bannerbannerbanner
Литературный оверлок. Выпуск №2\/2018

Саша Вебер
Литературный оверлок. Выпуск №2/2018

Полная версия

– А я уже и не знаю, умер ты там или нет, – сказала она.

7

Быть может, не укради у нее кто-то продовольственные карточки, никуда бы не пошла с ним. Но от него пахло хлебом.

В последнее время Вера жила со спутанными мыслями. Она терялась в выученных словах своих ролей, и опаздывала на репетиции. Режиссер отчитывал ее за нерадивость, а она в ответ спрашивала, скоро ли им выдадут зарплату.

– Что ты все на деньги меряешь! – воскликнул режиссер, – какая меркантильность! Тебе бы только мольеровских скупердяев играть! Люди на войне кровь проливали. И в тылу тоже, знаешь, у станка стояли. Ничего, живут, не жалуются. Государству после войны, как человеку после болезни, восстановиться нужно. А ты здесь подрывную деятельность ведешь.

– Мне просто жить надо, – тихо ответила Вера, – у вас всех семьи, вы друг на друга опереться можете. А я одна. У меня нет никого.

Днем спустя, режиссер, при всех, устроил ей головомойку после спектакля, во время которого Вера упала в обморок на сцене.

– Это была сознательная провокация с твоей стороны, я уверен! – возмущался он, – актерский дар в себе почувствовала, да? Хотела нас тиранами перед зрителями выставить, – дескать, посмотрите-ка, как нас тут недокармливают?! Ты не понимаешь, что в своем лице ты все государство наше компрометируешь розыгрышами своими подлыми! И не думай, что все тебе с рук сойдет. Не сойдет.

Веру, которой и прежде никогда не доставалось главных ролей, теперь и вовсе перестали пускать на сцену. Она хотела написать заявление об увольнении, но ее останавливал страх, что она нигде не сможет устроиться.

Лев увидел ее, когда она плакала прямо посреди улицы, обнаружив пропажу продовольственных карточек. У него в руках был хлеб, он только что вышел из магазина. И запах свежего хлеба заслонил перед ней его выпученные глаза, его скользкое лицо.

– Чего рыдаете, гражданка? – спросил Лев, оценив ее стройную фигуру.

– У меня и так денег нет, а тут еще все карточки украли, – не поднимая глаз, прошептала Вера.

– Давайте я вас до дома, пожалуй, провожу. А то еще в голодный обморок упадете.

Он взял ее под руку, не дожидаясь согласия.

– Чаем не угостите? – спросил он у дверей ее дома.

– У меня нет ничего, – растерялась она.

– Не беда, – весело ответил Лев, – зато у меня все есть.

У нее закружилась голова от запаха хлеба, что он дал ей в руки.

В постели он так суетливо двигался, что задел стоявший рядом с кроватью портрет.

– Кто это? – спросил он потом.

– Муж. Убили его на фронте.

– Так ты вдова фронтовика! – воскликнул Лев, – нет, тут разобраться надо. Я вижу, в театре твоем эти крысы тыловые тебя притесняют. Будет им на орехи. Я крыс этих знаю. Тыловых. Ты ведь как вдова фронтовика на особое отношение к себе рассчитывать можешь, а они наверняка тебя зажимают. Ведь зажимают, да?

– Не бойся, – подмигнул он покойнику на портрете, – я твою женщину под свое крыло возьму. Со мной она не пропадет.

8

Даже посреди ночи ему хотелось встать, выйти на улицу, и пересохшим от тоски горлом хлебнуть воздуха улиц, наполненных всевозможными увечными.

Юрию казалось, что они и ночью не расходятся по домам, скрипят своими протезами, катятся на самодельных деревянных тележках, опираются на грубо сколоченные доски, беспомощно всматриваются во тьму слепыми своими глазами.

Днем он наслаждался видом этих искалеченных войной людей. Их было очень много. Они просили милостыню, звали выпить с ними, отчитывали «тыловых крыс», пели заунывные песни, порой пытались лезть в драку, и почти всегда были сильно пьяны.

Если Юрий встречал тех, кого война, превратив в чудовищный отголосок человека, все-таки чуть пощадила, изуродовав не до конца, ему сразу становилось тревожно, и тревога эта могла дойти до паники. Он, словно охотник крови дичи, жаждал паноптикума самых безнадежных уродств, чтобы успокоиться своим собственным существованием, чтобы почувствовать себя еще человеком.

Он с нарочитым сочувствием расспрашивал запойных калек об их роковых битвах и безвозвратных потерях, громко, тяжело вздыхал в ответ на очередную историю уже такой обыденной боли, но интересовало его только одно – нужно было быть уверенным, что изувеченный его собеседник, превратившийся лишь в слабый отзвук человека, будет здесь завтра, на этом же месте, когда они с Агнией пройдут мимо.

И тепло становилось на душе Юрия, когда затравленный взгляд жены его, наткнувшийся на обезображенное чужое тело, искромсанное войной как бумага ножницами, возвращался к нему самому, Юре, словно к теплу родного дома. Его обезображенное лицо больше не пугало, оно стало привычным, а культя пряталась в рукаве. Это не тело, лишенное всех конечностей, катящееся на деревянной дощечке.

– Наконец-то, наконец-то, – радостно шептала Агния, и руки ее благодарно ласкали лицо мужа.

Сброшенное нечаянно одеяло так и валялось на полу. Их тела впервые не испугались друг друга.

– Родной мой… И у нас все еще может быть, как у других. И будет, у нас все еще обязательно будет очень хорошо. Еще лучше, чем у других. Ну и что, что война, она же кончилась, эта проклятая война… и мы теперь имеем право быть счастливыми. И те мы, которыми мы были до войны, мы никуда не делись. Верь мне, пожалуйста. Мы такие же.

Агния счастливо улыбалась. Она не догадывалась, что еще несколько мгновений назад он представлял ее, обезображенную, с отрубленными конечностями, беспомощную. И представлял так ярко, так живо, что впервые не испугался ее в постели.

9

– Дело серьезное, – сказал редактор, но это было и так ясно.

Если он вызвал к себе одновременно Якова и Родиона, то это давно уже значило, что речь пойдет о каком-нибудь важном задании.

– Вы молодцы, – счел он нужным лишний раз похвалить их сегодня, – каждый ваш репортаж – это классика просто. И, главное, вы так творчески срослись друг с другом, такой дуэт у вас прямо артистический! И так органично все, точно… Прямо в цель. Я вот уверен, Яш, что у тебя Гитлер смешнее, чем у Кукрыниксов. Такой он ничтожный у тебя, такой гадкий на твоих карикатурах. Если б их с самолетов вначале войны разбрасывать, она бы и месяца не продлилась, таким бы смешным он всем своим приспешникам показался. А у тебя Родь, подписи к рисункам всегда такие уморительные, куда до тебя Салтыкову-Щедрину! Честно скажу, многие материалы уже из памяти выскочили, столько их было, а вот все ваши работы – все как одна перед глазами. Мы с вами святое дело делали. Столько ребят наших полегло, но благодаря вам они хоть перед смертью вдоволь насмеяться успели. И сейчас, честно скажу, задание непростое, деликатное. Потому вас и вызвал. Знаю, что вы справитесь. Японцев мы разбили-таки, и вот готовим большой номер в честь этой победы. Но в этом же номере пойдет у нас материал про блокаду Ленинграда, про то, чем город жил во время войны. Но написать нужно тонко, с юмором…

– С юмором? – уставился на редактора Родион.

Стекла его очков даже, казалось, дрожали от напряжения зрачков.

– Ну, не так выразился, – махнул рукой редактор, – нам нужен материал честный, правдивый, но не сгущающий краски. Да, люди страдали, но сгущать краски не надо, надо развеять эти ужасы, эти мифы, которые наши враги могут использовать в своих коварных пропагандистских целях.

– А кто теперь наши враги? – спросил Яков.

– Победа – вещь сложная. Кто с тобой ее разделил, тот тебе и враг. От союзников наших так называемых всяко можно ножа в спину ожидать. И ни к чему в руки им мифы разные давать.

– А о каких мифах речь? – решил уточнить Родион.

– Ну, там просто уже до наглой лжи доходит. Есть такие проходимцы, которые о том говорят, что в блокаду люди друг друга ели. Очень здорово! А потом прочтем в какой-нибудь вражеской газетенке, что мы нация каннибалов. В общем, нужен хороший материал о героях блокады, о мужестве, благородстве, свершениях. Съездите, посмотрите, с людьми пообщайтесь. Красивый город. Сейчас полным ходом восстановление идет. Я уверен, это будет лучший ваш материал. Справитесь? Впрочем, чего я спрашиваю, знаю, что справитесь.

И пожав им обоим руки, он, уже другим голосом, почти шепотом, будто признаваясь в чем-то очень личном, сказал им:

– Хорошо все-таки, что вас на войне этой не убило. И что оба вы живы.

Ни Яков, ни Родион не думали, что доживут до последних дней войны.

Яков хорошо помнил тот день, когда впервые увидел своего будущего верного соавтора и товарища.

В сентябре 1941 года в Колтушах разместили тыловые подразделения штаба армии. Вместе с ними в поселке обосновалась и редакция армейской газеты, в которой работал Яков. Тогда он еще не карикатуры для армейского журнала рисовал, а создавал портреты первых героев войны, которые выходили лучше фотографий, потому что Яков придавал их глазам особенное, неземное величие. Пришло время новых икон, и прежний иконописец создавал галерею святых в солдатских шинелях.

С прибытием редакции ночную тишь поселка стал дробить стрекот ротационных машин, устроенных в кузове грузовика. Грузовик поставили между деревьями, для пущей сохранности от авиационных налетов.

Наутро редактора ждал скандал. К нему яростно подошла пожилая женщина и стала отчитывать его, как мальчишку. В разговоре она широко, волнительно размахивала руками, будто тонула и отчаянно пыталась выбраться на берег.

– Нашли где грузовики свои расставлять! – кричала она, – что, в другом месте гараж нельзя было устроить?!

– Это не гараж, это редакция.

Есть такие особенные люди, едва увидев которых возникает необходимость оправдываться, еще не зная даже ни должности их, ни того, имеют ли они право требовать у тебя ответа. Подошедшая к редактору (между прочим, человеку бывалому), женщина была как раз из таких.

– Ваш грузовик прямо в стену упирается. А вы знаете, что за этой стеной? Там песики!

– Какие песики? – редактор уже было подумал, что видит перед собой сумасшедшую.

 

– «Какие песики», – зло передразнила его женщина, – нет, я вам поражаюсь просто. Мы как будто в разных государствах живем. Ваша редакция, молодой человек – это не бродячая цирковая труппа. Культуру своей страны надо знать.

Обращение «молодой человек» кольнуло 52-летнего редактора сильнее, чем сравнение его редакции с бродячей цирковой труппой.

– Вот вы сюда приехали, а что вы о нашем посёлке знаете? Вы мне честно скажите, вот выйдет номер газеты вашей, и будет ли там хоть один материал об академике Павлове? А?! Здесь все им пропитано. И мы его дело продолжаем. Нельзя оставлять незаконченными опыты, которые проводил наш великий ученый. А вы… вы… своим грохотом, своим грузовиком расшатываете психику псов, над которыми мы проводим опыты. Мало того, что бедных собак жалко, которым от вас теперь никакого покоя нет, так еще и опыты могут дать неправильные результаты. Ох, не одобрил бы вас академик Павлов, ох, не одобрил бы!

– Послушайте, вы! – редактор тщетно искал какое-нибудь оскорбительное, но вежливое слово, – вы… дамочка! – подходящее слово наконец пришло ему на ум, – а вы вообще знаете, что сейчас идет война?

– Вот именно – война! – дама задвигала руками еще размашистее, – а вы за что воюете? За жизнь собственную, за теплое, насиженное, довоенное местечко? Или все-таки страну нашу защищаете, историю ее, культуру, науку? А у нас в стране немного найдется ученых, которые бы так много сделали для страны, как академик Павлов. А вы… вы… здесь находитесь и даже память его не почтили. Даже никакой статьи о нем делать не собираетесь. А здесь каждый, каждый буквально его помнит. Он для всех нас как живой. Здесь каждый вам рассказал бы и об опытах его, и лично показал бы, где Иван Петрович на коньках кататься любил, где велосипед оставлял, на котором в обезьянник ездил.

– Обезьянник? – переспросил редактор.

– А вы что, хотите и обезьянам жизнь испоганить? – совсем рассвирепела женщина, – вы, выходит, только об условных рефлексах собак Павлова слышали, да и то краем уха. Вы совсем ничего не знаете про его опыты?! Я начинаю совершенно не понимать, кто поставил вас на такую ответственную должность. Послушайте, у вас хоть какое-то образование есть? О чем вы в газете своей пишите?

– Не о «о чем»! А о ком! – вышедший из себя редактор говорил повышенным голосом, – О тех, кто кровь свою проливает! О тех, кто жизнь свою не жалеет! Враг Ленинград измором берет. Весь левый берег Невы, от устья Тосны до Ладожского озера, весь, слышите меня, весь! Немцами занят! Один крохотный пятачок меньше чем в два километра у Московской Дубровки остался. Только он не дает врагу себя полным хозяином почувствовать. Там скоро целая армия наша поляжет. Немец со всех сторон бьет. А вчера чудо случилось: дивизия командира Алексеева на целых пятьдесят метров вперед продвинулась! Ему наш номер и будет посвящен, а не собакам вашим! Если о таких героях сейчас не писать, то скоро немцы на нас с вами опыты ставить будут.

Репортаж о командире Алексееве поручено было сделать Якову. Задание было не из легких. До первого эшелона штаба идти не так страшно, поскольку шоссе было укрыто лесом, а вот за КП командующего армией шоссе уже выходило на прогалину. И здесь ноги, словно в болоте, увязали в мёртвых телах. Из человека ты превращался в маленькую муху, которую могут прихлопнуть в одно мгновение.

И Яков почувствовал не просто страх, а нечто еще более глубокое, сильное, безысходное. Даже искореженные деревья, с переломанными ветвями, все равно укрывали его от вражеских глаз, лаская спасительным теплом воспоминаний. И как идут в атаку, Яков к тому времени знал не понаслышке. Даже в самом безнадежном бою ты ощущаешь рядом других, и разухабистый мат за спиной в такую минуту может приободрить тебя, подарив сознание того, что ты все-таки не один предстал перед лицом смерти.

Но сейчас Яков испытал чувство абсолютного, вселенского одиночества, и оно оказалось хуже, чем страх. Рядом не было больше ни милосердных ко всему живому деревьев, ни людей, общим порывом несущих тебя в атаку. Было только ощущение абсолютного, потустороннего одиночества. Как будто ты еще находишься в утробе матери, и тебе показали, как вспышку света, весь будущий мир, а потом сказали, что тебе так и не суждено родиться.

Яков шел через бесчисленные трупы, словно по тонкому канату, натянутому над бездной. Оцепеневшие ноги не давали двигаться быстрее, хотя каждая секунда промедления могла стоить жизни. Но казалось, что мгновения сцеплены друг с другом, словно карты в карточном домике, и одно лишь неосторожное движение может разрушить время, а вместе с ним и твоя жизнь рассыплется на мелкие атомы, ничего от тебя не оставив.

И когда ощущение абсолютного одиночества стало совсем невозможным, когда бездна задышала в лицо будто заклятый недруг перегаром после пьяного кутежа, на котором сосудами вина служили кровавые реки, Якова кто-то окликнул.

– Эй! Друг!

Эти слова пролетели над ним словно тяжелые птицы. Будто мир уже начал отвыкать, отдаляться от него, и первым полетели в иные края слова, предваряя вечное безмолвие. Но удар по плечу вывел Якова из оцепенения. Перед ним стоял щуплый, невысокий человек в очках, которого он никогда раньше не видел.

И они, не говоря друг другу ни слова, побежали вперед, вместе. Потому что бежать вдвоем было уже не так страшно, не стыдно. Это когда Яков шел один, ноги его прирастали к земле.

– Родион, – представился Якову его новый товарищ, когда они добежали до Невской Дубровки, где располагался главный штаб переправ на нужный им пятачок.

Здесь, в блиндаже можно было поговорить спокойно.

– Я только сегодня в редакцию прибыл. Меня вместе с тобой направили – репортаж делать. Мне объяснили, что ты рисуешь прекрасно, а статья у меня может лучше получиться. Но, думаю, ерунда это все. Редактору просто боязно стало, что ты обратно не вернешься. Вот и решил шансы увеличить, чтобы хоть кто-нибудь из нас жив остался. Как думаешь, хоть кто-то из нас уцелеет сегодня?

– Хотелось бы, – усмехнулся Яков, сразу же почувствовавший не только благодарность, но и доверие к своему новому товарищу.

Сделанный ими репортаж о командире дивизии Алексееве получился настолько ярким, живым, полным художественной силы, что вскоре Яков и Родион стали постоянными соавторами.

За все долгие годы войны Родион ни в чем не подвел своего друга, не сделал ничего из того, что заставило бы Якова хоть самую малость усомниться в нем. И тем тревожнее было ему сейчас отправляться вместе с ним в долгую командировку.

Яков не мог отделаться от мысли, что отчего-то и самый верный, самый надежный друг его глядит на него изменившимися чертами лицами, будто кривое зеркало преобразило их. Гордый профиль Родиона теперь кажется заготовкой для карикатуры.

Из-за этих порочных мыслей Якову впервые было неуютно с Родионом. Он уже чувствовал какую-то вину перед ним.

10

Льва разбудили громкие всхлипы и тихие возгласы, доносившиеся из коридора. Вера еще спала. Так долго остававшаяся одинокой и беззащитной, и нашедшая наконец приют в крепком мужском теле, она уснула ночью рядом с ним самым безмятежным сном. Лучистый сон ее жаждал продлиться как можно дольше.

Кинув довольный взгляд на ее счастливую улыбку, Лев поспешил одеться и выйти в коридор. Не из любопытства. Ему необходимо было указать место царапающим его слух посторонним звукам.

В коридоре плакала молодая девушка, согнувшаяся будто от сильного удара в живот. Уголки губ ее взмывали надо ртом, словно бурные волны над морем. Перед рыдавшей девушкой, скрестив руки на груди, стоял Верин сосед. Взгляд его как будто пытался поднять юную особу, закружить в вихре и унести от этого дома как можно дальше. Сосед этот был военный врач, и Лев уже успел познакомиться с ним.

– Что здесь происходит? – резко спросил Лев.

– Да вот, – объяснил врач, – гражданка хочет вломиться в наш налаженный быт. Утро еще, а она не брезгует всю мою семью своим зареванным видом напугать. Я ей объясняю, что у меня дети маленькие, а ей хоть бы что.

– Но это моя комната, – вскинула голову девушка, – моя! Я же здесь прописана.

– Послушайте, – глаза врача сделались совсем злыми, – я сюда не самовольно вселился. Меня сюда государство вместо вас поселило. Вы, надеюсь, по советским законам живете. Тот, кто во время войны в свое отсутствие никакой квартплаты не вносил, тот, извините, жилплощади своей лишился. Сами себя вините, нечего было в эвакуацию уезжать.

Слезы заметали красивое, юное лицо, словно тяжелые хлопья снега, и слова выли как вьюга.

– Я… я… но это моя комната. В ней и отец мой умер.

– Послушайте, барышня! – взвился врач, – что вы мне за трагедии здесь разыгрываете?! Ваш папенька, небось в теплой постельке на тот свет отбыл, со всем возможным комфортом?! А знаете, в каких муках люди от ранений умирают?! Вас бы хоть на один день да в госпиталь, к тяжелораненым. Дайте-ка мне ваш паспорт, – потребовал он.

– Зачем? – растерялась девушка.

– Дайте, – еще более категорично сказал он.

Она протянула ему свой паспорт, не сразу найдя его в своей сумочке.

– 1920-го года рождения, – усмехнулся он, – это значит – сколько вам исполнилось? Двадцать шесть? И лицо-то ваше блеска не утратило. Даже и в слезах вон сияет. Все потому что в тылу отсиживались, пока ровесницы ваши здесь от тяжелого труда в настоящих старух превращались.

– Да чего с ней церемониться-то, с крысой тыловой, – смерил презрительным взглядом обреченную девушку Лев, – поганой метлой ее надо. Человека, который раненых на фронте лечил, с семьей в ее комнату вселили, а она еще вопит что-то. Ты спасибо скажи, что тебя к ответу не призывают. Вместо того, чтобы в обороне родного города участвовать, сбежала, как крыса.

– Вера Николаевна! – воскликнула девушка, увидев вышедшую из комнаты соседку – здравствуйте, Вера Николаевна! Объясните же им…

Проснувшаяся Вера, не увидев рядом с собой Льва, вскочила, спотыкаясь об одеяло и подушки, накинула на себя халат, чтобы выбежать поскорее, догнать хоть тень своего внезапно исчезнувшего мужчины.

Таню Вера хорошо помнила. Она часто приходила к отцу, с которым была разведена Танина мать. Сама Таня жила с матерью, но прописана была у отца. После его смерти Таня сказала Вере: «думала что поживу здесь. Но за матерью надо ухаживать. Сильно болеет она у меня».

Через месяц радостная Татьяна делилась с ней: «теперь комната пустовать не будет. У меня сокурсница, из другого города, ей жить негде. Так я ей сказала – пусть у меня поживет. Чтобы тепло никуда не делось. У нее денег нет, чтобы комнату где-нибудь снимать. А здесь ей хорошо, уютно будет».

– Скажите, скажите им, Вера Николаевна, – на коленях умоляла Татьяна, – я же не для себя. Я же маму в эвакуацию увозила. Я за нее боялась. Я не могла ключи отбирать у человека, которого к себе пустила. Но я же не знала, что она за комнату платить не будет. Я ей деньги оставила. На два года вперед. А она только за первый месяц заплатила. Мне же теперь идти некуда!

– Гражданка! – одернул девушку врач, – вы не могли бы кричать потише?! У меня дети маленькие спят еще.

– Вера Николаевна! – взмолилась Таня, так и не встав с колен.

– Пойдем, – сжав руку Льва, Вера потянула его за собой, обратно, в комнату, – без нас разберутся.

Вера боялась сейчас только одного – что даже заплаканное лицо давней ее соседки покажется Льву привлекательным.

И еще ей было очень неприятно, что она при нем называет ее по имени и отчеству, подчеркивая свою юность в сравнении с Вериным возрастом.

11

Долгое время Яков истово верил, что главный смысл его пребывания на фронте – запечатлеть войну не в лубочных картинках, на которых и над мертвыми светило солнце, и не на бравурных агитационных плакатах, где кровь зачастую пахла клюквенным соком.

Яков чувствовал себя живописцем, спустившимся в ад, где художнику моделями служат не обнаженные тела прекрасных натурщиц, а разрушенные города с посиневшей от побоев кожей. Обе воюющие стороны он ощущал как части единого ада, и в кромешной тьме войны он рвался к Свету, где бы ни встречал его: в обращении к небу еще не закрытых навечно зрачках убитого героя, теплоте молитвенных слов незнаемой прежде старухи из случайного дома на пути, или даже глазах иного военнопленного, на ломаном русском объясняющего, что он отправился воевать только, чтобы не тронули его семью, и что Достоевский ему дороже Гитлера.

Что касается пленных, то на милость врага отдавались пока еще считанные единицы, но винили в этом не отступавшую краснознаменную армию, а тех художников, что вместе с Яковом трудились над листовками, призванными убедить чужих солдат в том, что там, где кончается верность своей злополучной родине, начинаются кисельные берега и берут свои истоки кисельные реки.

Когда не хватало оружия, а то, что имелось, выходило из строя, когда то и дело подводила техника, приходилось рассчитывать на листовки. Ими начиняли снаряды, сбрасывали с бипланов, не забывали взять с собой разведроты. Бывало, что пачки листовок клали на плоты и отправляли на другой берег, как письма врагу.

 

До сентября 1941 года все листовки составлялись только в Москве, при центральном «7-м управлении по работе в войсках и среди гражданского населения». Вдали от Москвы сочиненные в столице листовки могли лишь распространять, а не придумывать сами. Оттого случались нелепости. Листовка говорила о сокрушительном разгроме наступающих немецких дивизий и там, где могли похвастаться только одним лишь захваченным у врага автоматом. Как-то близ Новгорода распространили листовки о полной победе над 11-ой немецкой пехотной дивизией. Оказалось, что именно эта дивизия еще вовсе не участвовала в наступлении. Дабы избежать подобной путаницы, в сентябре 1941 года отделам политического управления на фронтах было наконец разрешено составлять свои собственные листовки.

Во время первого артобстрела, в который он попал, Яков увидел, как по разному отвечают лошади и кони гибельному небу. Молодые животные заходились в неистовой пляске, беспомощно прыгали с места на место, ржали испуганно, тогда как бывалые лошади ложились на землю и замирали неподвижно. Вокруг них словно останавливалось время. Рядом бегали, кричали, суетились все остальные, но все это было отгорожено от них некой магической чертой. Все мгновения всеобщей паники они жили в коконе остановившегося времени.

Вечером политрук застал Якова за рисованием лошади.

– Это что? – растерялся политрук.

– Лошадь, – объяснил Яков, – разве не похоже?

– А зачем нам сейчас лошадь?! – политрук окончательно перестал понимать происходившее, – зачем нам сейчас лошадь?

– Просто рисую, – с вызовом посмотрел на него Яков.

– А… вот оно что! – недобро захохотал политрук, – рисует он, видите ли! А то, что война сейчас, это ничего?! Война, что, она подождет, пока он своих лошаденок рисовать будет! Не на то вы талант свой употребляете! Ох, не на то! Немец, всей мощью своей поганой, на нас прет. И художники ихние, между прочим, еще как в этом участвуют! То и дело с самолетов нам листовки свои сбрасывают. У нас бойцы, конечно, сознательные, вместо туалетной бумаги их используют. Но стараний художников ихних не признать нельзя. А вы тут лошаденок каких-то рисуете. Каждый на своей линии фронта врагу отпор дает. Если у вас карандаш в руках лучше держать получается, чем оружие, так от других не отставайте, карандашом их разите, а то с каждого потом спросится, в конце войны, сколько фрицев на его счету, и как бы вам потом стыдно не стало, что вы черт-те чем в войну занимались. Поизучайте-ка вражеские агитки, да повнимательнее! И сделайте лучше!

Вражеские листовки большей частью отличались топорной работой. Счастливые советские семьи как будто были скопированы с плакатов во славу социалистических строек, только на немецких агитках текст был другой. «Эта счастливая жизнь ждет тебя, если ты поможешь нам свернуть шею жидобольшевизма».

Едва ли не каждая немецкая листовка призывала сдаваться в плен. «Твое рабочее место разрушено большевиками. В Германии ты найдешь работу и хлеб. Зовите с собой ваших братьев, сестер и друзей! Вы только подумайте: ведь вместе можно ехать, вместе работать и вместе в свободное время петь ваши красивые народные песни, играть ваши прекрасные мелодии, веселиться и танцевать ваши народные танцы!».

Стихи на рисунках, обратная сторона которых служила официальным пропуском в добровольный плен, были не лучше рисунков:

 
«Большевики вас погнали
Защищать жидов проклятых,
А чтоб правды вы не знали —
Комиссары Вас пугают,
Будто немцы убивают
Русских пленных, и как будто
Хотят немцы Вашу родину забрать,
И к себе в карман покласть».
 

Одна из листовок была напечатана в форме большой бутылки, на этикетке которой красовался текст секретного приказа №0999, согласно которому «под личную ответственность командиров частей» следовало «обеспечить снабжение каждого бойца, действующего на передовой линии фронта, водкой. Водку выдавать преимущественно перед атакой». «Не подлость ли, – вопрошали на другой стороне бумажной бутылки, – напоить человека водкой, чтобы он, одурманенный ею, не отдавая себе ни в чем отчета, лез в бой, в котором предстоит верная смерть».

Но бойцы, к которым тщетно взывали немецкие пропагандисты, считали это не обманом, а милостью. Идти в бой все равно надо, так лучше, если водка затопит страх.

– Держи, – сказала Якову Зоя Кудинова, протягивая ему флягу, – я раньше и в рот не брала, а тут пристрастилась. И я не стыжусь. Не то время, чтобы стыдиться. Пей. Хорошая, трофейная. Такую неизвестно еще когда попробуешь.

Зоя Кудинова была снайпером. Яков должен был написать про нее очерк. Днями напролет лежала она в белом маскхалате, почти неподвижно, на снегу, держа на мушке очередной предполагаемый немецкий блиндаж и надеясь прибавить к списку убитых ею врагов еще одну человеческую жизнь.

– Я до войны в планово-экономическом отделе училась, – рассказывала Якову Зоя, и взгляд ее становился все более неприкаянным, – до войны больше всего о ребенке мечтала. Это я не для статьи тебе, не пиши об этом. Когда столько на снегу лежишь… Застудила я себе все. Да так застудила, что, похоже, не будет у меня детей. Никогда уже не будет. Слушай, а вот ты рисуешь, я знаю хорошо, а можешь меня с ребеночком нарисовать? Пусть он хоть на картинке живет, если в настоящей жизни не довелось ему родиться.

Яков для нее не рисунок нарисовал, а целую картину сделал. Три вечера старался, привез потом, специально. Когда увидела мальчоночку, глазками на нее своими так трепетно глядящего, не выдержала, в слезы ударилась. Она, 16 человек из снайперской своей винтовки уложившая, слов не могла найти.

– Это же… Это же… как живой. Я… Я… в нем… Как же ты сделал так, что все, что внутри меня, все в глазах этого крохи теперь… Это… это же… Я раньше о ребеночке думала, мечтала. Больно думать было, больно мечтать… но ты мою мечту живой сделал. Так и кажется, что крохотка эта сейчас «мама» мне скажет. Именно мне. Но ведь этого не будет никогда. И потом, когда война кончится, когда ни одного фрица проклятого не останется, для меня все равно ничего не изменится.

Ее убили на следующий день. Даже статья о ней еще не успела выйти.

И Яков, узнавший об этой смерти, боялся, что причина ее не роковая промашка опытного стрелка, а пренебрежение к собственной жизни, которого прежде, до портрета ребенка, у Зои не было.

12

– Ну, вздрогнули? – по-хозяйски разлив спирт в два стакана, спросил Лев.

Он теперь часто заглядывал к соседу. С Агнией у него отношения не заладились, но в ее отсутствие Юрий всегда выставлял соседу припрятанный женою спирт.

– Я, кажись, женщину хорошую нашел, – поделился Лев новостью с собутыльником, – Красивая она. Такая, что рядом идти не стыдно. И еще актриса она. Это получается, что я через нее тоже теперь к искусству как бы приобщен. Правда, зажимают ее. Роли главные не дают. Но я знаю отчего это. Потому что красивая. И там, в театре, среди режиссеров всяких, точно тьма охотников до нее. А она не такая, чтобы с кем попало, за рольку в постель лечь. Ну, ничего, порастрясу я их театр, заходит он ходуном. Ну, давай еще по одной, – смачно крякнув, Лев потянулся за графином, – ох, ну тебе-то, конечно, воевать теперь не с руки, – взгляд Льва скользнул по пустому рукаву собутыльника, – а я бы еще полетал. Высоты не хватает мне. Зря все-таки столько ребят демобилизовали. А вдруг вот как с Японией… Мы же готовы должны быть. Чтобы всей огромной армией, если что, навалиться. Нельзя нам к мирной жизни привыкать. Хотя у меня еще тут цель появилась – машину хочу купить. Глаз любуется. Раньше, до войны, поди увидь автомобиль на улицах, а сейчас они по улицам бегут, как кровь по венам. Куплю себе обязательно «москвич четырехсотый».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru