Дошла очередь и до заплаканных, дрожащих от страха женщин. Всех их раздевали догола прямо у ворот лагеря. Женщины в серых арестантских робах деловито и быстро собирали вещи в большие корзинки и уносили их в ближайший барак, возвращаясь с опорожнёнными, которые вновь и вновь наполнялись. Было страшно и мерзко стоять голыми перед мужчинами, не имея возможности прикрыться руками. За такую попытку можно было сразу получить удар плетью. Впрочем, мужчины не выказывали никакого интереса к голым женщинам. Для них это был лишь человеческий мусор, который следовало рассортировать, определив, кто из этих женщин закончит жизнь сегодня, а кому выпадет прожить ещё несколько дней. Бросив скользящий взгляд на Раю, офицер указал ей рукой с плёткой встать в левую колонну. Рая стояла рядом с другими женщинами, а вражеские солдаты пялились на них. Но в какой-то момент пришло равнодушие к их взглядам, сделать женщины всё равно ничего не могли.
Сортировку закончили, и их погнали в сторону строения с большой трубой, дым из которой опадал мелкими хлопьями на пленниц и их сопровождающих. Женщин поставили в длинную очередь. Через определённые промежутки времени открывалась широкая дверь, и часть колонны загоняли внутрь. К акая-то безнадёжность поселилась в сердцах, пленницы смирились со своей участью и готовились принять неизбежный конец. Оставшись без своих малышей и понимая, что им уже никогда не встретиться, они теряли желание жить. И только жаркое солнце второго месяца лета понимало их.
Они стояли уже несколько часов, скоро последний солнечный лучик скользнёт прощально по их спинам, и они вой дут в последнюю дверь в своей жизни. Внезапно всё изменилось, дым над трубой стал редеть, дверь распахнулась, но вместо того, чтобы загнать в неё очередную порцию людской массы, из неё выскочил человек в военной форме и быстро побежал вдоль колонны, не обращая никакого внимания на стоящих. Вскоре к зданию быстрым шагом прошли несколько человек, дверь за ними закрылась, и время изменило свой ход. Теперь сердца узниц забились быстрее, почувствовав отсрочку приговора. Появилась слабая надежда, ниточка которой могла оборваться в любой момент, но сердца уже ухватились за неё, трепетно забившись и не желая обрывать. И сразу вернулись мысли о детях: может быть, они ещё живы? А может быть, ещё суждено увидеться?
В тот момент, когда дверь распахнулась, напряжение толпы достигло максимального накала, но вышедшие прошли мимо женщин, остановились возле охранявших их солдат и отдали тем какое-то распоряжение. После этого всё пришло в движение, женщин развернули и погнали в сторону бараков. Они шли голыми по территории лагеря, но, казалось, всем это было абсолютно безразлично, никто на них не глазел. Немцы не считали их за людей, а заключённые были озабочены собственным выживанием, к тому же мужчин-заключённых почти не было. Женщины шли голыми, сбивая и раня ноги, но никто не жаловался, потому что у них появилась малейшая надежда выжить. Они ввалились в пустой барак и, забравшись на деревянные нары без всякой подстилки, замерли, стуча зубами от страха и холода.
Через несколько минут после того, как их завели в барак, в него зашли несколько женщин с дубинками в руках. Одна из них была в чёрной форме, а остальные были одеты в серые арестантские робы с повязками на правых руках. Прозвучала команда построиться. По спинам замешкавшихся немедленно загуляли дубинки. Их били и материли до тех пор, пока они не выстроились в три ряда возле нар.
Старшина командовал зычным голосом, подгоняя вновь прибывших. Да и чего колготиться? Быстро получили всё необходимое – и на обед. А уж после обеда и оружие почистить, подсумки патронами укомплектовать да под себя подогнать. Письмо домой на коленке опять же – святое дело. Не сегодня завтра всех поубивают, а письмо ещё два месяца в пути, да следующего ждать столько же будут, а там гляди и война закончится. Нет, следующего, конечно, не получат, здесь по столько не живут, чтоб вот по два письма отправить успеть. Даже если завтра не убьют, не будешь же ты, вернувшись из боя, грязный и уставший, выводить каракули дрожащей рукой.
Да и о чём писать-то? Всего один бой, а ты просидел в окопе, не высовываясь, что здесь героического? Так и напишешь своим: так, мол, и так, мои дорогие, сидел я на дне окопа и дрожал, что твой заяц, да молитвы вспоминал. А они никак в голову и не лезли. А потом, когда дали команду «в атаку», то стыдно было во весь рост подняться, потому как портки замочил. Это когда прямо рядом с окопом танковый снаряд разорвался. И сам не заметил, как это произошло, руку вниз опустил, а там… стыдоба какая. А в атаку хошь не хошь, а подниматься придётся. Все на бруствер полезли, не останешься же со своими подмоченными портками в окопе, так хоть, может, убьют, а мёртвые срама не имут. А жить в мокрых портках красноармейцу никакого резона нет. Всё одно как труса расстреляют, был бы смелым – портки б не обмочил. Не понял, что это? Да неужто не один он обмочился? Мать честная, курица лесная, три четверти взвода и сам товарищ старшина с мокрыми разводами. И все друг друга оглядывают, даже легче как-то стало. Раз не один такой, так, может, всех-то к стенке за трусость ставить не будут?
– Сынки! Слушай мою команду!
Папаша… мать твою… ты на пяток лет всего и постарше, да стоишь перед подчинёнными в мокрых штанах. Какие мы тебе сынки?
– Штыки примкнуть! Да не тряситесь! У меня тоже штаны мокрые! Это нормально! Зато нам больше бояться нечего! Слушайте меня, сынки! Чем быстрей мы до фрица добежим, тем меньше у него времени будет нас из пулемётов полосовать. А там коли да руби! Да не палите зазря на ходу, патроны экономьте! А штаны мы ещё высушим! Вперё-о-о-д!
И нестройно потянулись. Ура кричать бесполезно, немец, как бегущих к нему увидел, тут же огонь шквальный открыл. Молча бежит рота, и молча редеют её ряды. Может, кто и кричал, да разве разберёшь? А по сторонам лучше и не смотреть, глянешь – и страшно станет, жить захочется, какая тогда атака? Как там старшина учил: выбрать точку и бежать на неё, по сторонам не глазеть, только под ноги иногда, чтоб кубарем не грохнуться.
А вот и фонтанчики пыльные под ногами. Очередями пулемётными суки рубят! Попрыгали в воронку, голов не поднять. Где старшина, опять в атаку поднимать будет? Что? Ясно! Упокой Господь его душу! Да погоди, Господи, не старайся зря, вот сейчас мы ещё раз поднимемся, так потом всех разом и упокоишь, ибо кто выжить может в этом аду? Это ж сколько свинца над этим полем летает? Чать, не муха, рукой не ухватишь!
– Ну что, зассыхи, отсиделись, подсушились, а теперь оправдывайте доверие Родины! А ну, пошли!
Да где там пошли – трое тюфяками безжизненными в воронку свалились. Да здесь нас пристрели, товарищ командир, никуда мы не пойдём! Да не мотай пистолетом перед нашими мордами! Не видишь, что ли, обоссанные мы, уйди от греха подальше! Ну вот, видишь, кабы нам пример не казал, то до смерти папироску успел бы выкурить, а так, чего ж куреву пропадать, мы за тебя докурим.
Вот так дотемна и досиделись, а там, прячась за каждой кочкой и в каждой воронке, полтора десятка человек – всё, что осталось от полностью укомплектованной роты – ползком до своих. А оружия назад и того меньше приволокли. Хоть бы покормили, сволочи. Чего выстроили да пугалки свои нам в рожи орёте? Пулемёты всё равно погромче будут. Да и не боимся мы ваших расстрелов, нам всё одно где помирать: завтра ли в открытом поле, либо здесь под деревом. Это как поглядеть, здесь оно даже предпочтительней будет: жрать уже не надо будет, курить тоже – а это плюс, а то так потянуть хочется, что аж свербит. Да и оставят в живых – так портки замывать придётся, стыдухи не оберёшься. А там ночь трястись в мокром исподнем, да опять в атаку на убой. Ведь чего сегодня зазря под пули немецкие гнали? Ни на сантиметр не продвинулись, а народу уйму положили. Это ж только с нашей роты такой недобор, а сколько этих рот здесь было, вон, полковник небритый с серым лицом знает, больше некому.
– Вы трусы! Вы недостойны высокого звания красноармейца! Вы опозорили нас перед товарищем Сталиным! Что мы теперь ему скажем?
– Да пошёл он на хер, твой товарищ Сталин! И ты тоже пошёл! Что ж вы нас как скот на убой, без прикрытия! Вон сколько наших ни за чих полегло!
– Ма-а-а-алчать! Сукины дети! Да я вас сейчас всех под расстрел! Да я вас!
Ну что, что ты нас? Ты думал, что снаряды только по нашу душу летают? Ан нет, по твою тоже прилетел, аккурат как ты чужие решил к Господу Богу отправить. Значит, есть он там наверху, раз бесчинства такого не допустил. Вот и смотри теперь в небо. А бог пусть на рожу твою небритую полюбуется.
Вот незадача, особист цел остался. Ну этот за товарища Сталина любого на немецкий крест порвёт! Выстроился со своими опричниками, что Малюта Скуратов. Нет, не летит ещё один шальной, что ж вы, немчура, на снарядах экономите? Нет бы и этих прихватить на господне довольствие. Ох, сейчас зверствовать начнут! Мало им крови, что немцы нам попускали, так и этим не терпится.
– Кто?! Кто, суки, на товарища Сталина такое сказал? Выходи, мать-перемать, на месте расстреляю!
Ага, прям помчались. Твоя работа, иди сам и ищи, кто кричал. Ничего не знаю, ничего не слышал, а если б слышал, то сам бы за товарища Сталина! Вот ей-ей! Нашёл упырь, кого расстрелять. Чей взгляд не глянулся, того и к стенке. Да и то, не мог же он слова такие про товарища Сталина безнаказанными оставить. Надо ж хоть кого-то расстрелять, а то, не ровён час, свои же и донесут, что, мол, за товарища Сталина не вступился, самого к стенке и определят. Ты это, извини нас, братишка. Завтра встретимся, чего сейчас разбираться, кто и что кричал. Отдыхай, а мы пойдём пайку солдатскую получим, а если нальют нам наркомовские, то помянем тебя добрым словом.
Тихо, ночью немец тоже отдыха хочет, потому зря и не стреляет. И наши пушки молчат. Артиллерист, он тоже человек, ему тоже поесть, попить, поспать треба. Завтра и навоюемся, а пока стучат ложки о котелки. Говорить неохота, всё и так ясно, а портки – да плевать на них, к утру сами просохнут, а не просохнут, так мы друг друга уже видели. А сейчас притулиться где-нибудь да поспать, пока в животе после каши тепло. Ну чего ты орёшь, какое оружие чистить? Вот сволочь, так и не даёт спать. Да что там чистить, старшина же сказал зря не палить, вот мы и не стреляли совсем. Ёшкин кот! Правы вы, товарищ лейтенант, ей-богу правы! Да кто ж думал, что она такая грязная? Зараз почистим, не извольте сумлеваться! Ну всё, дочистили, посты выставили, теперь спать.
Вода какая тёплая и небо красное! Это закат такой? Везёт же людям: и море им тёплое, и закат красивый. Перекреститься, да в воду – и саженками вперёд, а устанешь – так греби по-собачьи. Либо перевернись на спину, да руки-ноги раскинь и отдыхай, на волнах качайся. Не надо меня за руки, товарищ особист, ей-богу, не буду больше креститься! Не топите меня, я ещё пригожусь! Я могу завтра за товарища Сталина умереть! Ей-богу! Есть не говорить «ей-богу». Да что ж вы, товарищ особист, Матерь Божью так склоняете? Есть проснуться!
Господи, да неужель такое небо синее бывает, красота-то какая! Так бы и смотрел! Только солдату по нужде надо сбегать, не будешь же у себя под ногами безобразия разводить. А там и умыться-побриться, хоть потом и в атаку да к Господу Богу на свидание, но бритым всё одно приятнее. Каша вчерашняя, что с ужина, осталась? Сразу бы сказали, вчера б ещё по миске, зато сегодня бы на полчаса больше поспали. Повара, суки ленивые, хари отъели! Конечно, вчера столько народа полегло, каша осталась, не будут же они её выбрасывать, спасибо хоть подогрели. Где ж вы дрянь такую варить научились? Вчера с голодухи всё смели, а сегодня вкусовые ощущения вернулись, соли им мало да крупы. Жидкая, говоришь? А штаны у тебя какие? Вот то-то и оно, жри, да не перебирай!
Опять особист прибыл, неуж вчера крови не допил? И политрук с ним, шепчутся, задумали чего? Да хрен с ними, всё одно скоро в атаку. Что от их пуль, что от немецких, что от заградотрядовских… Как они вообще дали вчера к своим вернуться?
Из пяти рот одну неполную укомплектовали, что такой ротой сделать можно супротив пулемётов? Немцу работы на пять минут, чтоб всех в окрошку. А заградотряд поможет – так и за три вместе управятся. Нет, не гонят в атаку, ага, пополнения ждём, а пока собрание. Говорят, можно в партию заявление написать, а кто в бою себя хорошо покажет, того и примут. Нет уж, дудки, на тот свет ежели крещёный, то лучше беспартийным, так-то оно надёжней будет.
Не, поглянь, уболтал пяток, пошли заявления строчить, а нам опять заливают про великого вождя и коварного фюрера. Мы, что ль, тебе его в друзья выбирали? Сам с ним ручкался, а мы под пули. У этой власти и не поймёшь, кто друг, а кто враг. Вчера тебя на руках носят да в газетах прославляют, а завтра ты враг наипервейший, втёршийся в доверие к трудовому народу. И за всё трудовойнарод сам отвечать и должен. И за то, что проморгал врага, и за то, что вчера ему цветы дарил да пионерские речёвки посвящал. А главный наш, он всё предвидел и всех разоблачил. Коли умный такой, чего ж их к власти допустил? С нами же не советовался? И Гитлер тебе другом был. А потом братья и сёстры, выручайте, говорит, ибо я в очередной раз не с тем человеком подружился. Вставай, страна огромная, своего неразборчивого вождя выручать. Шли лучших сыновей и дочерей под вражеские пули!
Вот собрание закончится, по папироске – и в бой. Да только какие мы лучшие, мы просто обоссанные. С такими штанами умирать за товарища Сталина просто совестно, может, не будем умирать, чтоб совесть потом не замучила? И опять услышал Отец Небесный! Врут! Врут, что тебя нет! Кабы не было, то уже штыки бы примкнули, а так, гляди, и до завтра доживём. Дольше вряд ли получится, а ещё хоть денёк прихватить не помешает.
О, пополнение! Ну что, салаги, подходите, сейчас вам опытные, закалённые во вчерашнем бою солдаты расскажут, как себя вести. Слушайте и запоминайте, если хотите лишние сутки прожить. Какое пятно вы у меня увидели? Чай я пролил! Чай! И у вас завтра во время атаки руки трястись будут да котелки не удержат, вот мы и посмотрим, сколько из вас чай прольют, а сколько кашу пороняют. Всё! Свободны, бойцы!
И ещё пополнение, эти уже не салаги необстрелянные, видно по ним. Поди, тоже бой или два пережили. Опытные, с такими и самим в атаку не так страшно. Может, ещё по разу выжить удастся, кто знает? Всё бы ничего, да вторым в наряд. Только заснёшь, а тебе тырк в плечо, вставай, боец, охраняй товарищей! Да не спи на посту, враг не дремлет! А у часового глаза слипаются. В сего-то и спал, поди, с полчаса, ходи тут возле позиций в темени. Вот сволочь, откуда ты взялся, а ну брысь! Уставился своими зелёными глазами, не уходит, не боится. Вот я тебя камнем, то-то же, с красноармейцем спорить, сказано же брысь!
Что это? Не было же разрыва снаряда, почему я в воздухе? Разве часовому можно летать? Ага, ноги уже земли коснулись. Это кто там балует, не видишь, что я на посту? А ну, поставьте меня и пароль назовите! Почему тихо так и шепчут не по-русски? Не может быть, не разыгрывайте меня, уж лучше к особисту на допрос! Поставьте меня, я завтра сам в партию попрошусь! И не я про товарища Сталина кричал! Сукой буду! Клянусь! Ну что же вы меня не отпускаете? Куда вы меня тащите? Гады! Сволочи! А страшно-то как, самое время опять штаны обмочить! Да ещё и шею сжимает, совсем дышать не даёт, тут уж не только крикнуть, а даже и пискнуть не получится. И своих не предупредил, говорили же быть бдительным. Всё, растаяли в темноте свои позиции, до чего ж тихо крадутся гады!
Ну что же вы, наши? Ведь надо позиции проверять, ну пароль там, отзыв! Ну не видите, что ли, часового нет на месте? Тревогу объявляйте и на подмогу давайте! Ну где же вы? Ведь ещё минута, и насовсем утащат! Почему так тихо? Почему никто меня не ищет? Господи, пропал! Пропал! Ещё одно чудо, Господи, ну что тебе стоит? Я же точно знаю, что ты есть! Как, ну как там тебе молятся? Господи, или ты не видишь, куда я попал?
Вокруг одни немцы. Как жаль, что второе письмо не написал, а теперь комвзвода похоронку напишет, если сам из завтрашнего боя вернётся. Да ведь он не похоронку напишет! Вот уж где страх почище обмоченных штанов! Я же не погибший, а пропавший без вести, а то и перешедший на сторону врага! Боже мой, что делать, что делать?! Господи, спаси меня, Господи, раба твоего. Иже еси на небеси… как там дальше? Дева Мария, нет, не так! Пресвятая Дева Мария! Точно, да, Пресвятая! А дальше, как там дальше? Говорил дядька, в церковь надо было ходить, а не на комсомольские собрания, а что сейчас, товарища Ленина с Карлом Марксом вспоминать? Как страшно, озноб по всему телу, сейчас допросят – и в расход. Будут пытать? Наверняка, разве сам бы вот так вот просто пленному поверил? Тоже бы пытал, вот ведь влип! О Господи, пошли мне пулю или снаряд. Я знаю, ты можешь, ведь послал же полковнику небритому! А я побрился, я ж тебя уважаю, чего ж я в таком виде к тебе? Забери меня, Господи, не больно, Христом Богом прошу тебя! Не слышит Господь, видно, тоже по ночам отдыхает, а вам бы его круглосуточно теребить.
Поставили на ноги, пока никто не бьёт, только голоса радостные, чужие, что бормочут, не понять. Ну конечно, рады, что русского в плен утащили. Как же мешает мешок на голове дышать и видеть! А может, лучше и не видеть? Пусть бы так и пристрелили: пока тряпка на голове, не так страшно. Господи, это они наверняка смеются, как я здесь дрожу перед ними, солдат непобедимой Красной армии, да ещё и с обмоченными штанами, ведь так и не пошёл замывать, в надежде, что назавтра в атаке всё одно погибать. А оно вон как вышло, к врагу в плен попал, да ещё и в таких штанах. Плевать на вчерашнее, кажется, мне и сегодняшнего хватит. Господи! Ну где же ты? Где?
Сдёрнули мешок с головы, сразу свет по глазам ударил, хоть и не такие яркие лампы в блиндаже. Сгрудились вокруг, смотрят с любопытством. Вроде люди как люди, без клыков и без хвостов.
– Рус, тринк.
Вода, Господи, как хорошо, ведь пересох весь от страха. Никто не бьёт, ждут, наверное, когда напьюсь.
– Как тьебья зовут, сольдат?
Что сказать? Врать или правду говорить? Если совру, то как они смогут проверить? Или лучше правду? Ведь если уличат, что вру, то наверняка расстреляют?
– Говорьить! Ньет мольчать!
– Трошин Константин.
– Номер твой дивизия? Кто твой командир?
Что же делать дальше? По уставу выдавший хоть что-то врагу уже предатель. Значит, сообщив свои имя и фамилию, уже предал Родину? А что будет, если промолчу? Ну не для того же они рисковали группой, чтобы похитить, а потом наслаждаться игрой в молчанку. Они выбьют всё, что знаю и не знаю. Боже, как страшно. А что будет, если просто сообщу им название своей воинской части и имя своего взводного? А даже если и особиста? Что изменится? Нужно рассказывать, разве знание ими номера воинской части и имени командира как-то могут повлиять на исход войны? Они всё равно завтра всё там уничтожат, но тогда я смогу выжить. А смогу ли? Они ничего не обещают и ничего не говорят, только этот немец задаёт вопросы на ломаном русском. Что они с меня хотят, ведь я ничего не знаю, я всего два дня на позициях, дальше своего окопа и кухни никуда не ходил. Ах да, один раз в атаку, добежал до первой воронки и там отсиделся. Что я могу знать?
– Сколько тяжёлий пушка есть в твой дивизия? Сколько лёгкий?
Господи, ну что им сказать? Если скажу, что не знаю, начнут бить, думая, что вру. Если скажу, что нет таких, тоже не поверят. Сколько же может быть пушек? Была не была, только бы не ляпнуть чего-нибудь такого, за что сразу убьют.
– Было шесть тяжёлых, и ещё две привезли вчера. А лёгких – штук пятнадцать.
Что я несу? Какие тяжёлые, какие лёгкие, я ведь их в глаза не видел! Слышать, конечно, слышал, но кто ж меня из окопов отпустил бы смотреть пушки, да ещё и сравнивать их технические характеристики?
– Какие пушки?
– Да я в них не понимаю!
Вспышка. Какая дикая боль!
– Смотреть мне в глаза. Не врать! Какие пушки?
– Лёгкие сорокапятки. А тяжёлые правда не знаю, хоть убейте!
– Если будешь врать, то убьём. Сколько солдат есть в ваши окопы?
Так, сколько же солдат? Из пяти рот сделали одну неполную, это человек восемьдесят, да две группы подвезли, новобранцев и тех, что бой или два прошли, да заградотряд. Сколько же это вместе?
– Четыреста.
Четыреста – это много или мало? Что я делаю: выдаю своих или спасаю собственную шкуру? Но ведь не знаю точного количества и говорю наобум. А если я сказал бы, что там двести человек, могли бы они поверить? И что лучше для своих: сказать, что больше или меньше?
– У вас есть танки?
Танки… танки… Слышал звук моторов, но сами танки не видел. Есть ли сейчас на позициях танки? Что же им ответить? Опять вспышка. Они просто убьют меня, если я не буду говорить.
– Я видел семь.
– Какие это танки?
– Т-34.
Ну конечно, что я мог им ещё сказать? Какие есть танки в Красной армии, Т-34 да КВ, может, есть и ещё какие, только я про это не знаю, я ведь не танкист.
– Можешь показать на карте, где танки?
Чёрт, всё плывёт перед глазами. Карта перед носом, ничего не видно.
– Где были позиции? Так… а где мы сейчас?
Немец помедлил, ткнул дважды в карту пальцем.
Нужно что-то делать, ещё несколько ударов, и они выбьют из меня все мозги. Так, если наши здесь, а фрицы впереди, то куда могли поставить пушки? Как учили на уроках географии, тёмным окрашивается самое высокое место. А куда я сам бы поставил пушки, будь артиллеристом? Ну конечно же повыше. А как бы сделали немцы? Наверное, то же самое. Значит, я не скажу ничего такого, что будет выглядеть как ложь. В конце концов, я же действительно не знаю, где пушки.
– Вот, вот здесь. И здесь тоже.
– Это тяжёлий или лёгкий пушка наверху?
– Конечно лёгкие, кто ж тяжёлые туда закатит?
– А танки? Где есть танки?
Танки… танки… где же могут быть танки?.. Ну конечно, если наверху только лёгкие пушки, то тяжёлые и танки только внизу.
– Вот здесь и вот здесь.
– Ты не есть врать?
– Нет. Ни в коем случае. Вы мне хорошо объяснили, что будет с тем, кто врёт.
Допрашивающий подошёл к карте и воткнул в неё несколько синих флажков, следуя указаниям Константина.
– Кто твой командир?
Ну это просто, даже не надо ничего выдумывать. Костя спокойно назвал фамилию погибшего от шального снаряда полковника. Невольно перед глазами возникло его худое, небритое лицо, обращённое к небу. Какая разница, как звали того полковника, фамилию нового командира он всё равно не знал. А вот фамилию особиста, велевшего расстрелять солдата, он произнёс вообще безо всякого сожаления.
А немец всё задавал и задавал вопросы. В какой-то момент Константин понял, что его пытаются запутать, чтобы выяснить, не врёт ли он. Конечно, даже малая часть информации, переданная врагу – это предательство, а бросить его и ещё тысячи солдат под пулемётный и пушечный огонь – это не предательство? А отправлять их в атаку со штыками против немецких укреплений – это не предательство? А после этого ещё и расстреливать тех, кто не захотел так просто умереть, не говоря уже о том, что им в спину дышали раскалённым огнём собственные пулемёты заградотряда. Должен ли он, совсем молодой, ещё и не живший парень, прикрывать всё это ценой собственной жизни? И даже если он не произнесёт ни слова под пытками, которые, не уверен, можно ли вообще выдержать, то скажут ли ему за это спасибо? Скорее всего, его уже записали в предатели, а особист отдал приказ немедленно расстрелять после задержания. Значит, он обречён: к своим нельзя, да и где они, свои? Там, в окопах? Да, они всё равно продолжали быть своими, несмотря на все те несуразности, которые делали. Те, в окружении которых он мямлил ответы, точно не были ему друзьями. Но от них сейчас зависела его жизнь, он пробовал цепляться за неё, но чувствовал, как она утекает с каждым ответом на вопрос. Он становился всё менее и менее нужным для своих пленителей. Приходило осознание того, что страх умереть уходит на второй план, он уже сроднился с мыслью неизбежности смерти. Разумеется, его расстреляют, не будут же они ставить ради него виселицу. И потом, здесь же война и полно оружия, пулю в голову, и все дела.
Постепенно он даже начал осматриваться в блиндаже. Большая карта на стене с воткнутыми флажками. Ага, красные флажки – это немцы, а синие – наши. Хотя было бы логичней наших сделать красными. Впрочем, какая теперь разница, через двадцать – тридцать минут его расстреляют и бросят труп где-нибудь подальше от окопов, чтобы не вонял. Константин уже сталкивался со смердящим трупным запахом, рядом с окопами находились несколько погибших солдат, чьи тела было опасно вытаскивать с легко простреливаемой местности. О них старались не думать, но каждый раз набегающий на окопы ветерок напоминал о тонкой грани между жизнью и смертью. Хорошо, что умерев, он будет отравлять немцам воздух, хотя это и не лучшее утешение. Но иные мысли никак не лезли в его голову. А как же другие приговорённые к смерти, декабристы, Овод, что они чувствовали, просили ли о пощаде? Да и есть ли смысл просить о чём-то во время войны, лучше умереть спокойно.
– Не мольчать! Спросиль про железний дорога!
– Что железная дорога, – не понял вопроса Константин и немедленно ощутил новую вспышку в голове.
Всё пошатнулось и поплыло в сторону. Будь руки развязаны, возможно, он и постарался бы ухватиться за допрашивавшего его офицера. Но верёвки давно и прочно врезались в его руки за спиной, так, что он уже перестал их чувствовать. Никаких вариантов больше не было, и Константин провалился в черноту.
Море, он уже купался в нём. Такое ласковое в закатных лучах. А вода, почему сегодня она такая холодная, просто ледяная? Зачем ему плещут её прямо в лицо, заливая рот и нос? А закат, почему он впивается в его глаза, залезая под веки? А кто это вообще оттягивает ему веки, позволяя яркому солнцу забираться прямо в мозг через зрачки?
– Рус, ти не есть умирать. Вставай, ферфлюхте швайн! Ти умереть, когда я сказать! Я спросиль железний дорога! Он работать?
Константин лишь утвердительно кивнул и постарался опять погрузиться в сон с красивым закатом. Но ему не позволили этого сделать. Он опять почувствовал холодную воду на своём лице. Кто-то поднимал его с пола и усаживал на табуретку, перед глазами всё по-прежнему плыло. Его голову удерживали за шею, волос у него не было: все новобранцы были подстрижены под ноль. С носа что-то текло, Константин хотел вытереть, но ощутил связанные за спиной руки. Его голова продолжала безвольно падать вниз.
Он услышал какую-то команду, а потом почувствовал что-то резко бьющее в нос и ударяющее в самый мозг. Он дёрнул головойназад, но его удержали и не позволили упасть. Качка понемногу улеглась, и комната выровнялась. Чьи-то руки поднесли ему флягу с водой, он было жадно припал к ней, но флягу отняли, и рот немедленно стал сухим. Сейчас он был загнанным в угол зверем. Его жизнь полностью зависела от желания охотника. Пленный уже рассказал всё, что знал, больше он не был нужен. Константин глубоко вдохнул, сознание понемногу возвращалось. Предметы приобрели очертания, и охотник, стоящий перед ним, уже вдоволь насладился властью над беззащитной жертвой. И Константин понял, он больше не боится охотника, потому что знает: игра окончена. Больше охотник ничего не сможет ему сделать. Ещё пара ударов ничего не решит, жертва перестала бояться.
Охотник стоял перед ним, решая, хочет ли он продолжать игру. Постоял, потом сделал брезгливый жест рукой, словно приказывая убрать нечистоты. Сильные руки сзади подхватили Константина и потащили к выходу из блиндажа. Он ещё раз увидел карту с красными и синими стрелками и очутился снаружи блиндажа. Какой приятный свежий воздух! А он, дурак, ёжился по утрам, всячески оттягивал момент, когда нужно будет смыть с себя остатки сна холодной водой. Глупо, как всё это глупо! Он на войне всего лишь третий день, и даже не успел ни разу выстрелить по врагу. А сейчас он должен умереть, почему, за что? Ведь это не их земля! Ведь не он пришёл в их дом убивать и грабить. Почему же он должен умирать? Он даже толком ещё не любил. Не называть же любовью пьяные ласки одиноких женщин из фабричного общежития, охотно соглашавшихся принимать его ухаживания после выпитой на двоих бутылки водки? И это тоже теперь в прошлом, прощевайте, бабоньки, не поминайте лихом. Наверное, в минуту перед смертью следовало думать о чём-то возвышенном, о Родине, о товарище Сталине, за которого любой с радостью отдаст жизнь. Но эти мысли просто не лезли в голову. А крикнуть что-то пафосное он бы и при очень большом желании не смог, рот окончательно пересох. Да какая разница, всё равно его сейчас вот здесь, за кустом…
Сначала Константин подумал, что он уже летит на небеса к ангелам, но, больно ударившись о землю, он понял, что ещё жив. И более того, он ясно различал звуки и ещё видел вспышки. Неужели наши пришли менять часового, увидели, что его нет, всё поняли и теперь обстреливают немецкие позиции? Какие молодцы! Чёрт, не хватало ещё погибнуть от собственного артобстрела. А где его провожатый? Ясно, на встрече с полковником. Нужно выбираться отсюда, но как это сделать во вражеском расположении, да ещё со связанными руками? Он попытался приподняться, но не удержался и завалился на бок, ногу пронзила боль. Ну вот, он ещё и ранен, теперь точно не выбраться. И вдруг его осенило. Ну конечно! Он совсем не ранен, у него за обмоткой правой ноги алюминиевая ложка, та самая, которую выдал старшина по прибытии на позиции. Он тогда ещё жутко стращал всех, что тот, кто потеряет ложку, до конца войны будет есть руками. Вот он и засунул её поглубже в обмотку.
Так, нужно достать ложку. А зачем ему её доставать, чем она поможет? Её всё равно нужно достать, хотя бы потому, что после неудачного падения она впилась в ногу и причиняет боль при движении. И Константин напрягся и стал медленно, сантиметр за сантиметром разматывать обмотку. Вокруг рвались снаряды и бегали вражеские солдаты, а для него всё замерло и все часы мира могли показывать только два времени – до разматывания обмотки и после. Со стороны это могло выглядеть более чем странно: под артобстрелом, лёжа на земле, извивается человек, пытаясь размотать тряпку на своей ноге и нисколько не думая о том, что каждое мгновение в его жизни может стать последним. Наконец обмотка соскользнула с ноги, и ложка прекратила давить на ногу. Что теперь, взять ложку и попробовать ею перетереть связывающую его руки верёвку? Но как это сделать со связанными за спиной руками? Ногу! Нужно просунуть одну ногу между связанных рук, а потом и вторую. Тогда руки окажутся впереди, и он сможет постараться их развязать. Но это оказалось невозможно сделать из-за громоздкого ботинка, который никак не желал пролезать над связанными руками.