bannerbannerbanner
Арденнские страсти

Лев Исаевич Славин
Арденнские страсти

Полная версия

Отто Скорцени вымахал два метра без малого. Так что Гитлеру во время разговора с ним приходилось задирать голову. А Скорцени почтительно нависал над фюрером, сплошное «чего изволите, только прикажите – отца родного не моргнув зарежу».

Да вот беда: 20 октября, как раз когда Скорцени понадобился фюреру, он был в отпуске, предавался в Берлине сладкой жизни. Бомбежки сообщали его ночным наслаждениям особый острый привкус.

Конечно, адрес его был известен: отель «Адлон». Но офицер, посланный за ним на связном «Хейнкеле-111», не застал его там. Администратор посоветовал офицеру наведаться в ночной клуб «Фемина». Действительно, посланец нашел Скорцени в туалете клуба, где он сосредоточенно выбирал презервативы (отдавая предпочтение французским), которыми среди блистающих изразцов и аммиачного запаха этого заведения бойко торговал одноногий инвалид с железным крестом на груди.

– Скорцени, я знаю, только вам можно доверить это дело, и вы его выполните.

Верзила преданно щелкнул шпорами. На черном эсэсовском мундире его блистали рыцарский крест и итальянский орден «Сто мушкетеров».

– То, что я вам скажу, – продолжал Гитлер, – является сверхсекретом. Кроме вас и меня… – Фюрер внезапно прервал свою речь. – Что у вас в планшете?

Он нажал кнопку на столе.

Вошел гауптштурмфюрер в сопровождении трех эсэсовцев – руки к бедрам, щелкнули каблуками.

Конечно, Скорцени глубоко свой. Не он ли свергал австрийского канцлера Дольфуса? Не он ли расправился с венгерским властителем Хорти? Не он ли, черт побери, похитил самого Бенито Муссолини 12 сентября сорок третьего года? Но после июльского покушения Гитлер не доверял собственной тени.

Скорцени вынул из планшета фотографию Гитлера, оправленную в серебряную рамку. Золотой каймой была обведена дарственная надпись: «Моему штурмбанфюреру Отто Скорцени в благодарность и на память о 12 сентября 1943 года. Адольф Гитлер».

– Я ношу ее всюду с собой, – сказал Скорцени строго. – У меня нет более дорогой вещи.

Фюрер благосклонно улыбнулся и кивнул эсэсовцам. Они вышли.

– Скорцени, слушайте меня внимательно, – сказал он. – Мы ударим по союзникам в Арденнах. Этот удар будет подобен грому с чистого неба.

Пауза. Быстрый взгляд на собеседника. Скорцени изобразил восхищение. Гитлер продолжал возбужденно:

– Я разорву их дерьмовые армии надвое и поочередно уничтожу их! Они считают, что с моей Германией покончено. Безглазые черви! Не они меня, а я их буду хоронить!

Трясущейся рукой он налил в стакан воду и долго пил. Потом снова:

– Скорцени, чего я хочу от вас? Вы должны внести смятение в их тылы. Вы переоденете вашу бригаду в американскую и английскую форму и снабдите их соответствующими документами. Конечно, вы подберете таких людей, которые отлично говорят по-английски. Понятно?

– Значит, я должен…

– Вы должны просочиться в расположение противника и захватить мосты через Маас.

«Это уже что-то другое», – подумал Скорцени.

– Вот здесь. Смотрите.

Указка Гитлера скользнула по карте и остановилась между Льежем и Намюром.

– Но этого мало. Вы должны внести в их тылы переполох. Панические слухи! Ложные приказы! Нарушение коммуникаций! При удаче пленение крупных офицеров. Словом, вы понимаете…

Он вдруг замолчал. Потом толкнул дверь в задней стене и крикнул:

– Гиммлер!

Вошел рейхсфюрер, которого за его спиной втихомолку называли «рейхсферфюрер» [14].

– Гиммлер, не придать ли нам бригаде Скорцени, которому я даю специальное задание, бригаду Дирлевангера?

Когда-то батальон, затем полк, наконец, бригада – эта часть, числившаяся в группе армий «Центр», состояла из преступников, осужденных за грабежи и убийства. Даже среди эсэсовцев они слыли кровавыми бестиями.

– Счастливая мысль, мой фюрер, – сказал Гиммлер.

Гитлер вперил в него горящий взгляд.

– Нет, – сказал он. – Я передумал. Это преждевременно. С государственной точки зрения это неразумно. Ребята Дирлевангера не отличаются, – он усмехнулся, – сдержанностью. Их манеры (тут все захихикали) могли бы восстановить против Германии этого святошу Рузвельта и помешать сепаратному миру после предстоящей победы в Арденнах…

Скорцени расположил свой штаб в замке Фриденталь, вблизи Берлина. В целях конспирации он переменил фамилию на Золяр. Для того чтобы отобрать в частях солдат и офицеров, говорящих по-английски, ему нужно было разрешение высшего военного начальства. Скорцени обратился к фельдмаршалу Рундштедту, не сомневаясь в его содействии. Он знал приказ Рундштедта по вверенным ему войскам, изданный совсем недавно, 21 сентября 1944 года: «Эта борьба за право быть или не быть немецкому народу не должна щадить культурные памятники и прочие культурные ценности…» Знал он и о том, что Рундштедт покорно выполняет приказ Гитлера о «выжженной земле», известный под кодовой кличкой «Приказ Нерона».

Поэтому Скорцени был поражен, когда Рундштедт ему отказал. В сущности, фельдмаршал вежливо выгнал его. Он считал всю эту операцию «Гриф» любительщиной, а участников ее обреченными. Кроме того, ему не нравилась вульгарная физиономия Скорцени. «Может быть, я потерял честь, но я не утратил вкуса», – подумал фельдмаршал.

Скорцени с нагловатой развязностью заявил, что в таком случае ему остается обратиться к фюреру. Рундштедт пожал плечами и ничего не ответил. Глядя вслед удаляющейся спине Скорцени, он думал: «Может быть, это зачтется в мою защиту, когда меня будут судить как военного преступника».

Скорцени не посмел жаловаться Гитлеру, а обратился к Кейтелю. Этот фельдмаршал, которого за спиной называли Лакейтель, тотчас выдал Скорцени соответствующее разрешение.

Скоро в тщательно охраняемом лагере на полигоне Графенвер под Нюрнбергом скопилось три с лишним тысячи солдат и офицеров, говорящих по-английски. Они составили специальную 150-ю бригаду.

Однако их английский язык был чисто школьным и сильно попахивал немецким акцентом. Тогда им дали Учителей – военнопленных унтер-офицеров, англичан и американцев. Отчасти подкупом, отчасти угрозами, иногда обманом их заставили преподавать немцам жаргонные словечки, манеру обращения, повадки, ругательства, солдатские остроты и, конечно, произношение. Труднее всего было вытравить из немецких солдат их деревянную дисциплину и внушить им, например, что американские солдаты не вынимают рук из карманов даже при разговоре с офицерами. В них вдалбливали, что американцы называют бензин не «petrol», a «gas». Их учили жевать резинку и свертывать самокрутки из табака «Caporal». Танкисты осваивали американские танки, шоферы – грузовики и транспортеры, а повара овладевали искусством готовить из американских продуктов.

Конечно, их переодели в английское и американское обмундирование и соответственно вооружили. Доллары и фунты стерлингов, которыми их снабдили, были фальшивыми, но почти неотличимыми от настоящих. Зато подлинной была ампула с цианистым калием, которую получил каждый диверсант. Для себя, конечно. Ну а что, если две группы диверсантов случайно столкнутся? Как они узнают, что это свои, а не настоящие американцы? Для этого были установлены опознавательные приметы: зрительная – вторая сверху расстегнутая пуговица кителя, слуховая – двойной стук пальцами по каске.

Официально предстоящая им операция получила кодовое название «Гриф». Но сами диверсанты предпочитали называть ее более привычным им бандитским словечком «гэнг» [15].

Шесть часов утра – наконец спать! По зимнему времени темно как ночью. К распростертому на кровати Гитлеру подходит, мягко переваливаясь на слоновьих ногах, его лейб-медик Теодор Морелль. Брюхастый, лохматый, неряшливый толстяк – рубаха не первой свежести выбивается из брюк. Гитлер посмотрел на него с отвращением. Сам-то фюрер одевался всегда с иголочки, очень следил за собой, стараясь элегантностью возместить незначительность наружности.

Но Морелль свой. По крайней мере, можно ему доверять. Он рядом с Гитлером с давних времен. Он из самых приближенных, как и лейб-фотограф Генрих Гоффман, который, собственно, и свел его с Мореллем, как и со своей лаборанткой Евой Браун. Пусть о Морелле говорят дурное, пусть чешут языки завистники, что до возвышения Гитлера его клиентуру составляли берлинские проститутки, что он был подпольным абортмахером. Что с того! Сейчас его волшебный шприц дарует Гитлеру бодрость, жизненный тонус, а главное – сон.

– Морелль, я буду спать?

– Вы будете спать, мой фюрер, как новорожденный младенец.

Гитлер отстранил руку Морелля со шприцем. Он боялся сновидений. А вдруг придет сон-жало, сон-приговор, сон-казнь?

– Морелль, я не хочу никаких снов!

– Мой фюрер, у вас будут только приятные сны.

Гитлер с подозрением посмотрел на мутно-зеленоватую жидкость, качавшуюся в стекле.

– Чего вы мне подмешали сюда?

– Немножко гашиша, мой фюрер, г – сказал толстяк своим вкрадчивым голосом. – Безвредная доза. Она придаст вашим сновидениям легкость и очарование.

Это был полусон. Действительно, мысли Гитлера обратились на приятное. Он возвращался воображением к тем дням, когда был безвестным маленьким художником, а потом в войну вестовым при штабе Баварского полка. В отличие от многих других выскочек, он любил вспоминать о времени, когда был социальным ничтожеством. Это возвышало в собственных глазах. Вспомнилось, как Гинденбург в Нойдеке перед смертью – ему не забыть этого дня! – ранним утром 2 августа 1934 года назвал его «ваше высочество»! А Крупп! Гитлеру сладостно было ворошить в полусонных видениях переданное ему на днях Гиммлером. Глава концерна доктор Густав Крупп фон Болен унд Гальбах сказал недавно там у себя, в своем королевстве, в Эссене: «Не пора ли нам вынуть из этого малого наши вклады?» – «Поздно, господин Густав Крупп фон Болен унд Гальбах! Нет, я не хочу ссориться с вами. И я недавно специальным декретом даже превратил ваши владения в наследственный майорат. Но вы поздно спохватились! Вы считали, что я ваше предприятие? Нет, руки коротки, господа! Теперь я народное предприятие. Да, в свое время корону мне вручили промышленные бароны. Но теперь содрать ее с меня вы уже не в силах».

 

Мозг, возбужденный гашишем ли или черт его знает еще чем, работал как бы взрывами. «Никто никогда за всю историю Германии не обладал такою властью, как я. Карл V? Фридрих II? Да нет, куда им! Может быть, только Лютер… и то…»

И вдруг взорвалось в черепе, казалось, лопнут виски: Сталин! И потянулась цепочка… Сталинград… Проклятый Паулюс пожалел свое вшивое тело и не застрелился!… Рундштедт тоже из этого вонючего теста, он не застрелится, если… если… Но Гитлер не хотел признаться себе, что Арденны – его последний шанс. Он зарывал эту мысль куда-то очень глубоко.

Он старался вытеснить мысль о «Страже на Рейне» мыслью о «Пасхальном яичке». Так – покуда про себя – назвал он операцию, которую еще никому не раскрывал и которая приведет к коренному перелому в ходе войны. Да, он преподнесет миру это пасхальное яичко, черт бы взял их всех вместе и каждого в отдельности, в первую голову, разумеется, Черчилля и Сталина! По этому плану предполагалось убийство Эйзенхауэра, немедленный мощный удар по Франции, а главное – вот что должно было потрясти весь мир! – обстрел Нью-Йорка ракетами дальнего действия. Да, милостивые государи, вы не ослышались. Именно Нью-Йорка! И как? А вот как.

Гитлер принялся переворачивать в полусонном мозгу это дивное «Пасхальное яичко». Специальная сеть тайных агентов – это могут быть молодчики из стаи Скорцени – скрытно установят на нью-йоркских крышах особые высокочувствительные ультракоротковолновые радиомаяки системы профессора Манфреда фон Арденне (какая символическая фамилия!). Они-то и наведут на американскую столицу ракеты дальнего действия «фау-3»…

А до этого? Да, что до этого?

…Судьба мне внушила тяжелые решения. Очень тяжелые. Но я избран их осуществить. Я, и никто другой. И германский народ меня поддержит. Да, народ ни перед чем не остановится, будь то новый сбор шерстяного трикотажа для фронта, будь то новый призыв в армию. Германскому народу повезло, что у него есть я!

Народ, народ… Что-то в этом слове раздражало Гитлера.

…Где же этот проклятый сон, обещанный Мореллем? Народ… Да, жить должен народ. Отдельная личность должна умереть в народе. Нельзя допускать, чтобы мои приказы критиковались. Сам народ не хочет иметь никакого права на критику. Иметь это право хотят смутьяны, копошащиеся в народе… Где же наконец этот сон? Почему он не приходит? А вместо него лезут в голову незваные мысли о смутьянах, об этом обер-лейтенанте авиации Шульце-Бойзене и его подпольной «Красой капелле». Правда, им всем поотрубали головы. Несчастье немецкого народа в том, что он слишком усердно развивает интеллект и слишком мало волю и веру.

…Вот откуда зараза! Зараза Сопротивления! Да, отсюда, да еще из этих дерьмовых Дании, Голландии, Греции! Эти занюханные страны с их опереточными королями могут существовать только потому, что крупные европейские державы никак не договорятся, каким образом их слопать. Я возьмусь за них. Я переселю народы. А те французишки, которые воротят морду, пусть выметаются в Виши… Переселение народов – признак величия верховного правителя. Например, Наполеона… Надо было перевезти из Парижа не только стол Наполеона, но и его гробницу… А впрочем, к чему? Все три Наполеона плохо кончили…

Мысли его то текли лениво, то пускались вскачь.

…Вокруг меня подонки, они воспитаны так: пусть другие приносят себя в жертву; а сами косят в сторону… Необходимые фронту двухсотдесятимиллиметровые минометы, за которыми я уже месяцы гоняюсь, как черт за грешной душой, все еще не могут поступить в производство. Бесхребетные сволочи! Хуже, чем какая-нибудь коммунистическая свинья – у тех есть хоть какие-нибудь идеалы, за которые они борются… Если где-нибудь в тылу я обнаружу хоть одного мужчину моложе шестидесяти лет, пусть молится богу перед смертью!…

Он приподнялся на кровати. Возбуждение спадало. Очень захотелось кофе с черным хлебцем пумперникель. Веки тяжелели. Ему казалось, что желанный сон накатывается на него. Чтоб не спугнуть, он снова принялся думать о приятном. Об Арденнах!

…Победа в Арденнах будет факелом для всего ми-Ра! Порукой тому разработанный мной план операции «Wacht am Rhein». Льеж и Антверпен снова будут наши! А в дальнейшем… Да, да, это будет Париж…

Утрату Парижа он ощущал особенно болезненно. Казалось, что ему Париж? Он не смог взять Ленинград Из-за, как он уверил себя, бездарности старого оболтуса фон Лееба. И переживал это как унижение. Он не овладел Москвой из-за – он тешил себя этой мыслью – коварного русского снега. И был вне себя от бешенства. Он упустил Сталинград из-за – он заставил себя верить в это – слабоволия этой собачьей свиньи Паулюса. И это был для него удар под ложечку.

Но мучительнее всего была потеря Парижа. Он без конца приказывал контратаковать его. Вернуть Париж! Но контратаковать было нечем. Тогда он отдал приказ уничтожить Париж! Не мне, так никому! Снести его с лица земли канонадой из крупнокалиберных мортир и фугасками с воздуха! Но и это не было выполнено. Поспешно отступавшие немцы заботились больше о спасении шкуры, чем об утолении мести фюрера. Они бежали так быстро, что не успели взорвать парижские мосты, к чему их обязывал его гневный приказ.

Да, Париж! Почему до сих пор утрата его – как заноза в сердце? Быть может, потому, что Париж – это престиж. Кто владеет Парижем, владеет миром. Когда Наполеон отдал Париж, он отдал все…

…Через Арденны – в Париж! Арденны – это ступенька к Парижу. Передо мною в Арденнах, в сущности, никого нет. Каких-то пять дивизий или, возможно, только четыре, а может быть, и три. Свежих сил там нет. Исключение, может быть, 12-я американская дивизия. Но еще не ясно, прибыла ли она в Арденны. Если даже и прибыла, то совсем недавно. Уж не говоря о том, что она необстрелянная, американцы вообще не способны к длительному боевому напряжению. Подобно фениксу из пепла вновь поднимется воля Германии!

На краю кровати сидел его старый товарищ Эрнст Рем, убитый им еще в тридцать четвертом году в кровавую «ночь длинных ножей». На груди его запеклись раны. Рем улыбался ласково, приникал к Гитлеру, ластился и струился, как поток. Гитлер попробовал оттолкнуть его, но рука увязла в студенистом теле Рема. Гитлер вскочил. Главное, не проронить ни слова. Ведь известно – призраки не могут заговорить первыми.

Держась одной рукой за стену, Гитлер пошел, шлепая босыми ногами. Он не смел крикнуть слуг все из тoго же страха заговорить первым и этим разомкнуть уста ему. Только бы добраться до двери!

Но возле двери уже стоял стройный смуглый однорукий красавец с черной повязкой на левом глазу. Штауффенберг! Тот самый. Клаус Шенк граф фон Штауффенберг. Начальник штаба армии резерва. Герой Африки, подложивший под него бомбу 20 июля. Расстрелянный по приказу Гитлера той же ночью 20 июля во дворе военного министерства при свете автомобильных фар, а потом для верности повешенный.

К тому же он не один. С ним еще два Клауса Штауф-фенберга, совершенно неотличимые от него, с такими же полковничьими погонами и тоже со струнными удавками на шее. А что удивительного – призрак может появляться одновременно в разных местах. Hic et ubique [16].

Все так же лукаво ластясь к Гитлеру, как и Рем, Штауффенберг снял со своей шеи струнную петлю и, изловчившись, набросил ее на шею Гитлера. Гитлер хотел поднять руки, чтобы сорвать ее, но два других Штауффенберга схватили его за руки. Он почувствовал, как струна врезается в шею. Ему не хватало воздуха. Хрустнул позвонок. Струна издала звук невыносимо тонкий, как и она сама. Три Штауффенберга, сдвигаясь темными телами все теснее, образовали вокруг Гитлера подобие бокса вроде тех, в какие запихивали смертников в гестапо.

И Гитлер, уже не думая, что этим он разговорит призраков, прохрипел:

– Линге… Кемпка… Бауэр… Битц…

В комнату вбежал Морелль в халате и шлепанцах.

– Что с вами, мой фюрер?

Гитлер лежал на полу посреди комнаты. Морелль перенес его на кровать. Вынув из кармана халата шприц и склянку с мутно-желтой жидкостью, он вкатил Гитлеру лошадиную дозу снотворного. Гитлер повалился на подушки и заснул слепым сном.

Поляк и его песня

Вулворт стоял на перекрестке дорог с поднятой рукой. Ни одна машина не останавливалась. От унижения он чуть не плакал. Лечь перед машиной? Дать очередь из автомата? «Может быть, кто-нибудь так и сделал бы, – терзался Вулворт, – а я слизняк, интеллигент, теткин выкормыш, и это в самом деле не война, а какой-то зимний горно-туристский курорт…»

Один грузовик все-таки притормозил. Из-под брезента высунулся парень и протянул сверху руку:

– Лейтенант, влезайте.

Он втащил Вулворта в машину.

– Я вас сразу узнал, лейтенант, – сказал он. – Мы же с вами вместе ехали в машине этого гробовщика. Вспомнили? Феликс Маньковский меня зовут.

В кузове пахло грубым табаком, чуть соусированным. Несколько человек мурлыкали однообразную песню. Кто-то невидимый крикнул:

– Продолжай, поляк! Гони дальше!

– На чем я остановился? – спросил Феликс.

– Привезли вас на аэродром… – сказал малый с нашивками сержанта.

Рыжий детина, сидевший на коленях у другого солдата, лениво спросил:

– А где этот собачий аэродром?

– Подождите, ребята, не все вместе. Аэродром, по-моему, где-то на юго-востоке Англии, возле Портсмута, что ли. Мы торчали там дня три. Пока отправляли английских парашютистов. Их было целых две дивизии «красных дьяволов». Представляете?

– Почему красных дьяволов?

– Так они же в красных беретах.

– Как и наши, – заметил кто-то.

– Да, только у наших с черной полосой.

– Да что ты тянешь! – закричал рыжий. – Ты дело рассказывай!

Маньковский снял с пояса фляжку, встряхнул и со вздохом прицепил обратно. Она была пуста. Потом продолжал:

– Они эти береты носили на одном ухе. Ребята – красота! Как на подбор. В общем, чуть ли не вся Первая воздушно-десантная армия. Думаете, на самолетах? Черта с два! На планерах! Напихают по тридцать парней в брюхо планеру – и с попутным ветерком! Там их была уйма, говорили – тысяча планеров. Картинка! А на четвертый день наконец погрузили нас, поляков. Было это, как сейчас помню, не то первого, не то второго сентября. Куда летим, мы не знали. Нас тоже было немало… – Он вдруг сказал по-польски с какой-то непонятной гордостью: – Самодзельна бригада спадохронова. – И тут же перевел: – Отдельная воздушно-десантная бригада. – Он повернулся к Вулворту и спросил: – лейтенант, у вас хлебнуть не найдется?

Вулворт с готовностью протянул флягу.

Маньковский закинул голову и пил, булькая. Солдаты смотрели на него молчаливые, сосредоточенные, как в церкви на богослужении. Поляк отер рот и продолжал:

– По дороге нам сказали, что англичане должны были захватить какой-то Арнем, в Голландии, что ли, вообще в тылу у немцев. Операция по коду называлась почему-то «Marketgarden», то есть «Огород». Но у них что-то не получалось. Влипли они в этот огород. И мы, стало быть, летели на выручку.

– Собачье дело, – сказал рыжий авторитетным тоном.

– В общем, когда мы плюхнулись на землю километрах в тридцати от фронта, оказалось, что этот глубокий немецкий тыл вовсе не такой пустынный, как рассчитывало начальство, а весь прошпигован швабами. И началось…

– Собачьи штабы наши… – сказал рыжий и сплюнул.

– Да, ребята, нас втянули в самую гущу швабов.

Там стояла Десятая боевая танковая группа СС. По– моему, она ждала нас, птенчиков.

Рыжий вскочил с коленей товарища и заорал:

– А наша собачья разведка что же?

– А разведка это профукала!

Со всех сторон посыпались ругательства. Вулворт робко спросил:

– А английские парашютисты?

 

– Их расколошматили еще до нас. Тут еще погода сделалась паршивая, и авиация не смогла ни черта нам подбросить. Не было чего жрать, да и не до жратвы было, честное слово! Швабы сдавили нас двумя танковыми корпусами СС и били как хотели.

Голос из угла:

– Сколько ж вас было там, поляков?

– Хватало… Три пехотных батальона, да артиллерия, да противотанковая часть, да связь…

Тот же насмешливый голос:

– И вы все, значит, сразу драпанули?

Маньковский нахмурился. Казалось, вот-вот взорвется. Вулворт взволновался и внутренне приготовился броситься Маньковскому на помощь. Но поляк, видимо, сдержал себя и ответил спокойно:

– Ты чем думаешь – головой или задницей? Куда драпать? Куда?! Задание наше было удерживать мосты через Рейн, пока не придет Монтгомери. Мы и держали. Гибли, но держали. Я сам слышал, как командир наш генерал Соснковский – я при нем был связистом – сказал: «Старик Монти не выдаст, старик Монти придет».

– Ну?

– Он не пришел… Наплевал на нас. Мы это поняли только через неделю, двадцать шестого сентября.

– Не пришел? – крикнул рыжий. Он гневно хлопнул себя по колену. – Конечно! – кричал он. – Кого больше всего на войне? Нас, мальчишек! Призывные возрасты! А мальчишки, известно, самый драчливый народ. А кто командует нами? Старики! Осторожные, медлительные, трусоватые, как и полагается старикам. Слушай, поляк, если бы там командовал не эта собачья рухлядь Монти, а молодой парень вроде нас с тобой, он бы пришел к вам на помощь и вы все были бы спасены.

– Не знаю, – сказал Феликс. – В конце концов мы – я имею в виду ту кучку англичан и поляков, что уцелели, – бросили этот проклятый Арнем и просочились кто как мог за нижний Рейн. Вот и все, ребята…

Маньковский замолчал и откинулся на борт грузовика. Глаза его были закрыты. С мучительным наслаждением он вспоминал Варшаву – ту, старую, довоенную. Круглый, как торт, костел святого Александра на маленькой уютной площади Трех Крестов. Сюда по воскресеньям мама и папа, принарядившись, водили его и братишку Игнация. Мама – черное шелковое платье, зонтик и белые митенки на руках. Платье празднично шуршало. На лаковых башмаках папы прыгали солнечные зайчики. Он, Феликс, и братишка Игнаций в одинаковых костюмчиках, коротких штанах, как у сказочных принцев, белые крахмальные воротники с длинными концами. Кудри… Где он теперь-то, Игнаций? Жив ли? Они вместе обороняли Варшаву в тридцать девятом… Пустые бочки, плиты, вырванные из тротуаров, поваленные уличные фонари, хаос, называвшийся баррикадой… И мы, мальчишки, с пистолетами и охотничьими ружьями… Народ мальчишек… Варшаву защищали – он это хорошо знает – шестьдесят батальонов с четырьмястами пятьюдесятью орудиями.

А у немцев три армии! Ну хорошо, не три, а около трех – 3-я, 8-я и часть 10-й. А орудий и минометов до двух тысяч. Да двести самолетов с утра до ночи бомбили Варшаву. И ночью тоже… Так было тогда, в тридцать девятом. А сейчас, говорят, Варшавы и вовсе нет, она взорвана, сожжена, она – труп… Как они спорили с братом! Как он, Феликс, уговаривал брата в сорок первом уйти с ним на запад. «Нет, – уперся Игнаций, – я поляк, и мое место в Польше». – «Но ты сейчас не в Польше, ты у русских. Неужели ты простишь им пакт с Гитлером?» – «Они сейчас сами воюют с Гитлером»… Игнаций остался.

А он, Феликс, вместе с андерсовцами ушел в длинный путь – Иран, Палестина, Мальта, Англия… «Дошло ли мое письмо до отца? Я посылал его из Англии через Москву в Прагу-Варшавскую…» Кто же тот судья, который скажет, у кого правда – у него, Феликса, или у Игнация? Когда наконец кончится соперничество между братьями и кто из них станет решать судьбу Польши? Он, Феликс, с запада или брат Игнаций с востока? Кто скажет, какой будет Польша? А какой она должна быть? Ну уж, конечно, не такой, какой была. Но какой – этого, честно говоря, Феликс не знал… Вся штука в том, чтобы поляки наконец перестали быть народом обреченных. Но как? Как?… Нет, не думать! «Я не хочу думать! Будь что будет. Все решится само собой». Феликс тихонько запел:

 
A gdzie matka tej dzeciny w kolebcie… [17]
 

Он почувствовал тяжесть на плече. Лейтенант Вул-ворт тихонько посапывал, опершись на Феликса щекой. Что ему снится? Тетя Эдна, домашний громовержец, седая, румяная, с лорнеткой, болтающейся на могучем бюсте? Или первый лейтенант Осборн с желчным лицом и мушкетерскими усиками?

Феликс улыбнулся, глядя на пухлые по-детски щеки Вулворта, и продолжал негромко напевать под ритмичный рокот мотора:

 
Со to plynie ро tei bystrei ро rzecie?
Со to plynie po rzecie? [18]
 
14Имперский совратитель (нем.).
15Банда (англ.).
16Здесь и всюду (лат.).
17А где мать того ребенка в колыбели… (пол.)
18Что плывет по той быстрой по реке? Что плывет по реке? (пол.)
Рейтинг@Mail.ru