bannerbannerbanner
Сестра Марина

Лидия Чарская
Сестра Марина

Полная версия

ГЛАВА XIII

– Наконец-то! Что ж так поздно? – А мы тут все угощение съели без вас.

– Опоздали, опоздали, сестрица.

– Сестра Трудова, входите, входите без церемоний. Давно вас ждем! – градом веселых восклицаний посыпалось на Нюту, лишь только она переступила порог своей комнаты.

Теперь эту комнату, впрочем, трудно было узнать. Кровати были превращены в диваны, покрытые всевозможными тряпками, какие только нашлись в общежитии. Подушки, задернутые в цветные же чехлы, представляли из себя вальки с диванов. Письменные столики, сдвинутые вместе, стояли посередине комнаты и буквально ломились под тяжестью яств. Тут были и тарелки с сандвичами, и фрукты, и сласти. Орехи в сахаре, и в шелухе, пастила, изюм, финики, мармелад, всевозможная карамель всех сортов, кондитерские конфеты, торты, печение и, наконец, объемистая кастрюля с шоколадом заставили собою столы. На самодельных диванах сидели сестры, хозяйки десятого номера, и чужие, приглашенные на Розочкино рождение. На оттоманке и в креслах – почетные гости – доктора. Сквозь клубы табачного дыма, наполнявшего комнату, Нюта успела разглядеть добродушно улыбавшееся лицо Козлова, обычно желчное и теперь ничуть не изменившее своего выражения, пенсне и черные усики Семочки, очень любезные, до приторности растянутые улыбкой черты «Фик-Фока» – немца Фока, глазного доктора, говорившего всегда сестрам «мейн фрейлейн», и огромную широкоплечую фигуру и вихрастую голову Ярменко, добродушнейшего в мире хохла, прозванного сестрами за размашистые манеры и нескладный вид, – «семинаристом», а за чудесный, настоящий оперный голос – «соловьем».

Кононова, Розочка и Юматова носились, как сильфы, в клубах дыма, разнося угощение и шоколад. На подоконнике сидела сестра Двоепольская, настраивая гитару.

Где-то в углу звучал резкий голос Клементьевой, спорившей с Аврельским. Климова, молоденькая, лишь прошлою весною посвященная сестра, упрашивала «семинариста» спеть под гитару «Вiют витры».

Козлов смешил четырех сгруппировавшихся вокруг него сестер, рассказывая анекдоты. Старшие сестры чинно сидели в уголку и угощались шоколадом.

Лицо «новорожденной» рдело, как розан. Нюте показалось, что никогда еще хорошенькая Катя не была так мила. Она приколола к груди бутоньерку живых цветов, подаренную ей Юматовой, и не переставала сиять своими милыми ямочками и лукаво-веселыми, искрящимися жизнью и задором, васильковыми глазами.

– Сюда, сюда пожалуйста, к нам, сестрица! Места всем хватит… У нас веселее!.. Первый сорт! – услышала Нюта веселый, рокочущий голос Валентина Петровича.

Потом кто-то подхватил ее под руку, – Кононова или Катя, она не разглядела, – и усадил в кресло против Козлова; кто-то сунул в руки чашку с простывшим уже шоколадом и такую огромную порцию торта, что Нюта искренно испугалась при виде ее.

Вокруг нее кипело и било ключом веселье. Казалось, большая, дружная семья собралась сюда отпраздновать на славу праздник своей любимицы. Смеялись, болтали без умолку, шутили и хохотали до слез.

– Не хотите ли фруктов, Дмитрий Иванович? – предложила, обыкновенно серьезная Юматова, с разгоревшимся, розовым ох хлопот, лицом, подходя к «семинаристу».

– Нет! нет! Ни за что нельзя этого! Помилуй меня Боже.

– Почему нельзя? – высокие, словно кисточкой туши выведенные брови Елены еще выше поднялись на лбу.

– Ах, ты, Боже мой, – невозмутимо, без улыбки, отвечал Ярменко, – да разве ж вы не знаете, каков я? Апельсин возьму – вазу разобью. За пальто полезу– вешалку сломаю. Чай примусь пить – стакан расколочу… Такая уж у меня доля, как моя покойница, нянька-хохлушка говорила. Только умею петь да лечить. Ей Богу!

Сестры смеялись. Доктора тоже.

– Дмитрий Иванович, шоколаду, – подлетела к нему Розочка с новой чашкой.

– Ой-ой-ой, избавьте, сестрица… И так нашоколадился. Ей Богу!.. Восьмую чашку, што ли?

– А вы еще! Ради рождения моего!

– Ну, вот разве что ради рождения. Давайте, куда ни шло, – и огромная рука Ярменко протянулась за чашкой.

И в тот же миг дружный взрыв хохота огласил комнату.

Чашка лежала разбитая вдребезги на полу, шоколад вылился, образуя липкую коричневую жижицу, А доктор Ярменко стоял с растерянным видом над чашкой и лужицей я говорил, смущенно разводя руками:

– Ну, разве ж я не говорил вам?.. Такая уж моя доля!.. А, штоб тебя, и то разбилась, экая глупая чашка!.. Глупая и есть!

– А вы, сестрица Розанова, говорят, обладаете удивительным даром подражать? – с лукавой усмешкой обратился Семочка к Кате.

Сестры засмеялись.

– Правда, Евгений Владимирович, правда. Она всех сумеет изобразить в лучшем виде.

– Да неужели?

– Честное слово, правда! Хоть кого. Да так ловко, – прелесть!

– И меня, пожалуй, сестра Розанова, изобразите? – поглаживая свои франтоватые усики, усмехнулся Семенов.

– Вас? – Катя лукаво прищуршась, потом задорно вскинула головку и, глядя в лицо Семочке смеющимися глазами, заговорила:

– Нет, Евгений Владимирович, уж увольте. Мне вас не представить никак. У вас нет ни одной такой черты, которую бы я могла подметить, – и, говоря это, она высоко подняла голову, втянула ее в плечи и, пощипывая пальцами повыше верхней губы, крупными шагами заходила по комнате.

Перед присутствующими, как живая, выросла фигура Семочки, его манера говорить, самый тон его голоса, походка, выражение лица.

– Браво! Браво! Ха-ха-ха-ха! Вот молодец-то! То есть как две капли воды похоже! – вспыхнул вокруг шалуньи гомерический хохот.

– Уморила! До смерти уморила! Фу! – заливался смехом Козлов. – Сестрицы, если умру от смеха, чур на свой счет хороните.

Впрочем, не один Валентин Петрович «умирал», от смеха: и сестры, Фик-Фок, «семинарист» и даже суровый Аврельский – все они покатывались со смеху над проделками шалуньи.

От души хохотал и сам Семочка.

Едва успел утихнуть взрыв смеха, сопровождавший проделку Розочки, как с места поднялся немец и, любезно склонившись перед Катей в старинном рыцарски-вежливом поклоне, попросил ее своим изысканно любезным голосом:

– Если, мейн фрейлейн, будет угодно… то, пожалуйста, и меня представляйт, как на театре… Я не обижайт ни за что…

– Если, мейн фрейлейн, будет угодно, то, пожалуйста, представляйт, как на театре и меня, – неподражаемо копируя его поклон, манеру и изысканно вежливую речь, повторила Катя.

Новый взрыв смеха покрыл и эту шутку.

Еще не успели все опомниться, как лицо Кати все съежилось, все свелось в морщинки, губы отвисли, брови сжались, и она, заложив руки за спиной, забегала по комнате мелкими шажками, фыркая, сплевывая в сторону и резким голосом закричала:

– Это не порядки, тьфу! Тут, скачки, сапожный магазин, тьфу… кузница… тьфу, или цирк, я не знаю. Но только не больница… Почему не пахнет карболкой?.. Сколько раз просил душить карболкой! Тьфу! Тьфу! Тьфу!

Сестры фыркали и давились cо смеху, сразу поняв, кого изображает эта юркая, подвижная и лукавая сестра-девочка.

Смеялись и доктора, косясь в угол дивана.

– Батюшки! Да ведь это я! Сам собственной своей персоной! – не выдержал и расхохотался старый доктор Аврельский.

И странно было видеть трясущимся от смеха это обычно желчное, суровое, всем всегда недовольное существо.

Последняя препона сдержанности рухнула с этим смехом. Теперь сестры почувствовали себя совершенно равными докторам, А доктора, забыв свое привилегированное положение, – сестрам.

– А правда ли, сестрицы, что вы меня старым козлом величаете? – неожиданно выпалил доктор Козлов, добродушно-лукаво подмигивая направо и налево.

– Правда, Валентин Петрович, нечего греха таить, – с глубоким вздохом отозвалась «новорожденная».

– А меня «семинаристом», что ли? Как видите, знаю и cе, – пробасил к общему удовольствию Ярменко.

– А меня Семочкой. Не так ли? – покручивая усики, произнес красивый Семенов.

– Да, и еще по-другому, – скромно опуская глазки, произнесла Двоепольская.

– Как же еще?

– А этого нельзя сказать…

– Ши! Ши! Ши! – зашикали на нее сестры.

– То есть как это нельзя сказать? Разве что-нибудь дурное? – неожиданно захохорился молодой врач.

– Не особенно, Евгений Владимирович… А сказать все-таки нельзя…

– Никто не скажет? – смеясь и слегка волнуясь, спросил Семочка, обводя глазами сгруппировавшихся у дивана сестер. Его взгляд встретился с вытаращенными, простоватыми глазами сестры Смуровой, испытуемой курсистки, не отличавшейся особенной сметкой и умом.

– Может быть, вы можете сказать, сестрица, какое у меня еще прозвище есть? – обратился к ней Семочка с неподдельною мольбою в голосе.

– Я, Евгений Владимирович, могу… – брякнула Смурова, сделав испуганное лицо.

– Ну, как же? – медовым голосом допытывался Семенов.

– Молчите! Что вы?! – со всех сторон зашептали сестры.

Но Смурова уже не могла удержать того, что рвалось y нее с кончика языка.

– Ну?

Семочка смотрел просительно и умильно.

– Ну, как же вы изволили прозвать меня?

Смурова еще болыпе округлила глаза, вытянула для чего-то трубочкой губы и и, высоко подняв брови, выпалила на всю комнату:

– Касторкой, Евгений Владимирович, касторкой прозвали вас!

И сделалась мгновенно красная, как свекла. Все почувствовали себя неловко, но Юматова, точно желая отвлечь внимание от выходки простоватой Смуровой, заметила:

– Господа, не хорошо так веселиться! Ведь не следует же забывать, кто мы и где мы!

– О, нет! – выступил горячо Козлов. – Не грех повеселиться и нам. Мы такие же люди, как все другие, и нет никаких решительно причин, чтобы не удовлетворить хоть раз в год свое желание пошутить, даже подурачиться немного. Не Прав ли я?

– Конечно, правы, Валентин Петрович, конечно! – раздалось со всех сторон в ответ Козлову.

– Великий Шиллер сказал, что веселиться нужно каждому человеку и кто никогда не веселится, тот не хороший человек, – заметил Фик-Фок.

 

– Сказал он это или нет, все равно будем веселиться, – почти сердито произнес Козлов.

* * *

– Тише! Тише! Слушайте хорошенько!

Черненькая, смуглая Двоепольская настроила гитару, и первые звуки «Витров буйных» поплыли по комнате.

Густой, мягкий бархатный голос «семинариста» покрыл дрожащие струны. Могучей волной пронесся он по комнате, вылился за, дверь, помчался по коридору, по всему зданию общежития, вырываясь в сад и на двор.

Ярменко пел с тем особенным залихватским, хохлацким пошибом, с каким поют эту песню только прирожденные хохлы, дети вольной, когда-то свободной, «Хохландии».

Все было в ней, в этой песне: и широкие, как золотое безбрежное море, степи, и шелест могучего ковыля, и шепот вишневых садочков и «чернобривые» Оксаны, вышедшие поболтать с парубками у зеленого тына…

 
«Вiют витры, вiют буйны,
Аж деревья гнутся…»
 

выводил, врывающийся прямо в душу, за сердце хватающий голос певца… Взволнованные, потрясенные мощью звуков и силой выражения, слушали все присутствовавшие с затаенным дыханием, с шибко бьющимся сердцем, вольную, дивную, прекрасную украинскую песнь…

Звуки создавали широкие картины, рисовали знойный полдень, голубое небо Малороссии, забытую удаль запорожского казака…

Сладкое оцепенение очарования сковало головы, сердца, мысли и чувства… И так странно и дивно было видеть огромную, неуклюжую, вечно все бившую и портившую фигуру Ярменко, теперь, в этом преображенном силою его песни, вдохновенном певце…

Его глаза ушли далеко и видели, казалось, нечто недоступное другим…

– Фу, ты, шут возьми! Вот так штука! – точно пробуждаясь от сна, вскричал доктор Козлов, вскакивая с дивана, когда затих последний звук чарующей песни. – Или у вас, батенька, в горле спрятан Шаляпин, или я просто ничего непонимающий старый козел!

– Да что вы… что вы… Просто пою, потому что люблю пение, как любят его все у нас на Украйне… – ронял как во сне Ярменко, казалось, еще не остывший от охватившего его вдохновенного «захвата», глядя мечтательно устремленными глазами куда-то вперед.

– А ну-ка, «новорожденная» сестрица Розочка (так кажется по прозвищу), спойте и вы нам что-нибудь.

Розочка не заставила старика-доктора повторять его приглашение, встала на середину комнаты и весело, тоненьким, высоким детским голоском запела:

 
Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно,
В роковом его просторе
Много бед погребено…
 

– Браво! Браво, Розочка! Браво, – одобряли восхищенно присутствующие.

Веселье, искреннее, задушевное, ничем не стесняемое царило в комнате…

Даже Юматова, глядя на оживленные лица присутствующих, думала про себя:

«Доктор Козлов прав, надо и нам хоть изредка забыть, рассеяться от нашего тяжелого житья-бытья, от стонов и мук, которые мы слышим и видим дни и ночи! Надо набрать сил, чтобы продолжать наше великое дело – служение немощным и страждущим».

Но вдруг – и музыка, и пенье, и веселье – все разом оборвалось, затихло, когда неожиданно приоткрылась дверь комнаты, и в десятый, номер общежития протиснулась голова служителя из мужской тифозной палаты.

– Ваше высокоблагородие, господин доктор, там больного привезли… скубента буйного… страсть… Пожалуйте в палату, дежурные сестрицы просят, – произнес он громким шепотом, не то испуганными, не то любопытными глазами оглядывая непривычную обстановку бала в обычно хмурой, грустной, серьезной общине сестер.

– Сейчас, Вавила, приду!

И доктор Козлов, наскоро вытирая пот, градом катившийся по лицу, и пожимая руки хозяевам и гостям, поспешил в барак, увлекая Семочку за собою.

ГЛАВА XIV

Ночь… Лампочка под зеленым абажуром едва пропускает свет… Чуть слышный, невнятный лепет, сонный вздох, болезненный выкрик бреда часто нарушают тишину…

Нюта движется быстро и бесшумно. Здесь, в мужской палате, дежурить труднее, нежели у женщин. Ей помогают сиделка и служитель. Тут, по большей части, лежат тифозные, а за неимением места (больница переполнена бесплатными пациентами), и с другими серьезными, не заразными болезнями.

Темная, длинная декабрьская ночь кажется бесконечной. Шорох Нютиных шагов не может потревожить больных. Измученные, изможденные, вытянувшиеся, как у мертвецов, лица поражают своей бледностью при слабом свете лампы. У других, напротив того, щеки горят темным болезненным румянцем. У этих горячка свирепствует с неудержимой силой. Дико блуждающие глаза, всклокоченные волосы и багровое лицо с надувшимися на лбу жилами одного из больных на крайней койке особенно смущают Нюту. Это самый беспокойный больной, доставленный сюда в вечер Розочкина рождения: молодой студент-медик последнего курса. У него жестокая горячка. Он все время без сознания. То рвется с постели, выкрикивая страшные, дикие угрозы и бешено сверкая горящими больным огнем глазами, то лежит по целым часам странно затихший в глубоком обмороке, и с мучительной молодой настойчивостью борется со смертью. Его зовут Николай Кручинин, ему двадцать шесть лет.

Когда доктор Козлов обходил сегодня больных вечерним обходом, он особенно долго и тщательно осматривал молодого человека.

– Серьезное положение… Исключительно тяжелый случай, – бурчал он себе под нос и, кинув мимолетный взгляд на Нюту, сказал:

– В виду особо резкого и быстрого хода болезни я ночью еще зайду, сестрица. Очень серьезный случай.

Нюта знала, что означали эти слова: по ночам Валентин Петрович навещал только особенно тяжелых больных, обреченных на смерть.

– Если заметите, что силы будут падать, сделайте ему вспрыскивание камфары, – наказывал он, уходя. – А если снова начнет буянить, прикажите надеть горячечную рубашку, сестра.

Больной, действительно, был неспокоен. Он бился то и дело на своей узкой койке и кричал:

– Отпустите меня… Что я вам пленник, что ли!?. Да выпустите же, вам говорят!

Нюта быстро подошла к нему, наклонилась над его лицом, худеньким, заканчивающимся мягко курчавившейся русой бородкой. Голубые глаза студента, такие светлые днем, теперь были черные, как уголья, и, глубоко запав в провалившихся орбитах, угрожающе горели горячечным блеском.

– Кто вы такая? – грубо, почти во весь голос, крикнул он Нюте. – Что вам надо от меня?

– Я хочу вам дать успокоительного, больной. Я сестра и пришла вам помочь.

– Что такое!? Вы сестра, вы, ха-ха-ха! Ловко же вы обманываете меня… Какая же вы сестра… Вы – тюремщица. У меня есть сестра Сонечка… Она там, у матери, в деревне… А вы – моя мучительница… Вы мучите, терзаете меня… Зачем у вас нож в руке?.. Я вижу, о, я вижу отлично! Вы не проведете меня!..

– Бог с вами… что вы говорите, голубчик. Это не нож, а градусник, термометр… видите, я хочу измерить вам температуру, – тихим, кротким, увещевающим голосом говорила Нюта.

Но больной уже же нуждался в объяснении. Он снова затих, впал снова в обычное продолжительное забытье.

Нюта смерила температуру тела, поднесла градусник к лампочке и ужаснулась. Ртуть показывала 41.

– Надо ванну, – мысленно произнесла Нюта и нажала кнопку электрического звонка.

– Позовите помощника и отвезите больного в ванну, – приказала она вошедшему служителю, бесшумно и не суетливо приготовляя больного.

Появились носилки, и Кручинина унесли.

* * *

Всю ночь билась с юношей Нюта.

Приходил д-р Козлов, дал новые предписания и, уходя, ободрил Нюту двумя-тремя ласковыми словами, но прибавил, что больной студент, очевидно, умрет. Нюта была как во сне. На Кручинина надели смирительную рубашку, так как он все метался, порываясь вскочить с койки и куда-то бежать, и Нюта никак не могла справиться с ним собственными силами.

В смирительной рубашке Кручинин снова затих.

Тоненьким, жалобным больным голосом он молил то и дело Нюту.

– Снимите с меня эту гадость… Не могу… она меня душит… Не буду больше метаться… Клянусь вам, никуда не уйду… Развяжите меня, руки, ноги… – А потом, снова впадая в забытье, кричал.

– Мама… Сонечка… Это вы? Я так рад, что вы приехали, так рад. Только отчего у тебя такие глаза, Соня?.. Точно фонари. Или как у волка… Ты волк, Соня, настоящий волк… Пустите меня! Пустите!.. Душит меня, душит, помогите мне!.. – кричал он, обуреваемый безумием недуга, и его тело высоко подпрыгивало от постели.

Нюта ни на минуту не покидала его. Она давала ему успокоительное, меняла лед на голове, поила лекарствами. И добивалась-таки отчасти, что больной затихал.

* * *

Больной затих. Он так трогательно просил освободить его от смирительной рубашки, что Нюта не могла отказать ему и развязала руки и ноги молодого человека. Теперь, после прохладной ванны, температура тела спала, и юноша как будто задремал. Несколько успокоенная этим, Нюта могла хоть немного отдохнуть, присесть на стул и насладиться коротким покоем. Оправив сбившееся одеяло на соседе Кручинина, – старике мастеровом Федорове, считавшемся выздоравливающим, напоив проснувшегося молодого мальчика, извозчика Микутова, Нюта не без удовольствия опустилась на стул. Ее усталые ноги ныли… Голова, отяжелевшая от бессонницы, клонилась на грудь… Веки сами собой опустились… Она не дремала, нет… а только отдалась охватившему ее сладкому состоянию покоя.

Чья-то грубая, жесткая рука опустилась на плечо девушки. А сипловатый мужской голос произнес у ее уха:

– Небось… устали… измаялись… сестрица Анна. Нюта вздрогнула и открыла глаза.

Перед ней стоял больничный служитель Дементий, недавно только поступивший в общину. У этого Дементия были неприятно бегающие, словно все чего-то выискивающие глаза и не то хитрая, не то многозначительная улыбка. Уже не раз наблюдала Нюта, что подозрительно бегающие глаза нового служителя подолгу останавливаются на ней, а тонкие губы улыбаются сочувственно, насмешливо и лукаво. Он почему-то с первой же встречи стал ей антипатичен.

Сейчас этот взгляд, эта улыбка как-то особенно неприятно подействовали на Нюту.

– Уморились, сестрица Анна… И то уморишься… целую ночь на ногах, – произнес он тем же неприятным тоном.

Точно горячее пламя упало в сердце Нюты и обожгло его.

– Меня зовут не Анной, а Мариной, – помимо воли сорвалось как-то испуганно с ее губ…

– И то… и то… простите, ошибся маленечко, сестрица и… впрямь Марина… Что же это я путаю, старый дурак, – как-то особенно угодливо захихикал и залебезил старик.

Но Нюте показалось, что глаза его остановились на ней сейчас особенно внимательно настойчивым, дерзким и как бы насмешливым взглядом. Они точно смеялись, эти маленькие, бегающие, неприятные глаза.

– «Неужели же узнал, догадался. Неужели же… Но как, каким способом мог он узнать?» – испуганно билась в мозгу. взволнованной девушки мысль. Или это случайная обмолвка, ошибка… Она терялась в догадках.

– А я к вам с просьбишкой, сестрица, – залебезил снова неприятным своим тоном Дементий, – отпустите вы меня малость соснуть… Мочи нет, притомился. А коли понадобится что, позвоните, и я тут как тут.

Нюта знала, что просьба служителя являлась незаконной; до трех часов ночи никто из дежурного персонала не смел ложиться, но неприятно-пытливые глазки Дементия, его многозначительно насмешливая улыбка допекали Нюту, и она, желая во что бы то ни стало отделаться от антипатичного старика, скрепя сердце, дала ему свое разрешение.

– Спаси вас Бог, сестрица Анна… то бишь, опять я ошибся, Марина, – произнес, суетливо кланяясь и лебезя, Дементий. – Сосну за ваше здоровье часок… другой…

И приводя в несказанное смущение бедную девушку он, тихо крадучись, на цыпочках, вышел из палаты.

А Нюта с тревожным чувством снова откинулась на спинку стула, стараясь не думать ни о чем.

* * *

Усталость взяла свое… Отяжелевшие веки упали на глаза… Какое-то сладкое оцепенение охватило девушку. И, сама того не замечая, Нюта задремала.

Это была не дрема, впрочем, а какое-то легкое забытье… Представлялась с поразительной ясностью картина недавнего прошлого: японская гостиная, tаnte Sophie, гости, смеющееся, делано-наивное личико Женни, длинная Саломея, мохнатый милый Турбай… и она сама, Нюта… Послышалась французская болтовня, смех, шутки. И вдруг, морозная, резкая струя воздуха наполнила больничную палату… Она дотянулась до Нюты, охватила ее всю, уколола своим ледяным дыханием. Девушка сразу очнулась, пришла в себя. То, что увидела перед собою Нюта, заставило мгновенно ее сердце наполниться леденящим душу холодком. В углу палаты находилось узкое, высокое одностворчатое окно; герметически-плотно закрытое и открывавшееся лишь для вентилирования воздуха раз-другой в неделю. Теперь, к полному ужасу и удивлению Нюты, окно это было раскрыто настежь, а на подоконнике его, в длинном больничном халате, кое-как накинутом поверх белья, стоял Кручинин лицом к улице, с протянутыми вперед руками.

 

Свет месяца обливал всю его фигуру, всклокоченную голову и белый, как мрамор, профиль, повернутый к Нюте.

Мужское тифозное отделение находилось в третьем этаже дома, и окно приходилось как раз над каменными плитами дворового тротуара, чуть запушенными снегом.

Помимо всех опасностей от морозного зимнего воздуха, больной горячкой студент Кручинин должен был неминуемо разбиться, упав на камни. Вне себя, вмиг сообразив все это, Нюта вскочила со своего места и бросилась к окну.

– Сходите вниз, больной! Сходите вниз, – крикнула она, хватая за руку Кручинина и всеми силами стараясь стащить его с подоконника и захлопнуть окно.

Но сильный и ловкий, весь в пылу горячки, придававшей сверхъестественную, бессознательную энергию его телу, больной студент оттолкнул Нюту и ближе подвинулся к наружному краю окна. Его глаза сверкали теперь безумием, тем самым безумием горячечного припадка, какое Нюта уже видела однажды в глазах маленького Джиованни, в ту роковую осеннюю ночь, а на искривленных плутоватою сумасшедшею усмешкою губах проступала пена. Еще минута – он сделает шаг и выскочит за окно… Удержать его нет силы… Это не Джиованни, девятилетний мальчик, которого можно взять на руки и унести.

Мало отдавая себе отчета в том, что произойдет в дальнейшем, Нюта, осененная внезапною мыслью вскакивает на окно, расставляет широко руки и, вцепившись ими в косяк рамы, заслоняет юноше путь…


Больной в смятении… Неожиданная преграда в лице этой тоненькой сестры, заградившей ему дорогу, на мгновение останавливает его болезненно-инстинктивное стремление во что бы то ни стало выскочить из окна, Но это лишь минутное колебание…

Притупившийся, измученный мозг снова закипает с. бешеной силой, снова прожигает его насквозь безумная мысль.

«Надо столкнуть вниз живую преграду и очистить себе дорогу во что бы то ни стало, во что бы то ни стало!» – вот что твердит ему эта безумная мысль.

Он простирает вперед руки, в то время как губы его закушены острыми зубами до крови, а безумные глаза выкатились из орбит.

– Пустите меня! Прочь с дороги! Пустите! – кричит он и изо всей силы толкает из окна Нюту.

Еще минута… секунда… короткий миг, и девушка разобьет себе череп о каменные тумбы и плиты тротуара…

– Сестра Трудова!.. Что случилось?

Перед лицом Нюты мелькают испуганные черты сиделки, доктора Козлова, Семенова.

Сильные руки хватают Кручинина, стаскивают его с окна, укладывают в постель, предварительно снова надев смирительную рубашку. Другие помогают Нюте сойти с подоконника, захлопывают окно, усаживают девушку на стул…

– Испугались? Небось, душенька в пятки ушла. Нет? Ну, молодец же вы, сестренка, – роняет подле нее добрый, сочувственный голос, и встревоженное лицо старого врача склоняется над нею. – Ничего… ничего… это бывает, сестрица… тифозная горячка самая благоприятная почва для подобного рода безумия… А и молодец же вы, сестрица, не испугались… Догадались-таки, как дорогу отрезать этому озорнику. Спасибо, голубушка, – шутливо заключил Козлов, пожимая ей руки.

Но Нюта смущенно поникла белокурой головкой, не слушая этих похвал.

– Ах, нет, не молодец я, Валентин Петрович, – с горечью вырвалось у нее, – не благодарите вы меня… Ведь не задремли я на минуту, сторожи я Кручинина неотлучно всю ночь, этого не случилось бы во веки, – прошептала она, исполненная горечи и раскаяния.

– Пустое! Все равно, случилось бы… Вам, слабенькой девушке, вряд ли удержать бы этого молодца… А теперь поспешим к нему, к доктору Семенову, на помощь. Плохо верно приходится больному после воздушной ванны. Идем.

Кручинину, действительно, приходилось плохо. Он уже не стонал, не кричал, не метался на кровати. Он лежал почти без пульса и только дышал со свистом, сильно, отрывисто и горячо.

Доктора склонились над ним. Нюта им помогала.

На душу девушки упала свинцовая тяжесть… Совесть мучила ее… Мучил страх, что Кручинин умрет из-за ее недосмотра.

Незаметно проползла ночь, которую Нюта провела у кровати больного, не отходя ни на шаг. Под утро пришла очередная сестра сменить Нюту.

– Нет, нет… ради Бога… Я не нанду себе покоя, если я уйду из барака теперь, сейчас… оставьте меня, – молила она докторов и сестру.

– Но вы утомитесь, с ног упадете, – протестовали они.

– Нет, нет! Прошу вас, умоляю.

И она осталась. Весь следующий день осталась, всеми правдами и неправдами упросив «вторую смену» позволить заменить ее.

И на ночь тоже.

К утру вторых суток Кручинину, отчаянно боровшемуся за свою молодую жизнь, стало вдруг легче. Температура спала, показалась испарина. Забежавший сверх очереди Козлов (он по несколько раз в сутки заходил помимо службы, без обхода) объявил Нюте счастливую новость.

– Ну, теперь будет жить наш озорник. Успокойтесь, сестрица. Идите с миром домой, да заваливайтесь на боковую… А мне кого-нибудь другого пришлите… Ишь, лицо-то у вас: краше в гроб кладут. Ну, веселых снов! Уходите с Богом, а не то рассержусь и силой выгоню вас из барака, – шутил он, а добрые глаза старика ласкали Нюту отечески-заботливым взглядом.

Кручинин спал, дыша глубоко и ровно. Его железная натура поборола смерть.

Шатаясь от усталости, вернулась Нюта к себе, наскоро приняла ванну и уснула, как убитая, едва лишь опустилась на кровать…

Рейтинг@Mail.ru