4 июня большевистская фракция огласила на съезде Советов внесенную мною декларацию по поводу готовившегося Керенским наступления на фронте. Мы указывали, что наступление есть авантюра, грозящая самому существованию армии. Но Временное правительство опьяняло себя празднословием. Солдатскую массу, потрясенную революцией до дна, министры считали глиной, из которой можно сделать все, что угодно. Керенский разъезжал по фронту, заклинал, угрожал, становился на колени, целовал землю, словом, паясничал на все лады, не давая солдатам ответа ни на один мучивший их вопрос. Обманув себя дешевыми эффектами и заручившись поддержкой съезда Советов, он скомандовал наступление. Когда несчастье, предсказанное большевиками, разразилось, обвинили большевиков. Травля бешено возросла. Реакция, прикрытая кадетской партией, напирала со всех сторон и требовала наших голов.
Доверие к Временному правительству в массах было безнадежно подорвано. Петроград оказался и на втором этапе революции ушедшим далеко вперед авангардом. В июльские дни этот авангард открыто сшибся с правительством Керенского. Это не было еще восстание, лишь глубокая разведка. Но уже в июльском столкновении обнаружилось, что за Керенским нет никакой «демократической» армии: что те силы, которые поддерживают его против нас, являются силами контрреволюции.
О выступлении пулеметного полка и об его призыве к другим войсковым частям и заводам я узнал в здании Таврического дворца, 3 июля, во время заседания. Это известие явилось для меня неожиданностью. Демонстрация возникла самопроизвольно, по безыменной инициативе снизу. На другой день демонстрация развернулась еще шире, и уже с участием нашей партии. Таврический дворец был залит народом. Лозунг был один: «Власть Советам!» Перед дворцом какая-то подозрительная кучка, державшаяся особняком в толпе, задержала министра земледелия Чернова и усадила его в автомобиль. Толпа отнеслась к судьбе министра безучастно, ее сочувствие было, во всяком случае, не на его стороне. Весть об аресте Чернова и о грозящей ему расправе проникла во дворец. Народники решили для спасения своего вождя пустить в ход пулеметные броневики. Упадок популярности делал их нервными: они хотели показать твердую руку. Я решил попытаться выехать вместе с Черновым на автомобиле из толпы, чтобы затем освободить его. Но большевик Раскольников, лейтенант балтийского флота, приведший на демонстрацию кронштадтских матросов, крайне взволнованно настаивал на том, чтоб освободить Чернова сейчас же, иначе скажут, что его арестовали кронштадтцы. Я решил попытаться пойти Раскольникову навстречу. Дальше я предоставляю слово ему самому:
«Трудно сказать, сколько времени продолжалось бы бурливое волнение массы, – говорит экспансивный лейтенант в своих воспоминаниях, – если бы делу не помог тов. Троцкий. Он сделал резкий прыжок на передний кузов автомобиля и широким, энергичным взмахом руки человека, которому надоело ждать, подал сигнал к молчанию. В одно мгновение все стихло, воцарилась мертвая тишина. Громким, отчетливым металлическим голосом… Лев Давыдович произнес короткую речь (закончив ее вопросом: „Кто за насилие над Черновым, пусть поднимет руку?“)… Никто даже не приоткрыл рта, – продолжает Раскольников, – никто не вымолвил ни слова возражения. „Гражданин Чернов, вы свободны“, – торжественно произнес Троцкий, оборачиваясь всем корпусом к министру земледелия и жестом руки приглашая его выйти из автомобиля. Чернов был ни жив ни мертв. Я помог ему сойти с автомобиля, и с вялым, измученным видом, нетвердой, нерешительной походкой он поднялся по ступенькам и скрылся в вестибюле дворца. Удовлетворенный победой, Лев Давыдович ушел вместе с ним».
Если отбросить излишне патетическую окраску, то сцена передана правильно. Это не помешало враждебной печати утверждать, что я арестовал Чернова, чтоб учинить над ним самосуд. Сам Чернов застенчиво молчал: неудобно же «народному» министру признаваться, что сохранностью головы он обязан был не своей популярности, а заступничеству большевика.
Депутация за депутацией требовали от имени демонстрантов, чтоб Исполнительный Комитет взял власть. Чхеидзе, Церетели, Дан, Гоц восседали в президиуме, как истуканы. Они не отвечали депутациям, они глядели в пространство или переглядывались тревожно и таинственно друг с другом. Большевики брали слово, поддерживая делегации рабочих и солдат. Члены президиума молчали. Они выжидали. Чего?.. Так проходили часы. Глубокой ночью своды дворца огласились победными звуками медных труб. Президиум воскрес, точно под действием электрического тока. Кто-то торжественно доложил, что Волынский полк прибыл с фронта в распоряжение Центрального Исполнительного Комитета. Оказалось, что во всем огромном петроградском гарнизоне у «демократии» не было ни одной надежной части. Пришлось дожидаться, пока вооруженная сила не пришла с фронта. Теперь вся обстановка сразу переменилась. Делегации были изгнаны, большевикам больше не давали слова. Вожди «демократии» решили отомстить нам за тот страх, который нагнала на них масса. С трибуны Исполнительного Комитета раздались речи о вооруженном мятеже, который ныне подавлен верными войсками. Большевики были объявлены контрреволюционной партией. Все это благодаря приходу одного Волынского полка. Через три с половиной месяца этот полк единодушно участвовал в низвержении правительства Керенского.
5 утром я виделся с Лениным. Наступление масс было уже отбито. «Теперь они нас перестреляют, – говорил Ленин. – Самый для них подходящий момент». Но Ленин переоценил противника – не его злобу, а его решимость и его способность к действию. Они нас не перестреляли, хотя были не так далеки от этого. На улицах избивали и убивали большевиков. Юнкера громили дворец Кшесинской и типографию «Правды». Вся улица перед типографией была усыпана рукописями. Погиб в числе прочего мой памфлет «Клеветникам». Глубокая июльская разведка превратилась в одностороннее сражение. Противник оказался победителем без труда, ибо мы не вступали в борьбу. Партия жестоко расплачивалась. Ленин и Зиновьев скрылись. Шли многочисленные аресты, сопровождавшиеся избиениями. Казаки и юнкера отбирали у арестуемых деньги на том основании, что это деньги «немецкие». Многие попутчики и полудрузья показывали нам спину. В Таврическом дворце мы были провозглашены контрреволюционерами и по существу поставлены вне закона.
На верхах партии положение было неблагополучно. Ленина не было. Крыло Каменева подняло голову. Многие, и в том числе Сталин, просто отсиживались от событий, чтоб предъявить свою мудрость на другой день. Большевистская фракция ЦИК чувствовала себя сиротливо в здании Таврического дворца. Она послала за мной делегацию с просьбой сделать доклад о создавшемся положении, несмотря на то, что я все еще не был членом партии: формальный акт объединения был отложен до предстоявшего вскоре партийного съезда. Я, разумеется, охотно согласился. Моя беседа с большевистской фракцией установила такие нравственные связи, которые создаются только под тяжкими ударами врага. Я говорил, что за этим кризисом нас ожидает быстрый подъем; что масса вдвое привяжется к нам, когда проверит нашу верность на деле; что надо в эти дни зорко глядеть за всяким революционером, ибо в подобные моменты люди взвешиваются на безошибочных весах. И сейчас я с радостью вспоминаю, как тепло и благодарно меня провожала фракция. «Ленина нет, – говорил Муралов, – а из остальных один Троцкий не растерялся». Если б я писал эти мемуары в других условиях, – вряд ли, впрочем, в других условиях я их писал бы вообще, – я бы затруднился передавать многое из того, что передаю на этих страницах. Но я не могу сейчас отвлечься от той широко организованной фальсификации прошлого, которая составляет одну из главных забот эпигонов. Мои друзья – в тюрьмах или в ссылке. Я вынужден говорить о себе то, о чем при других условиях говорить не стал бы. Дело идет для меня не только об исторической правде, но и о политической борьбе, которая продолжается.
С этого времени ведет свое начало неразрывная боевая и политическая дружба моя с Мураловым. Об этом человеке надо сказать здесь хоть несколько слов. Муралов – старый большевик, проделавший в Москве революцию 1905 г. В Серпухове Муралов попал в 1906 г. под черносотенный погром, совершавшийся, как всегда, под охраной полиции. Муралов – великолепный гигант, бесстрашие которого уравновешивается великодушной добротою. Он оказался вместе с несколькими другими левыми в кольце врагов, окружавших здание земской управы. Муралов вышел из здания с револьвером в руке и ровным шагом пошел на толпу. Она подавалась. Но ударная группа черносотенцев перерезала ему дорогу, извозчики стали улюлюкать. «Разойдись!» – приказал гигант, не останавливаясь, и поднял руку с револьвером. На него наскочили. Он уложил одного на месте и ранил другого. Толпа шарахнулась. Не прибавляя шагу, разрезая толпу, как ледокол, Муралов пошел пешком на Москву. Его процесс тянулся больше двух лет и, несмотря на свирепствовавшую реакцию, закончился оправданием. Агроном по образованию, солдат автомобильной роты во время империалистической войны, руководитель октябрьских боев в Москве, Муралов стал первым командующим московского военного округа после победы. Он был бесстрашным маршалом революционной войны, всегда ровным, простым, без позы. На походах вел неутомимую пропаганду делом: давал агрономические советы, косил хлеб и лечил между делом людей и коров. В самых трудных условиях от него излучались спокойствие, уверенность и теплота. После окончания войны мы старались с Мураловым вместе проводить свободные дни. Нас объединяла и охотничья страсть. Мы исколесили вместе север и юг, то за медведями и волками, то за фазанами и дрофами. Сейчас Муралов охотится в Сибири в качестве ссыльного оппозиционера…
В июльские дни 17-го года Муралов не дрогнул и многих поддержал. А тогда каждому из нас нужно было много самообладания, чтоб проходить по коридорам и залам Таврического дворца, не согнувшись и не опустив головы, сквозь строй бешеных взглядов, злобного шепота, демонстративного подталкивания друг друга локтем («смотри, смотри!») и прямого скрежета зубов. Нет ничего неистовее чванного и напыщенного «революционного» филистера, когда он начинает замечать, что революция, неожиданно поднявшая его вверх, начинает угрожать его временному великолепию. Путь в буфет Исполнительного Комитета был в эти дни маленькой Голгофой. Там раздавали чай и черные бутерброды с сыром или красной зернистой икрой: ее было много в Смольном и позже в Кремле. В обед давали щи и кусок мяса. Буфетчиком Исполнительного Комитета был солдат Графов. В самый разгар травли против нас, когда Ленин, объявленный немецким шпионом, скрывался в шалаше, я заметил, что Графов подсовывал мне стакан чаю погорячее и бутерброд получше, глядя при этом мимо меня. Ясно: Графов сочувствовал большевикам и скрывал это от начальства. Я стал присматриваться. Графов был не одинок. Весь низший персонал Смольного – сторожа, курьеры, караульные – явно тяготел к большевикам. Тогда я сказал себе, что наше дело уже наполовину выиграно. Но пока только наполовину.
Печать вела против большевиков единственную в своем роде по злобности и бесчестию кампанию, которая лишь несколько лет спустя была превзойдена кампанией Сталина против оппозиции. Луначарский сделал в июле несколько двусмысленных заявлений, которые пресса не без основания истолковала как отречение от большевиков. Некоторые газеты приписали такие же заявления и мне. 10 июля я обратился к Временному правительству с письмом, в котором заявлял о полной моей солидарности с Лениным и заключил: «У вас не может быть никаких оснований в пользу изъятия меня из-под действия декрета, силою которого подлежат аресту Ленин, Зиновьев и Каменев… у вас не может быть оснований сомневаться в том, что я являюсь столь же непримиримым противником общей политики Временного правительства, как и названные товарищи». Господа министры сделали из этого письма надлежащий вывод: они меня арестовали как немецкого агента.
В мае, когда Церетели травил матросов и разоружал пулеметчиков, я предсказал ему, что недалек, может быть, день, когда ему придется искать у матросов помощи против генерала, который станет намыливать веревку для революции. В августе такой генерал нашелся в лице Корнилова. Церетели обратился за помощью к кронштадтским матросам. Они не отказали. В воды Невы вошел крейсер «Аврора». Столь быстрое осуществление моего предсказания мне пришлось наблюдать уже из «Крестов». Матросы с «Авроры» присылали ко мне на свидание делегацию за советом: охранять ли Зимний дворец или взять его приступом? Я посоветовал им отложить подведение счетов с Керенским, пока не разделаются с Корниловым. «Наше от нас не уйдет». – «Не уйдет?» – «Не уйдет!»
В тюрьму на свидание ко мне приходила жена с мальчиками. У них к этому времени был уже собственный политический опыт. Лето мальчики проводили на даче, в знакомой семье отставного полковника В. Там собирались гости, больше всего офицеры, и за водкой ругали большевиков. В июльские дни ругательства достигли высшего напряжения. Кое-кто из этих офицеров вскоре уехали на юг, где собирались будущие белые кадры. Некий молодой патриот назвал за столом Ленина и Троцкого немецкими шпионами. Мой старший мальчик бросился на него со стулом, младший – на помощь со столовым ножом. Взрослые разняли их. Мальчики истерически рыдали, запершись у себя в комнате. Они собирались тайно бежать пешком в Петроград, чтоб узнать, что там делают с большевиками. На счастье, приехала мать, успокоила и увезла с собою. Но и в городе было не очень хорошо. Газеты громили большевиков. Отец сидел в тюрьме. Революция решительно не оправдала надежд. Это не мешало мальчикам с восторгом глядеть, как жена украдкой просовывала мне сквозь решетку в камере свиданий перочинный нож. Я по-прежнему утешал их тем, что настоящая революция еще впереди.
Дочери мои уже более серьезно втягивались в политическую жизнь. Они посещали митинги в цирке Модерн и участвовали в демонстрациях. В июльские дни они попали в переделку, были смяты толпой, одна потеряла очки, обе потеряли шляпы, обе боялись потерять отца, который едва успел появиться на их горизонте.
В дни корниловского похода на столицу тюремный режим повис на тонкой ниточке. Все понимали, что если Корнилов вступит в город, то первым делом зарежет арестованных Керенским большевиков. ЦИК опасался, кроме того, налета на тюрьму со стороны белогвардейских элементов столицы. Для охраны «Крестов» прислан был большой военный наряд. Он оказался, разумеется, не «демократическим», а большевистским и готов был в любую минуту освободить нас. Но такой акт был бы сигналом к немедленному восстанию, а для него еще не наступил час. Тем временем правительство само начало освобождать нас – по той же причине, по которой позвало большевиков-матросов для охраны Зимнего дворца. Прямо из «Крестов» я отправился в недавно созданный комитет по обороне революции, где заседал с теми самыми господами, которые посадили меня в тюрьму как гогенцоллернского агента и еще не успели снять с меня обвинения. Народники и меньшевики, признаюсь чистосердечно, одним видом своим вызвали пожелание, чтоб Корнилов взял их за шиворот и потряс ими в воздухе. Но это желание было не только неблагочестиво, но и неполитично. Большевики впряглись в оборону и везде были на первом месте. Опыт корниловского восстания дополнил опыт июльских дней. Снова обнаружилось, что за Керенским и K° нет никаких самостоятельных сил. Та армия, которая поднялась против Корнилова, была будущей армией октябрьского переворота. Мы использовали опасность, чтоб вооружить рабочих, которых Церетели перед тем все время усердно разоружал.
Город в те дни затих. Ждали Корнилова, одни с надеждой, другие с ужасом. Мальчики слышали: «Может прийти завтра». Наутро, еще не одевшись, они глядели изо всех глаз в окно: пришел или не пришел? Но Корнилов не пришел. Революционный подъем масс был так могуществен, что корниловский мятеж просто растаял, испарился. Но не бесследно: он пошел целиком на пользу большевикам.
«Возмездие не медлит, – писал я в корниловекие дни. – Гонимая, преследуемая, оклеветанная, наша партия никогда не росла так быстро, как в последнее время. И этот процесс не замедлит перекинуться из столиц на провинцию, из городов на деревни и армию… Ни на минуту не переставая быть классовой организацией пролетариата, наша партия превратится в огне репрессий в истинную руководительницу всех угнетенных, придавленных, обманутых и затравленных масс…»
Мы еле поспевали за приливом. Число большевиков в Петроградском Совете росло со дня на день. Мы уже достигали половины. Между тем в президиуме все еще не было ни одного большевика. Встал вопрос о переизбрании президиума Совета. Мы предложили меньшевикам и народникам коалиционный президиум. Ленин, как мы позже узнали, был этим недоволен, опасаясь, что за этим скрываются примиренческие тенденции. Но никакого компромисса не получилось. Несмотря на недавнюю совместную борьбу против Корнилова, Церетели отклонил коалиционный президиум. Этого нам только и надо было. Оставалось голосовать по спискам. Я поставил вопрос: входит ли в список наших противников Керенский или нет? Формально он числился в президиуме, но в Совете не бывал и всячески демонстрировал свое к нему пренебрежение. Вопрос застиг президиум врасплох. Керенского не любили и не уважали. Но невозможно было дезавуировать своего министра-президента. Пошептавшись, члены президиума ответили: «Конечно, входит». Этого нам только и надо было. Вот отрывок протокола: «Мы были убеждены, что Керенского нет больше в составе Совета (бурные аплодисменты). Но мы, оказывается, заблуждались. Между Чхеидзе и Завадье витает тень Керенского. Когда вам предлагают одобрить политическую линию президиума, так помните, – не забывайте, – что вам предлагают тем самым одобрить политику Керенского. (Бурные аплодисменты)». Это отбросило в нашу сторону сотню-другую колеблющихся делегатов. Совет насчитывал далеко за тысячу членов. Голосование шло выходом в двери. В зале царило чрезвычайное волнение. Дело шло не о президиуме. Дело шло о революции. Я прогуливался в кулуарах с кучкой друзей. Мы полагали, что нам до половины не хватит сотни голосов, и готовы были видеть в этом успех. Оказалось, что мы получили на сотню с лишним голосов больше, чем коалиция эсеров и меньшевиков. Мы были победителями. Я занял место председателя. Церетели на прощанье пожелал нам продержаться в Совете хоть половину того срока, в течение которого они вели революцию. Другими словами, противники открывали нам кредит не более как на три месяца. Они жестоко ошиблись. Мы уверенно шли к власти.
Близился двенадцатый час революции.
Смольный превращался в крепость. На чердаке его, как наследство от старого Исполнительного Комитета, имелось десятка два пулеметов. Комендант Смольного капитан Греков был заведомый враг. Зато начальник пулеметной команды явился ко мне, чтобы сказать: пулеметчики за большевиков. Я поручил кому-то – не Маркину ли? – проверить пулеметы. Они оказались в плохом состоянии: за ними не было никакого ухода. Солдаты обленились именно потому, что не собирались защищать Керенского. Я вызвал в Смольный свежий и надежный пулеметный отряд. Стояло раннее серое утро 24 октября (По старому стилю, который тогда еще был официальным стилем в России. По западному календарю – 6 ноября. Этим объясняется тот факт, что революцию называют то октябрьской, то ноябрьской.). Я переходил из этажа в этаж, отчасти, чтобы не сидеть на месте, отчасти, чтобы удостовериться, все ли в порядке, и чтобы ободрить тех, которые могли нуждаться в ободрении. По каменным полам бесконечных и еще полутемных коридоров Смольного солдаты с бодрым грохотом и топотом катили свои пулеметы. Это был вызванный мною новый отряд. Из дверей высовывались полусонные испуганные лица оставшихся еще в Смольном немногочисленных эсеров и меньшевиков. Эта музыка не предвещала ничего хорошего. Они спешно покидали Смольный, один за другим. Мы оставались полными хозяевами здания, которое готовилось поднять свою большевистскую голову над городом и страной.
Рано утром я столкнулся на лестнице с рабочим и работницей, которые запыхавшись прибежали из партийной типографии. Правительство закрыло центральный орган партии и газету Петроградского Совета. Типография опечатана какими-то агентами правительства, явившимися в сопровождении юнкеров. В первый момент эта весть производит впечатление: такова власть формального над умами! «А нельзя разве содрать печать?» – спрашивает работница. «Сдирайте, – отвечаю я, – а чтоб чего не вышло, мы вам дадим надежную охрану». «У нас саперный батальон рядом, солдаты поддержат», – уверенно говорит печатница. Военно-Революционный Комитет тут же вынес постановление: «1. Типографии революционных газет открыть. 2. Предложить редакциям и наборщикам продолжать выпуск газет. 3. Почетная обязанность охранения революционных типографий от контрреволюционных покушений возлагается на доблестных солдат Литовского полка и 6 запасного саперного батальона». Типография работала после этого без перерыва, и обе газеты продолжали выходить.
На телефонной станции 24-го возникли затруднения: там укрепились юнкера, и под их прикрытием телефонистки стали в оппозицию к Совету. Они вовсе перестали нас соединять. Это было первое, еще эпизодическое проявление саботажа. Военно-Революционный Комитет послал на телефонную станцию отряд матросов, которые установили у входа две небольшие пушки. Телефоны заработали. Так началось завладение органами управления.
На третьем этаже Смольного, в небольшой угловой комнате непрерывно заседал Комитет. Там сосредоточивались все сведения о передвижении войск, о настроении солдат и рабочих, об агитации в казармах, о замыслах погромщиков, о происках буржуазных политиков и иностранных посольств, о жизни Зимнего дворца, о совещаниях прежних советских партий. Осведомители являлись со всех сторон. Приходили рабочие, солдаты, офицеры, дворники, социалистические юнкера, прислуга, жены мелких чиновников. Многие приносили чистейший вздор, некоторые давали серьезные и ценные указания. В течение последней недели я уже почти не покидал Смольного, ночевал, не раздеваясь, на кожаном диване, спал урывками, пробуждаемый курьерами, разведчиками, самокатчиками, телеграфистами и непрерывными телефонными звонками. Надвигалась решительная минута. Было ясно, что назад возврата нет.
К ночи 24-го члены Революционного Комитета разошлись по районам. Я остался один. Позже пришел Каменев. Он был противником восстания. Но эту решающую ночь он пришел провести со мною, и мы оставались вдвоем в маленькой угловой комнате третьего этажа, которая походила на капитанский мостик в решающую ночь революции. В соседней большой и пустынной комнате была телефонная будка. Звонили непрерывно, о важном и о пустяках. Звонки еще резче подчеркивали настороженную тишину. Легко было себе представить пустынный, ночной, слабо освещенный, пронизанный осенними морскими ветрами Петербург. Буржуазный и чиновничий люд жмется в своих постелях, стараясь разгадать, что творится на загадочных и опасных улицах. Напряженным сном боевого бивуака спят рабочие кварталы. Комиссии и совещания правительственных партий исходят бессилием в царских дворцах, где живые призраки демократии натыкаются на еще не рассеявшиеся призраки монархии. Моментами шелк и позолота залов погружается во тьму: не хватает угля. По районам бодрствуют отряды рабочих, матросов, солдат. У молодых пролетариев винтовки и пулеметные ленты через плечо. Греются у костров уличные пикеты. У двух десятков телефонов сосредоточивается духовная жизнь столицы, которая осенней ночью протискивает свою голову из одной эпохи в другую.
В комнате третьего этажа сходятся вести из всех районов, пригородов и подступов к столице. Как будто все предусмотрено, руководители на местах, связи обеспечены, кажется, ничто не забыто. Проверим мысленно еще раз. Эта ночь решает. Накануне я с полным убеждением говорил в своем докладе делегатам второго съезда Советов: «Если вы не дрогнете – гражданской войны не будет, наши враги сразу капитулируют, и вы займете место, которое вам по праву принадлежит». В победе не может быть сомнения. Она обеспечена настолько, насколько вообще можно обеспечить победу восстания. И все же эти часы глубокой и напряженной тревоги, ибо наступающая ночь решает.
Мобилизуя юнкеров, правительство дало накануне крейсеру «Аврора» приказ удалиться из Невы. Речь шла о тех самых матросах-большевиках, к которым в августе явился Скобелев со шляпой в руках просить, чтобы они охраняли Зимний дворец от корниловцев. Моряки справились у Военно-Революционного Комитета, как быть. И «Аврора» стоит этой ночью там, где стояла вчера. Мне звонят из Павловска, что правительство вызывает оттуда артиллеристов, из Царского Села – батальон ударников, из Петергофа – школу прапорщиков. В Зимний дворец Керенским стянуты юнкера, офицеры и ударницы. Я отдаю комиссарам распоряжение выставить на путях к Петрограду надежные военные заслоны и послать агитаторов навстречу вызванным правительством частям. Все переговоры ведутся по телефону и полностью доступны агентам правительства. Способны ли они, однако, еще контролировать наши переговоры? «Если не удержите словами, пускайте в ход оружие. Вы отвечаете за это головой». Я повторяю эту фразу несколько раз. Но я сам еще не верю полностью в силу своего приказания. Революция еще слишком доверчива, великодушна, оптимистична и легкомысленна. Она больше грозит оружием, чем применяет его. Она все еще надеется, что все вопросы можно разрешить словом. Пока это удается ей. Скопления враждебных элементов испаряются от одного се горячего дыхания. Еще днем 24-го был отдан приказ при первой попытке уличных погромов пускать в ход оружие и действовать беспощадно. Но враги и думать не смеют об улице. Они попрятались. Улица наша. На всех подступах к Петрограду бодрствуют наши комиссары. Школа прапорщиков и артиллеристы не откликнулись на зов правительства. Только часть ораниенбаумских юнкеров пробралась ночью через наш заслон, и я следил по телефону за их дальнейшим движением. Они кончили тем, что послали в Смольный парламентеров. Тщетно Временное правительство искало опоры. Почва ползла под его ногами.
Наружный караул Смольного усилен новой пулеметной командой. Связь со всеми частями гарнизона остается непрерывной. Дежурные роты бодрствуют во всех полках. Комиссары на месте. Делегаты от каждой воинской части находятся в Смольном, в распоряжении Военно-Революционного Комитета, на случай перерыва связи. Из районов движутся по улицам вооруженные отряды, звонят у ворот или открывают их без звонка и занимают одно учреждение за другим. Эти отряды почти везде встречают друзей, которые ждут их с нетерпением. На вокзалах особо назначенные комиссары зорко следят за прибывающими и уходящими поездами, особенно за передвижением солдат. Ничего тревожного. Все важнейшие пункты города переходят в наши руки почти без сопротивления, без боя, без жертв. Телефон звонит: «Мы здесь».
Все хорошо. Лучше нельзя. Можно отойти от телефона. Я сажусь на диван. Напряжение нервов ослабевает. Именно поэтому ударяет в голову глухая волна усталости. «Дайте папиросу!», – говорю я Каменеву. В те годы я еще курил, хотя и не регулярно. Я затягиваюсь раза два и едва мысленно успеваю сказать себе: «Этого еще недостаточно», как теряю сознание. Склонность к обморокам при физической боли или недомогании я унаследовал от матери. Это и дало повод одному американскому врачу приписать мне падучую болезнь. Очнувшись, я вижу над собою испуганное лицо Каменева. «Может быть, достать какого-нибудь лекарства?» – спрашивает он. «Гораздо лучше было бы, – отвечаю я, подумав, – достать какой-нибудь пищи».
Я стараюсь припомнить, когда я в последний раз ел, и не могу. Во всяком случае это было не вчера.
Утром я набрасываюсь на буржуазную и соглашательскую печать. О начавшемся восстании ни слова. Газеты так много и исступленно вопили о предстоящем выступлении вооруженных солдат, о разгромах, о неизбежных реках крови, о перевороте, что теперь они просто не заметили того восстания, которое происходило на деле. Печать принимала наши переговоры со штабом за чистую монету и наши дипломатические заявления – за нерешительность. Тем временем без хаоса, без уличных столкновений, почти без стрельбы и кровопролития одно учреждение за другим захватывалось отрядами солдат, матросов и красногвардейцев по распоряжениям, исходившим из Смольного института.
Обыватель протирал испуганные глаза под новым режимом. Неужели, неужели большевики взяли власть? Ко мне явилась делегация городской Думы и поставила мне несколько неподражаемых вопросов: предполагаем ли мы выступления, какие, когда? Думе необходимо об этом знать «не менее чем за 24 часа». Какие меры приняты Советом для охранения безопасности и порядка? И пр. и пр. Я ответил изложением диалектического взгляда на революцию и предложил Думе участвовать через одного делегата в работах Военно-Революционного Комитета. Это их испугало больше, чем самый переворот. Закончил я, как всегда, в духе вооруженной обороны: «Если правительство пустит в ход железо, ему ответит сталь». – «Будете ли вы разгонять нас за то, что мы против перехода власти к Советам?» Я ответил: «Нынешняя Дума отражает вчерашний день; если возникнет конфликт, мы предложим населению перевыборы Думы по вопросу о власти». Делегация ушла с тем, с чем пришла. Но оставила после себя уверенное чувство победы. Кое-что изменилось за эту ночь. Три недели тому назад мы приобрели большинство в Петроградском Совете. Мы были почти только знаменем – без типографии, без кассы, без отделов. Этой ночью еще правительство постановило арестовать Военно-Революционный Комитет и собирало наши адреса. А теперь депутация городской Думы является к «арестованному» ВоенноРеволюционному Комитету справляться о своей судьбе.
Правительство по-прежнему заседало в Зимнем дворце, но оно уже стало только тенью самого себя. Политически оно уже не существовало. Зимний дворец в течение 25 октября постепенно оцеплялся нашими войсками со всех сторон. В час дня я докладывал Петроградскому Совету о положении вещей. Вот как изображает этот доклад газетный отчет: «От имени Военно-Революционного Комитета объявляю, что Временного правительства больше не существует. (Аплодисменты). Отдельные министры подвергнуты аресту. („Браво!“). Другие будут арестованы в ближайшие дни или часы. (Аплодисменты). Революционный гарнизон, состоящий в распоряжении Военно-Революционного Комитета, распустил собрание Предпарламента. (Шумные аплодисменты). Мы здесь бодрствовали ночью и по телефонной проволоке следили, как отряды революционных солдат и рабочей гвардии бесшумно исполняли свое дело. Обыватель мирно спал и не знал, что в это время одна власть сменяется другой. Вокзалы, почта, телеграф, Петроградское Телеграфное Агентство, Государственный банк заняты. (Шумные аплодисменты). Зимний дворец еще не взят, но судьба его решится в течение ближайших минут. (Аплодисменты)».