впутываться в темное дело, запах которого я почувствовала издали, так чуют запах сырого подвала с проросшим картофелем.

– Знаешь ли ты, что сделает Пулия, когда сюда приедут экскаваторы? – спросил Садовник, забравшись на подоконник. – Она наденет халат, заплетет косу и ляжет на кровать. И сдвинуть ее можно будет только вместе с фасадом.

– А что сделаете вы?

Я просто так спросила, хотела, чтобы он не отворачивался. Когда он сидел вот так, освещенный сбоку полуденным солнцем, что-то начинало меня тревожить, но я никак не могла понять – что. Так пытаешься ухватить утренний сон и не можешь, будто ловишь сачком увертливую рыбину в пруду.

– Что сделаю я? Соберу свой чемодан, сяду в решето и поплыву на летающие острова с синерукими джамблями.

– Какие острова?

– Зеленые, над морем. – Он сложил руки на коленях, зажмурился, как маленький мальчик, и прочел:

 
А вдали, а вдали от знакомой земли
Не скажу, на какой широте,
Острова зеленели, где джамбли живут,
Синерукие джамбли над морем живут.
 

– Это где, в Карибском море?

– Нет, еще дальше, – усмехнулся он. – Там есть водоворот, через который внутрь Земли вливаются четыре моря, будто в воронку. А рядом с ним торчит голая скала, где я найду себе пристанище.

– Зачем же отправляться так далеко?

– Ну, это ведь не простая скала. Она обладает особым магнетизмом. Мрачной иссиня-черной неприступностью. Почти как ты, Петра.

Неприступностью? Да он с ума сошел. Мне хотелось, чтобы утро сменилось вечером прямо сейчас и мы могли лечь на разбросанное по полу белье в подвальной прачечной. Труба, по которой белье из процедурной сбрасывают в подвал, издает глухие стуки, даже если в ней ничего нет. В прошлый раз Садовник сказал мне, что раньше труба служила для того, чтобы отправлять в каземат не угодивших хозяйке любовников, и я верила в это целую минуту. Полагаю, моим любовником он быть не хочет – и не станет, даже если его в каземат отправить.

Садовник

И вот я снова здесь. Я получил работу в «Бриатико». Я прихожу в ресторан, растерявший былую славу, и смотрю, как рука подавальщика медленно ставит тарелки одна на другую – сначала латунная, потом фарфоровая, – так длинная лапа тонарма в музыкальном автомате меняет пластинку, остро поблескивая хромом. За стеной ресторана, там, где раньше стояли рулеточные столы, начинаются наши с барменом владения, хотя моего там не так уж и много: инструмент и вертящийся кожаный стул.

У расстроенного пианино, что стояло в нашей прежней квартире, была хитрая третья педаль – для тихой игры, чтобы не беспокоить соседей. Стоило ее нажать, как между струнами и молоточками появлялась полоска толстого войлока, и звуки зарывались в мягкое, превращаясь в шепот. Помню, как я удивлялся, когда мать садилась на вертящийся стул и перебирала клавиши, – мне казалось, что ее короткие пальцы не годятся для музыки, другое дело – пальцы моего репетитора, быстрые и легко берущие октаву.

Моя жизнь в «Бриатико» началась с того, что Пулия помогла мне устроиться в мансарде и принесла стопку хороших простыней, таких прислуге не выдают. Потом она села на мою кровать и сказала, что весна недаром выдалась такая теплая, ведь дни дрозда были просто ледяные, в отеле даже батареи лопались. Я не разобрал и попросил повторить: giorni della merla? Оказалось, так здесь называют последние десять дней января. Если они слишком теплые, то весна будет зябкая, дров не напасешься. Что до дроздов, то они раньше были белыми как снег, пока не научились пережидать мороз, сидя на дымовой трубе. Почернели от сажи и потеряли красоту. Зато не умерли.

В детстве я много думал о смерти. Мне представлялась вереница людей, бредущих по краю обрыва в каких-то горах на рассвете, когда море внизу кажется шероховатым, как изнанка листа мать-и-мачехи. Они идут так медленно, что слышен шорох песка, сыплющегося из-под их ботинок, они идут осторожно, но это не спасает их от падения – они падают без единого вскрика, без попытки уцепиться за руку идущего рядом или хотя бы за корягу, торчащую из горного склона. Тот, кто шел за упавшим, незаметно нагоняет идущего впереди, и строй не нарушается.

Со смертью связана целая груда вещей, которые не сразу удается опознать. Думаю, что они проникают в твою жизнь понемногу, сочатся ледяными каплями, а не высыпаются все сразу, будто ягоды из перевернутой корзинки. Одна такая капля бежит по моей спине уже несколько лет и все никак не добежит до крестца. Я утратил способность располагать к себе. Вот такая капля. Вернее, я утратил разом весь спектр – способность, умение и желание располагать к себе.

Люди, которых я встречаю, представляются мне железными рыцарскими перчатками, которые реальность швыряет мне в лицо. Но самое страшное – это разговаривать вдвоем. Глядя в дружелюбное или высокомерное (не важно какое!) лицо того, кто сидит передо мной, я испытываю несколько порывов сразу:

1) ударить его кулаком, чтобы кровь полилась черной струей на его одежду;

2) обнять и признаться в том, что я недостоин его беседы;

3) встать и уйти.

flautista_libico

Разбухшие от дождя куртку и свитер пришлось сушить на батарее, но стоило повернуть регулятор до отказа, как электричество вырубилось во всей богадельне. Дождь пошел сразу после полуночи, небо торопливо и безрадостно соединилось с землей, из земли полезли разлапистые клочья тьмы – подходящая ночь для убийства.

Если бы кто-то сказал мне, что я увижу смерть так близко, что почувствую ее запах, смогу различить чешуйки плоти, обозначающие ее власть, и при этом ничего, то есть совершенно ничего, не почувствую, меня бы это не слишком удивило. Смерть – это часть пути, в ней нет ничего бесчеловечного. Однако ночью меня мучили тревожные сны: золотые воины, плоские, будто вырезанные из шоколадной фольги, быстро продвигались вдоль берега моря, их было неисчислимое множество, этих македонян или персов, и хотя во сне армия явно отступала, мне страшно захотелось быть одним из них, ни о чем не заботиться, спать, завернувшись в плащ, и думать о Согдиане, за которой кончаются обитаемые земли.

Утром пришлось встать пораньше и устроиться в холле, чтобы не пропустить основного зрелища. Полиция приехала в отель к восьми утра, сам tenente и два его оловянных солдатика. Бранку повели к машине через двор у всех на виду (ее лицо надулось от ужаса). Такое же лицо у нее было, когда помощник повара, разозлившись на ее вечные окрики, сделал в морозильной камере ледяные руки из черничного сока и подложил ей в столовой на скатерть – слева и справа от тарелки.

В то утро меня первый раз посетило ощущение, что я напрасно трачу здесь время. Мне пришлось ждать этой работы три с лишним года, даже смешно, проще устроиться третьим номером в баскетбольную команду. Будь я девочкой со сладко выгнутыми бровками, меня бы взяли без разговоров, в моем же случае все было сложнее – подходящее место несколько раз мелькало на сайте отеля, но мои резюме не принимались во внимание. Пришлось устроить небольшой искусственный зазор между деталями. Проявить свободную волю.

После этого в моем блоге появилась первая запись: «Чем лучше ты информирован, тем крепче ты сцеплен со структурами действительности и тем тяжелее тебе свернуть в сторону и проявить свободную волю. Свободная воля – это своего рода экзистенциальный сквозняк, она необходима, как необходим допустимый зазор между деталями какого-нибудь сложного механизма».

Сначала мой блог назывался anima_curva, но это было чересчур патетично. Потом его сменил стеклянный ветер. В пляжном журнале мне попалась статья одного астронома, он мрачно описывал планету, где дуют стеклянные ветры (температура атмосферы там тысяча градусов). У меня в интернате тоже не было имени, только кличка. Меня тоже мучает жар в тысячу градусов, от которого леденеют руки и ноги. Во мне дует стеклянный ветер, текут стеклянные реки и высятся стеклянные холмы.

Потом это название мне осточертело и появилось новое: flautista_libico. А потом блог и сам стал слишком откровенным, и пришлось повесить на него замок. Теперь его читаю только я.

Воскресные письма к падре Эулалио, март, 2008

Сижу в кафе в центре Салерно, куда меня заставили поехать на лекции К., светила криминалистики. Просидев на первой лекции полчаса, я начал мучиться зевотой, кашлем и газами, так что пришлось по-тихому уйти, и теперь я нашел кафе, где подают анисовку на льду, как в нашей траттории, и – доволен. На курсах придется провести две недели, то-то счастья будет моему верному Аттилио, он давно рвется посидеть в комиссарском кресле.

В моем расследовании тем временем появилось занятное обстоятельство. Я понял наконец, что за добыча досталась убийце хозяина и сколько она стоила. Я уже писал тебе, что безутешная вдова настаивала на версии ограбления и твердила, что у мужа украли что-то важное, хотя, что именно, толком сказать не могла. Он не расставался с какой-то дорогой вещью, твердила она, даже мне не показывал, я знала, что он носит ее в бумажнике, но ни разу не посмела туда заглянуть. И теперь его убили из-за нее, говорила она, убили и ограбили!

Чуть позже досыта насидевшийся в подвале тренер рассказал мне кое-что еще, занятное и несколько противоречащее показаниям синьоры Аверичи. И не только рассказал, но и подписал протокол.

Теперь, когда я знаю, что вдове и ее дружку было известно, что именно таскает в бумажнике хозяин отеля, я могу с уверенностью сказать, что это было известно каждой овце в Аннунциате. Вещица тянет без малого на миллион, я посмотрел в каталоге Скотта. Теперь мне ясно, что вынюхивал Диакопи, явившись в «Бриатико» с рассказами о кредиторах, угрожающих ему смертью. Задай мне вопрос: кто первым нашел эту штуку – он или Аверичи? Чтобы ответить на это, не нужно быть светилом криминалистики. Тот, кто умер, тот и нашел первым!

Маркус. Понедельник

За завтраком в траттории ему подали оссобуко, выбирать было не из чего, хозяин написал мелом на черной доске: сегодня только салат и телячья голяшка. У дверей Маркус столкнулся с тоненькой девушкой в шортах, она несла несколько пакетов, стремительно подмокающих оливковым маслом. Пакеты она прижимала к груди обеими руками и придерживала подбородком, но один все же выскользнул, и Маркус поймал его в воздухе и подал ей, удивляясь своей ловкости.

Девушка улыбнулась, но ничего не сказала, и он посторонился. Лица ее он толком не разглядел, только руку в серебряных кольцах и смуглые ровные ноги в белых кедах. Наверное, приехала с севера навестить родню, подумал он, наблюдая, как она укладывает покупки в проволочную корзинку, пристроенную под рулем ее скутера, надевает шлем и уезжает.

Полотняные занавеси колыхались на сквозняке, открывая вид на пустую террасу, увешанную в честь праздника лавровыми ветками. Из кухонных дверей тянуло дымком – похоже, там что-то подгорело, но, судя по беззаботному смеху поваров, что-то не слишком важное.

Один из поваров вскоре вышел в зал с нагруженным подносом, устроился на террасе и принялся ковырять вилкой в тарелке с мидиями. Круглая спина, обтянутая голубым халатом, и складки на затылке напомнили Маркусу повара из «Бриатико», с которым они часто пили кофе на гостиничной кухне. Тот любил выкладывать руки на стол и лениво шевелить пальцами, разглядывая ногти. Улыбка у него была будто у карточного шулера, а звали его Секондо.

Маркус залпом выпил остывший кофе и оглянулся вокруг: фонари еще не зажгли, синие тени лежали на мраморном полу террасы, люди в кафе были свежи и красивы в сумерках, только знакомый клошар, сидевший за крайним столиком, выглядел так себе в своем дождевике, забрызганном белилами. Маркус поймал себя на том, что упорно называет старика клошаром: дело было не в очевидной бедности, а в какой-то французистой, неулыбчивой подвижности его лица с крупным носом и высокими надбровными дугами. Это наблюдение следовало занести в блокнот, но блокнота не было – он остался в мотеле. Пришлось обойтись салфеткой.

Подавальщик принес графин с домашним вином – в «Колонне» их разносили по всем столикам, и если посетитель не соблазнялся, то вино сливали обратно в бочку, стоявшую под стойкой вишневого дерева. Маркус взял вторую салфетку и продолжил писать, краем глаза отметив, что клошар кивает ему, слегка приподнимая стакан.

– Это наш Пеникелла, – сказал самоанец, хотя его никто не спрашивал. – Присматривает за кладбищем. Живет на лодке, бедняга, дома у него вроде как нет совсем. А в море не выходит!

 

Маркус уже знал, что подавальщика зовут Ваипе, но посетители «Колонны» так и не научились произносить его имя, так что для всех он был просто самоанцем. В деревне его считали бывшим матросом, списанным в Неаполе с грузового судна.

– Я тебя знаю, – внезапно произнес клошар, постучав пустым стаканом по столу. – Ты раньше работал там, на холме. Проклятый холм, заросший терновником. Бесплодная земля, которую никто не хочет покупать. Может, тебе нужна апельсиновая роща у самого подножия?

– Не обращайте внимания, он всегда такой, – сказал самоанец, покрутив у виска толстым пальцем. – Заговаривается, когда переберет.

– Могу я угостить его вином? – спросил Маркус, но подавальщик пожал плечами и вышел в кухню.

Сквозняк хлопнул входной дверью, занавеска вздулась просторным парусом и медленно опала. Со стороны террасы резко потянуло лавровой свежестью, где-то далеко над морем раскатился грохот, блеснула острая молния, и снова начался дождь.

* * *

Два года назад, прилетев в Англию по приглашению издателя, Маркус взял в аэропорту машину и отправился в Ноттингем, сам толком не зная почему. Всю дорогу, крутя баранку маленького синего «форда», он ругал себя последними словами за то, что не остался в столице. Город встретил его теплым дождем, пансион, где он намеревался остановиться, оказался закрытым, и Маркус решил зайти в семейный паб Фиддлов, где они с другом когда-то разливали портер и подметали засыпанный опилками пол.

В пабе было пусто, горели только зеленые лампы над столами; хозяин не узнал его, и Маркус был этому рад. На стенах паба по-прежнему висели коровьи шкуры, хозяин повесил их в честь кожевника, который построил здание в каком-то замшелом году, еще до войны англикан с пуританами.

Заказав пинту портера и омлет, Маркус сел за стол у окна, достал портмоне с документами, вытащил оттуда английский паспорт и положил перед собой на стол. С фотографии на паспорте на него смотрел узколицый парень в очках с круглыми стеклами. Волосы у него вились так мелко, что прозвище Балам, барашек, никого не удивляло, хотя простаком друг Маркуса никогда не был, он был крикетистом, гребцом, душой общества и большим любителем кислоты. Ему было двадцать три года, когда он заснул на чужом диване во время вечеринки и не проснулся.

– Я только сегодня приехал в Англию, – быстро сказал Маркус, увидев хозяина в дверях кухни, – у вас тут ненастная погода, не так ли? Как там мой омлет?

– Все под контролем, сэр, – сказал хозяин, – я подам его через двенадцать минут.

– Я, собственно, зашел, чтобы вернуть вам паспорт, – сказал Маркус. – У меня остался паспорт вашего сына. Еще тогда, в девяносто девятом.

– Вернуть что? – Хозяин застыл у стойки бара, даже в тусклом свете было видно, как он побледнел. В руках у него были две бутылки с красным вином, он держал их за горлышки, будто подстреленных уток.

– Я был его другом. – Маркус вертел паспорт в руках, не поднимая глаз. – Он одолжил мне документы, чтобы я мог съездить в Италию со своей девушкой. Мы были похожи, понимаете? Я забыл вернуть вам паспорт, а потом мне пришлось уехать за границу, и надолго.

– Покажите. – Хозяин поставил вино на стойку бара, подошел к столу и взял паспорт в руки. – Господи боже. А мы-то думали, куда он подевал свои документы, в комнате нашли только страховку и членский билет гребного клуба.

– Простите. – Маркус поднялся со стула. – Ради бога, простите. Я был словно во сне. В этой итальянской поездке я потерял девушку. А когда приехал, узнал, что потерял и друга. Я даже на кладбище не смог пойти, так мне было плохо.

– Долго же вы ждали. – Низкий женский голос не был насмешливым, скорее удивленным.

Маркус обернулся к входной двери и увидел там младшую сестру Балама, заводившую велосипед в железную стойку, которая в «Грязной Нелли» была устроена прямо в коридоре. Маркус помнил, что брат называл ее Сис. Справившись с велосипедом, девушка повесила дождевик на крючок и подошла поближе:

– Как ваше имя?

Маркус назвался, и она покачала головой:

– Я вас совсем не помню. Но вы упомянули Италию. Вы долго там жили? Может быть, то странное письмо предназначалось вам?

– Мне? – Краем глаза Маркус видел, что старик вышел с омлетом на подносе, помедлил, махнул рукой и скрылся в кухне. – Письмо из Италии?

– Мы получили его спустя десять лет после гибели брата. Все тогда ужасно расстроились. – Она села напротив и наклонилась поближе, понизив голос. – Представляете, получить письмо на имя мертвого человека, да еще и из страны, где он сроду не бывал. Отец хотел его сжечь, но я не позволила. Там довольно много бумаг, толстый такой пакет. Сверху лежало письмо на плохом английском, где моего брата называют почему-то садовником.

– А откуда оно отправлено?

– Понятия не имею. – Сис поднялась и направилась к лестнице. – Я вам его покажу.

Маркус знал, что лестница ведет на галерею, а оттуда в квартиру над пабом. Комната Балама находилась над стойкой бара, и время от времени он говорил, что, сделавшись хозяином заведения, вырежет в полу люк и проведет шланг от бочки с портером, стоявшей под стойкой, прямо к своей кровати.

– Выходит, вы и есть тот русский друг из колледжа? – спросила Сис, перегнувшись через перила галереи. – Теперь я вас, кажется, припоминаю. Тогда почему эта девушка написала на конверте нашу фамилию, а не вашу? Здесь какая-то тайная история? Любовь?

Она смотрела на него сверху, улыбаясь и помахивая конвертом.

– Любовь? Скорее ненависть, – сказал Маркус, задрав голову. – Хотя черт его знает. Я и сам их иногда путаю.

* * *

Толстый конверт был заклеен заново и запечатан скотчем. Маркус открыл его прямо под дождем, из конверта выпала пенковая трубка, и он машинально сунул ее в карман. Потом он вытащил папку, в которой лежали отпечатанные на принтере страницы. Из конверта высыпались сухие цветы, будто из школьного гербария, их тут же унесло сточной водой, мчавшейся по тротуару.

Он начал было читать, встав под козырьком зеленной лавки, но лепестки продолжали сыпаться, тогда Маркус взял папку за концы обложки и крепко потряс, чтобы избавиться от них раз и навсегда. Вместе с цветочной крошкой на мокрый асфальт выскользнул лист бумаги, мелко исписанный от руки.

«…Прошлое не умерло, оно даже не прошло. Теперь я знаю, кто ты, ливийский флейтист. Я прочла твой блог, распечатала его и отнесла в полицию. Комиссар прочтет его, и – не сомневайся – тебя станут искать и найдут!»

Маркус прочел письмо до конца и сунул в конверт. Петра, маленькая медсестра из «Бриатико». Слишком бледное для южанки лицо, скуластое, с большим свежим ртом, всегда чуть приоткрытым, как будто ей не хватает воздуха. Может, она уже замуж вышла. А если не вышла, то, по тамошним понятиям, она уже старая дева, zitella. И очень сердитая старая дева.

Вернувшись в отель, Маркус переоделся в сухое, спустился в бар и заказал полпинты рома с имбирной водой. Записи в папке были отрывистыми, беспорядочными, девочку швыряло из одного года в другой, будто кораблик в штормовую погоду. Он пролистал еще страниц десять и наткнулся на запись о себе самом, которая заставила его улыбнуться. Можно ли быть убийцей, обладая безупречными щиколотками?

«Бриатико» медленно высыпался из письма, будто порошок из аптекарского пакетика, и это был январский «Бриатико», наверное, из-за замерзших дроздов, сидящих на черной от сажи трубе. Столько лет прошло, подумал он, закрывая папку, а девочка до сих пор думает, что я душегубец и лиходей. Но что это за выпад, мелькнувший в самом конце письма? Fiddle while Rome burns? В гостиничном лифте, поднимаясь на свой этаж, он снова достал листок и перечитал его, наморщив лоб.

«Я хочу, чтобы ты боялся этого дня, Маркус Фиддл, поддельный англичанин. Ты паршивый любовник, не посмевший взглянуть мне в глаза, удравший тайком, будто деревенский вор с ягненком за пазухой. Ты и есть вор, хотя считаешь, что добыча принадлежит тебе по праву. Видишь, я все о тебе знаю. Играй, покуда Рим горит, но помни, что однажды твои струны лопнут и станет совсем-совсем тихо».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru