По-настоящему Ленин узнал Сталина только после Октября. Он ценил его качества твердости и практического ума, состоящего на три четверти из хитрости. В то же время Ленин на каждом шагу наталкивался на невежество Сталина, крайнюю узость политического кругозора, на исключительную моральную грубость и неразборчивость. На пост генерального секретаря Сталин был выбран против воли Ленина, который мирился с этим, пока сам возглавлял партию. Но вернувшись после первого удара к работе с ущербленным здоровьем, Ленин поставил перед собою проблему руководства во всем ее объеме. Отсюда беседа со мною. Отсюда же Завещание. Последние строки его были написаны 4 января. После того прошло еще два месяца, в течение которых положение окончательно определилось. Теперь уже Ленин подготовляет не только снятие Сталина с поста генерального секретаря, но и его дисквалификацию перед партией. По вопросу о монополии внешней торговли, по национальному вопросу, по вопросу о режиме в партии, о рабоче-крестьянской инспекции и о контрольной комиссии Ленин систематически и настойчиво ведет дело к тому, чтобы нанести на XII съезде, в лице Сталина, жесточайший удар бюрократизму, круговой поруке чиновников" самоуправству, произволу и грубости.
Смог ли бы Ленин провести намеченную им перегруппировку партийного руководства? В тот момент – безусловно. Прецедентов на этот счет было немало, один – совсем свежий и очень выразительный. В то время как выздоравливавший Ленин жил еще в деревне, а я отсутствовал из Москвы, Центральный Комитет единогласно принял в декабре 1922 г. решение, наносившее непоправимый удар монополии внешней торговли. И Ленин и я, независимо друг от друга, подняли тревогу, затем списались друг с другом и согласовали свои шаги. Уже через несколько недель Центральный Комитет столь же единогласно отменил свое решение, как единогласно вынес его. 21 декабря Ленин торжествующе писал мне: «Т. Троцкий, как будто удалось взять позицию без единого выстрела, простым маневренным движением. Я предлагаю не останавливаться и продолжать наступление…». Совместное наше выступление против центрального комитета в начале 1923 г. обеспечило бы победу наверняка. Более того. Я не сомневаюсь, что, если б я выступил накануне XII съезда в духе блока «Ленина – Троцкого» против сталинского бюрократизма, я бы одержал победу и без прямого участия Ленина в борьбе. Насколько прочна была бы эта победа, вопрос другой. Для разрешения его необходимо привлечь к учету ряд объективных процессов в стране, в рабочем классе и в самой партии. Это особая и большая тема. Крупская однажды сказала в 1927 г., что если б жив был Ленин, то, вероятно, уже сидел бы в сталинской тюрьме. Я думаю, что она была права. Ибо дело не в Сталине, а в тех силах, которые Сталин выражает, не понимая того. Но в 1922 – 23 году вполне возможно было еще завладеть командной позицией открытым натиском на быстро складывавшуюся фракцию национал-социалистических чиновников, аппаратных узурпаторов, незаконных наследников Октября, эпигонов большевизма. Главным препятствием на этом пути было, однако, состояние самого Ленина. Ждали, что он снова поднимется, как после первого удара, и примет участие в XII съезде, как принял в XI. Он сам на это надеялся. Врачи обнадеживали, хотя все с меньшей твердостью. Идея блока «Ленина и Троцкого» против аппаратчиков и бюрократов была в тот момент полностью известна только Ленину и мне, остальные члены политбюро смутно догадывались. Письма Ленина по национальному вопросу, как и его Завещание, никому не были известны. Мое выступление могло быть понято, вернее сказать, изображено как моя личная борьба за место Ленина в партии и государстве. Я не мог без внутреннего содрогания думать об этом. Я считал, что это может внести такую деморализацию в наши ряды, за которую, даже в случае победы, пришлось бы жестоко расплачиваться. Во всех планах и расчетах был решающий элемент неопределенности: это сам Ленин, со своим физическим состоянием. Сможет ли он высказаться? Успеет ли? Поймет ли партия, что дело идет о борьбе Ленина и Троцкого за будущность революции, а не о борьбе Троцкого за место больного Ленина? Благодаря исключительному месту, занимавшемуся в партии Лениным, неопределенность его личного состояния превратилась в неопределенность состояния всей партии. Провизориум затягивался. А затяжка была целиком на руку эпигонам, поскольку Сталин, как генеральный секретарь, естественно превращался в аппаратного мажордома на весь период «междуцарствия».
Стояли первые дни марта 1923 г. Ленин лежал в своей комнате, в большом здании судебных установлении. Надвигался второй удар, предшествуемый рядом мелких толчков. Меня на несколько недель приковал к постели lumbago (прострел). Я лежал в здании бывшего Кавалерского корпуса, где помещалась наша квартира, отделенный от Ленина огромным кремлевским двором. Ни Ленин, ни я не могли подойти даже к телефону, к тому же телефонные переговоры были Ленину строго воспрещены врачами. Два секретаря Ленина, Фотиева и Глассер, служат связью. Вот что они мне передают. Владимир Ильич до крайности взволнован сталинской подготовкой предстоящего партийного съезда, особенно же в связи с его фракционными махинациями в Грузии. «Владимир Ильич готовит против Сталина на съезде бомбу». Это дословная фраза Фотиевой. Слово «бомба» принадлежит Ленину, а не ей. «Владимир Ильич просит вас взять грузинское дело в свои руки, тогда он будет спокоен». 5 марта Ленин диктует мне записку:
«Уважаемый товарищ Троцкий. Я просил бы вас очень взять на себя защиту грузинского дела на ЦК партии. Дело это сейчас находится под „преследованием“ Сталина и Дзержинского, и я не могу положиться на их беспристрастие. Даже совсем напротив. Если бы вы согласились взять на себя его защиту, то я бы мог быть спокойным. Если вы почему-нибудь не согласитесь, то верните мне все дело. Я буду считать это признаком вашего несогласия. С наилучшим товарищеским приветом. Ленин».
«Почему вопрос так обострился?» – спрашиваю я. Оказывается, Сталин снова обманул доверие Ленина: чтоб обеспечить себе опору в Грузии, он за спиною Ленина и всего ЦК совершил там при помощи Орджоникидзе и не без поддержки Дзержинского организованный переворот против лучшей части партии, ложно прикрывшись авторитетом центрального комитета. Пользуясь тем, что больному Ленину недоступны были свидания с товарищами, Сталин пытался окружить его фальшивой информацией. Ленин поручил своему секретариату собрать полный материал по грузинскому вопросу и решил выступить открыто. Что его при этом потрясло больше: личная нелояльность Сталина или его грубо-бюрократическая политика в национальном вопросе, трудно сказать. Вернее, сочетание того и другого. Ленин готовился к борьбе, но опасался, что не сможет на съезде выступить сам, и это волновало его. «Не переговорить ли с Зиновьевым и Каменевым?» – подсказывают ему секретари. Но Ленин досадливо отмахивается рукой. Он отчетливо предвидит, что, в случае его отхода от работы, Зиновьев и Каменев составят со Сталиным «тройку» против меня и, следовательно, изменят ему. «А вы не знаете, как относится к грузинскому вопросу Троцкий?» – спрашивает Ленин. «Троцкий на пленуме выступал совершенно в вашем духе», – отвечает Гляссер, которая секретарствовала на пленуме. «Вы не ошибаетесь?» «Нет, Троцкий обвинял Орджоникидзе, Ворошилова и Калинина в непонимании национального вопроса». «Проверьте еще раз!» – требует Ленин. На второй день Гляссер подает мне на заседании ЦК, у меня на квартире, записку с кратким изложением моей вчерашней речи и заключает ее вопросом: «Правильно ли я вас поняла?» «Зачем вам это?» – спрашиваю я. «Для Владимира Ильича», – отвечает Гляссер. «Правильно», – отвечаю я. Сталин тем временем тревожно следит за нашей перепиской. Но в этот момент я еще не догадываюсь, в чем дело… «Прочитав нашу с вами переписку, – рассказывает мне Гляссер, – Владимир Ильич просиял: ну, теперь другое дело! – и поручил передать вам все те рукописные материалы, которые должны были войти в состав его бомбы к XII съезду». Намерения Ленина стали мне теперь совершенно ясны: на примере политики Сталина он хотел вскрыть перед партией, и притом беспощадно, опасность бюрократического перерождения диктатуры.
«Каменев едет завтра в Грузию на партийную конференцию, – говорю я Фотиевой. – Я могу познакомить его с ленинскими рукописями, чтоб побудить его действовать в Грузии в надлежащем духе. Спросите об этом Ильича». Через четверть часа Фотиева возвращается, запыхавшись:
«Ни в коем случае!» – «Почему?» – "Владимир Ильич говорит: «Каменев сейчас же все покажет Сталину, а Сталин заключит гнилой компромисс и обманет». – «Значит, дело зашло так далеко, что Ильич уже не считает возможным заключить компромисс со Сталиным даже на правильной линии?» – «Да, Ильич не верит Сталину, он хочет открыто выступить против него перед всей партией. Он готовит бомбу».
Примерно через час после этой беседы Фотиева снова пришла ко мне с запиской Ленина, адресованной старому революционеру Мдивани и другим противникам сталинской политики в Грузии. Ленин пишет им: «Всей душой слежу за вашим делом. Возмущен грубостью Орджоникидзе и потачками Сталина и Дзержинского. Готовлю для вас записки и речь». В копии эти строки адресованы не только мне, но и Каменеву. Это удивило меня. «Значит, Владимир Ильич передумал?» – спросил я. "Да, его состояние ухудшается с часу на час. Не надо верить успокоительным отзывам врачей, Ильич уже с трудом говорит… Грузинский вопрос волнует его до крайности, он боится, что свалится совсем, не успев ничего предпринять. Передавая записку, он сказал: «Чтоб не опоздать, приходится прежде времени выступить открыто». «Но это значит, что я могу теперь поговорить с Каменевым?» «Очевидно». «Вызовите его ко мне».
Каменев явился через час. Он был совершенно дезориентирован. Идея тройки – Сталин, Зиновьев, Каменев – была уже давно готова. Острием своим тройка была направлена против меня. Вся задача заговорщиков состояла в том, чтоб, подготовив достаточную организационную опору, короновать тройку в качестве законной преемницы Ленина. Маленькая записочка врезывалась и этот план острым клином. Каменев не знал, как быть, и довольно откровенно мне в этом признался. Я дал ему прочитать рукописи Ленина. Каменев был достаточно опытным политиком, чтобы сразу понять, что для Ленина дело шло не о Грузии только, но обо всей вообще роли Сталина в партии. Каменев сообщил мне дополнительные сведения. Только что он был у Надежды Константиновны Крупской, по ее вызову. В крайней тревоге она ему сообщила: «Владимир только что продиктовал стенографистке письмо Сталину о разрыве с ним всяких отношений». Непосредственный повод имел полуличный характер. Сталин стремился всячески изолировать Ленина от источников информации и проявлял в этом смысле исключительную грубость по отношению к Надежде Константиновне. «Но ведь вы знаете Ильича, – прибавила Крупская, – он бы никогда не пошел на разрыв личных отношений, если б не считал необходимым разгромить Сталина политически». Каменев был взволнован и бледен. Почва уплывала у него из-под ног. Он не знал, с какой ноги ступить и в какую сторону повернуться. Возможно, что он просто боялся недоброжелательных действий с моей стороны против него лично. Я изложил ему свой взгляд на обстановку. "Иногда из страха перед мнимой опасностью, – говорил я, – люди способны накликать на себя опасность действительную. Имейте в виду и передайте другим, что я меньше всего намерен поднимать на съезде борьбу ради каких-либо организационных перестроек. Я стою за сохранение statusquo. Если Ленин до съезда встанет на ноги, что, к несчастью, маловероятно, то мы с ним вместе обсудим вопрос заново. Я против ликвидации Сталина, против исключения Орджоникидзе, против снятия Дзержинского с путей сообщения. Но я согласен с Лениным по существу. Я хочу радикального изменения национальной политики, прекращения репрессий против грузинских противников Сталина, прекращения административного зажима партии, более твердого курса на индустриализацию и честного сотрудничества наверху. Сталинская резолюция по национальному вопросу никуда не годится. Грубый и наглый великодержавный зажим ставится в ней на один уровень с протестом и отпором малых, слабых и отсталых народностей. Я придал своей резолюции форму поправок к резолюции Сталина, чтоб облегчить ему необходимую перемену курса. Но нужен крутой поворот. Кроме того, необходимо, чтоб Сталин сейчас же написал Крупской письмо с извинениями за грубости и чтоб он на деле переменил свое поведение. Пусть не зарывается. Не нужно интриг. Нужно честное сотрудничество. «Вы же, – обратился я к Каменеву, – должны на конференции в Тифлисе добиться полной перемены курса по отношению к грузинским сторонникам ленинской национальной политики».
Каменев вздохнул с облегчением. Он принял все мои предложения. Он опасался только, что Сталин заупрямится: «груб и капризен». «Не думаю, – отвечал я, – вряд ли у Сталина есть сейчас другой выход». Глубокой ночью Каменев сообщил мне, что был у Сталина в деревне и что тот принял все условия. Крупская уже получила от него письмо с извинениями. Но она не могла показать письмо Ленину, так как ему хуже. Мне показалось, однако, что тон Каменева звучит иначе, чем при расставании со мною несколько часов тому назад. Только позже мне стало ясно, что эту перемену внесло ухудшение в состоянии Ленина. По дороге или сейчас же по прибытии в Тифлис Каменев получил шифрованную телеграмму Сталина о том, что Ленин снова в параличе: не говорит и не пишет. На грузинской конференции Каменев проводил политику Сталина против Ленина. Скрепленная личным вероломством, тройка стала фактом.
Наступление Ленина было направлено не только против Сталина лично, но и против его штаба, прежде всего против его помощников – Дзержинского и Орджоникидзе. Оба они неизменно упоминаются в переписке Ленина по вопросу о Грузии.
Дзержинский был человеком великой взрывчатой страсти. Его энергия поддерживалась в напряжении постоянными электрическими разрядами. По каждому вопросу, даже и второстепенному, он загорался, тонкие ноздри дрожали, глаза искрились, голос напрягался и нередко доходил до срыва. Несмотря на такую высокую нервную нагрузку, Дзержинский не знал периодов упадка или апатии. Он как бы всегда находился в состоянии высшей мобилизации. Ленин как-то сравнил его с горячим кровным конем. Дзержинский влюблялся нерассуждающей любовью во всякое дело, которое выполнял, ограждая своих сотрудников от вмешательства и критики со страстью, с непримиримостью, с фанатизмом, в которых, однако, не было ничего личного: Дзержинский бесследно растворялся в деле.
Самостоятельной мысли у Дзержинского не было. Он сам не считал себя политиком, по крайней мере, при жизни Ленина. По разным поводам он неоднократно говорил мне: я, может быть, неплохой революционер, но я не вождь, не государственный человек, не политик. В этом была не только скромность. Самооценка была верна по существу. Политически Дзержинский всегда нуждался в чьем-нибудь непосредственном руководстве. В течение долгих лет он шел за Розой Люксембург и проделал ее борьбу не только с польским патриотизмом, но и с большевизмом. В 1917 г. он примкнул к большевикам. Ленин мне говорил с восторгом: «Никаких следов старой борьбы не осталось». В течение двух-трех лет Дзержинский особенно тяготел ко мне. В последние годы поддерживал Сталина. В хозяйственной работе он брал темпераментом: призывал, подталкивал, увлекал. Продуманной концепции хозяйственного развития у него не было. Он разделял все ошибки Сталина и защищал их со всей страстью, на какую был способен. Он умер почти стоя, едва успев покинуть трибуну, с которой страстно громил оппозицию.
Другого из союзников Сталина, Орджоникидзе, Ленин считал необходимым, за бюрократическое самоуправство на Кавказе, исключить из партии. Я возражал. Ленин отвечал через секретаря: «По крайней мере на два года». Как далек был Ленин в тот момент от мысли, что Орджоникидзе станет во главе Контрольной Комиссии, которую Ленин намечал для борьбы против сталинского бюрократизма и которая должна была воплощать совесть партии.
Помимо общеполитических задач, открытая Лениным кампания имела непосредственно своей целью создать наиболее благоприятные условия для моей руководящей работы либо рядом с Лениным, если б ему удалось оправиться, либо на его месте, если б болезнь одолела его. Но не доведенная до конца, ни даже до середины, борьба дала прямо противоположные результаты. Ленин успел, в сущности, только объявить войну Сталину и его союзникам, причем и об этом узнали лишь непосредственно заинтересованные, но не партия. Фракция Сталина – тогда это была еще фракция «тройки» – сплотилась после первого предостережения теснее. Провизориум сохранился. Сталин стоял у рукоятки аппарата. Искусственный отбор в аппарате пошел бешеным темпом. Чем слабее чувствовала себя «тройка» идейно, чем больше она меня боялась – а боялась она меня именно потому, что хотела меня свалить, – тем туже пришлось ей подвинчивать все гайки партийного и государственного режима. Значительно позже, в 1925 г., Бухарин ответил мне в частной беседе на мою критику партийного зажима: «У нас нет демократии, потому что мы боимся вас».
«А вы попробуйте перестать бояться, – посоветовал я, – и давайте как следует работать». Но совет не пошел впрок.
1923 г. стал первым годом напряженного, но еще бездумного удушения и разгрома большевистской партии. Ленин боролся со страшным недугом. «Тройка» боролась с партией. В атмосфере было тяжкое напряжение, которое к осени разрешилось «дискуссией» против оппозиции. Началась вторая революция: борьба против троцкизма. По существу это была борьба с идейным наследством Ленина.
Шли первые недели 1923 г. Близился XII съезд. На участие в нем Ленина надежды почти не оставалось. Возникал вопрос, кому читать основной политический доклад. Сталин сказал на заседании политбюро: «Конечно, Троцкому». Его сейчас же поддержали Калинин, Рыков и, явно против своей воли, Каменев. Я возражал. Партии будет не по себе, если кто-нибудь из нас попытается как бы персонально заменить больного Ленина. Обойдемся на этот раз без вводного политического доклада. Скажем то, что нужно, по отдельным пунктам порядка дня. «К тому же, – добавил я, – у нас с вами разногласия по хозяйственным вопросам». «Какие там разногласия?» – ответил Сталин. Калинин прибавил: «Почти по всем вопросам в политбюро проходят всегда ваши решения». Зиновьев был в отпуску на Кавказе. Вопрос остался нерешенным. Я, во всяком случае, взял на себя доклад о промышленности.
Сталин знал, что со стороны Ленина на него надвигается гроза, и со всех сторон охаживал меня. Он повторял, что политический доклад должен быть сделан наиболее после Ленина влиятельным и популярным членом ЦК, т. е. Троцким, что партия ничего другого не ждет и не поймет; В своих попытках фальшивого дружелюбия он казался мне еще более чуждым, чем в откровенных проявлениях вражды, тем более что побудительные мотивы его слишком торчали наружу.
Вернулся с Кавказа Зиновьев. За моей спиной шли непрерывные фракционные совещания, в то время еще очень тесные. Зиновьев требовал для себя политического доклада. Каменев допрашивал наиболее доверенных «старых большевиков», из которых большинство лет на 10, на 15 покидало партию: «Неужели же мы допустим, чтоб Троцкий стал единоличным руководителем партии и государства?» Все чаще стали по углам шевелить прошлое, поминая старые мои разногласия с Лениным. Это стало специальностью Зиновьева. Тем временем положение Ленина резко ухудшилось, и с этой стороны никакой «опасности» не грозило. «Тройкой» решено было, что политический доклад сделает Зиновьев. Я не возражал, когда вопрос, после надлежащей закулисной подготовки, был внесен в политбюро. На всем была печать провизориума. Явных разногласий не было, как не было у «тройки» никакой своей линии. Мои тезисы о промышленности были сперва приняты без прений. Но когда выяснилось, что на возвращение Ленина к работе надежд нет, «тройка» сделала крутой поворот, испугавшись слишком мирной подготовки партийного съезда. Теперь она уже искала возможности противопоставить себя мне в верхнем слое партии. В последний момент перед съездом Каменев внес к моей уже одобренной резолюции дополнение насчет крестьянства. Нет смысла останавливаться здесь на существе поправки, которая имела не теоретический, не политический, а провокационный характер. Она должна была дать опору для обвинений меня, пока еще за кулисами, в «недооценке» крестьянства. Спустя три года после своего разрыва со Сталиным Каменев со свойственным ему добродушным цинизмом поведал мне, как готовилось на кухне это обвинение, которого никто из авторов, разумеется, не брал всерьез.
Оперировать в политике отвлеченными моральными критериями – заведомо безнадежная вещь. Политическая мораль вытекает из самой политики, является ее функцией. Только политика, состоящая на службе великой исторической задачи, может обеспечить себе морально безупречные методы действия. Наоборот, снижение уровня политических задач неизбежно ведет к моральному упадку. Фигаро, как известно, отказывался вообще делать различие между политикой и интригой. А ведь он жил до наступления эры парламентаризма! Когда моралисты буржуазной демократии пытаются в революционной диктатуре, как таковой, видеть источник дурных политических нравов, приходится только соболезнующе пожать плечами. Было бы очень поучительно заснять фильму современного парламентаризма хоть бы за один лишь год. Только аппарат надо устанавливать не рядом с креслом президента палаты депутатов в момент вынесения патриотической резолюции, а совсем в других местах: в бюро у банкиров и промышленников, в укромных уголках редакций, у князей церкви, в салонах политических дам, в министерствах, а заодно уж заснять и секретную переписку лидеров партий… Но зато будет совершенно правильно сказать, что к политическим нравам революционной диктатуры надо предъявлять совсем не те требования, что к нравам парламентаризма. Самая острота орудий и методов диктатуры требует бдительной антисептики. Грязная туфля не страшна. Неопрятно содержимая бритва очень опасна. Методы «тройки» сами по себе означали, в моих глазах, политическое сползание.
Главная трудность для заговорщиков состояла в открытом выступлении против меня пред лицом массы. Зиновьева и Каменева рабочие знали и охотно слушали. Но поведение их в 1917 г. было слишком еще свежо в памяти у всех. Морального авторитета в партии они не имели. Сталина, за пределами узкого круга старых большевиков, не знали почти совершенно. Некоторые из моих друзей говорили: «Они никогда не посмеют выступить против вас открыто. В сознании народа ваше имя слишком неразрывно связано с именем Ленина. Ни Октябрьской революции, ни Красной Армии, ни гражданской войны вычеркнуть нельзя». Я с этим не был согласен. Личные авторитеты в политике, особенно революционной, играют большую роль, даже гигантскую, но все же не решающую. Более глубокие, т. е. массовые, процессы определяют в последнем счете судьбу личных авторитетов. Клевета против вождей большевизма на подъеме революции только укрепила большевиков. Клевета против тех же лиц на спуске революции могла стать победоносным орудием термидорианской реакции.
Объективные процессы в стране и на мировой арене помогали моим противникам. Но все же задача их была нелегка. Партийная литература, печать, агитаторы жили еще вчерашним днем, который стоял под знаком Ленина – Троцкого. Нужно было все это повернуть на 180°, не сразу, конечно, а в несколько приемов. Чтоб показать размеры поворота, необходимо дать здесь хоть несколько иллюстраций того тона, который господствовал в печати партии в отношении руководящих фигур революции.
14 октября 1922 г., т. е. когда Ленин вернулся уже к работе после первого приступа, Радек писал в «Правде»:
«Если т. Ленина можно назвать разумом революции, господствующим через трансмиссию воли, то т. Троцкого можно охарактеризовать, как стальную волю, обузданную разумом. Как голос колокола, призывающего к работе, звучала речь Троцкого. Все ее значение, весь смысл ее и смысл нашей работы ближайших лет выступает с полной ясностью…» и т. д. Правда, личная экспансивность Радека вошла в пословицу: он может так, но может и иначе. Гораздо важнее то, что слова эти были напечатаны в центральном органе партии при жизни Ленина и никто их не воспринимал как диссонанс.
В 1923 г., когда заговор «тройки» был уж налицо, Луначарский одним из первых начал поднимать авторитет Зиновьева. Но как ему пришлось приступить к этой работе? «Конечно, – писал он в своей характеристике Зиновьева, – Ленин и Троцкий сделались популярнейшими (любимыми или ненавистными) личностями нашей эпохи, едва ли не для всего земного шара. Зиновьев несколько отступает перед ними, но ведь зато Ленин и Троцкий давно уже числились в наших рядах людьми столь огромного дарования, столь бесспорными вождями, что особенного удивления колоссальный рост их во время революции ни в ком вызывать не мог».
Если я привожу эти напыщенные панегирики сомнительного вкуса, то только потому, что они нужны мне как элементы общей картины или, если угодно, как свидетельские показания на судебном процессе.
С прямым отвращением должен я еще процитировать третьего свидетеля, Ярославского, панегирики которого, пожалуй, более несносны, чем его пасквили. Этот человек играет сейчас крупнейшую роль в партии, измеряя своим ничтожным духовным ростом глубину падения ее руководства. К своей нынешней роли Ярославский поднялся исключительно по ступеням клеветы против меня. В качестве официального фальсификатора истории партии он изображает прошлое как непрерывную борьбу Троцкого против Ленина. Незачем говорить, что Троцкий «недооценивал» крестьянство, «игнорировал» крестьянство, «не замечал» его. Между тем в феврале 1923 г., т. е. в такой момент, когда Ярославский уже должен был достаточно хорошо знать мои отношения с Лениным и мой взгляд на крестьянство, он следующими словами характеризовал мое прошлое в большой статье, посвященной первым шагам моей литературной деятельности (1900–1902 гг.):
«Блестящая литературно-публицистическая деятельность т. Троцкого составила ему всемирное имя „короля памфлетистов“: так называет его английский писатель Бернард Шоу. Кто следил в течение четверти века за этой деятельностью, тот должен убедиться, что особенно ярко этот талант…» и т. д. и т. д.
«Вероятно, многие видели довольно широко распространенный снимок юноши Троцкого… (и т. д.). Под этим высоким лбом уже тогда кипел бурный поток образов, мыслей, настроений, иногда увлекавших т. Троцкого несколько в сторону от большой исторической дороги, заставлявших его иногда выбирать или слишком далекие обходные пути или, наоборот, идти неустрашимо напролом там, где нельзя было пройти. Но во всех этих исканиях перед нами был глубочайший преданный революции человек, выросший для роли трибуна, с остро отточенным и гибким, как сталь, языком, разящим противника…» и т. д. и т. д.
«Сибиряки с увлечением читали, – захлебывается Ярославский, – эти блестящие статьи и с нетерпением ждали их появления. Лишь немногие знали, кто их автор, а знавшие Троцкого менее всего думали в то время, что он будет одним из признанных руководителей самой революционной армии и самой величайшей революции в мире».
Еще хуже, если возможно, обстоит у Ярославского дело с моим «игнорированием» крестьянства. Начало моей литературной деятельности было посвящено деревне. Вот что говорит об этом Ярославский:
«Троцкий не мог усидеть в сибирской деревне, чтобы не вникнуть во все мелочи ее жизни. И прежде всего он обращает внимание на административный аппарат сибирской деревни. В ряде корреспонденции он дает этому аппарату блестящую характеристику…» И далее: «Вокруг себя Троцкий видел только деревню. Он болел ее нуждами. Его угнетала забитость деревни, ее бесправие». Ярославский требует, чтоб мои статьи о деревне вошли в хрестоматии. Все это в феврале 1923 г., т. е. в том самом месяце, когда впервые была создана версия о моем невнимании к деревне. Но Ярославский находился в Сибири и потому не был еще в курсе «ленинизма».
Последний пример, который я хочу привести, относится к самому Сталину. Уже в первую годовщину Октябрьской революции он написал статью, замаскированно направленную против меня. В пояснение этого надо напомнить, что в период подготовки октябрьского переворота Ленин скрывался в Финляндии, Каменев, Зиновьев, Рыков, Калинин были противниками восстания, о Сталине же никто ничего не знал. В результате этого партия связывала октябрьский переворот преимущественно с моим именем. В первую годовщину октября Сталин сделал попытку ослабить такое представление, противопоставив мне общее руководство центрального комитета. Но для того, чтоб сделать свое изложение сколько-нибудь приемлемым, он вынужден был написать:
«Вся работа по практической организации восстания проходила под непосредственным руководством председателя Петроградского Совета Троцкого. Можно с уверенностью сказать, что быстрым переходом гарнизона на сторону Совета и умелой постановкой работы ВоенноРеволюционного Комитета партия обязана прежде всего и главным образом т. Троцкому».
Если Сталин писал так, то потому, что в тот период даже для него невозможно было писать иначе. Нужно было, чтоб прошли годы необузданной травли, прежде чем Сталин мог отважиться заявить вслух: «Никакой особой роли ни в партии, ни в Октябрьской революции не играл и не мог играть т. Троцкий…» Когда ему указали на противоречие, он ответил удвоенной грубостью, и только.
«Тройка» ни в каком случае не могла противопоставить мне себя самое. Она могла противопоставить мне лишь Ленина. Но для этого нужно было, чтоб Ленин потерял возможность противопоставить себя «тройке». Другими словами, для успеха кампании «тройке» нужен был либо безнадежно больной Ленин, либо набальзамированный труп его в мавзолее. Но и этого было мало. Нужно, чтобы и я на время кампании выбыл из строя. Это и случилось осенью 1923 г.
Я занимаюсь здесь не философией истории, а рассказываю свою жизнь на фоне событий, с которыми она была связана. Но нельзя не отметить мимоходом, как услужливо случайное помогает закономерному. Широко говоря, весь исторический процесс есть преломление закономерного через случайное. Если пользоваться языком биологии, то можно сказать, что историческая закономерность осуществляется через естественный отбор случайностей. На этой основе развертывается сознательная человеческая деятельность, которая подвергает случайности искусственному отбору…