Убийцы настигли Иуду, как им и полагалось, в душной тесноте Нижнего города, а точнее – события происходили в северной части нашей столицы… Они с полудня следили за ним, привычно терпеливые, дождались-таки, когда он вскрыл промтоварный магазинчик неподалеку от платформы Северянин; ему связали руки за спиной и, зевая от скуки, предвкушая обед, быстренько увели в отделение милиции, возле которого минут через сорок остановилась блистающая «Волга», а из нее торопливо вышел Никита Ваганов, красный не то от гнева, не то от необычной жары поздней осени. Никита Ваганов посмотрел на дежурного капитана и без приглашения сел на некрашеную, но тем не менее отполированную до блеска задами лавку и, подумав, положил ногу на ногу. Он оставил редакцию «Зари», когда начался грандиозный шум, из которого следовало непостижимое: сын главного редактора газеты Седой – что за имя? – с группой головорезов напал на кассу промтоварного магазина, грабители взяли всю дневную выручку, но Седого схватила милиция, и он упросил оперативного дежурного вызвать отца, то есть самого Главного редактора газеты «Заря». Пока вспоминали, что, кроме двух замужних пожилых дочерей, никаких сыновей Иван Иванович не имел, из секретариата прибежала в редакторскую приемную секретарша Игнатова и объяснила, что арестован не сын, а племянник, и вовсе не при грабеже промтоварного магазина, а при попытке изнасиловать малолетнюю в тени голых парковых деревьев; еще через минуту по редакционному коридору незнакомой подпрыгивающей походкой промелькнул Никита Ваганов, скрылся в кабинете Главного, чтобы через две-три секунды выйти из него с низко и гневно наклоненной головой, сжатыми кулаками и бледным, как газетная бумага, лицом. Помощник Главного ясно расслышал последние слова Ивана Ивановича: «Выпороть мерзавца, да так, как нас батьки пороли…» Вследствие всех этих событий никто ничего, конечно, не понял, но дебатировались три версии:
1. Никита Ваганов поехал спасать племянника Главного.
2. Никакого события вообще не произошло, что-то напутала милиция.
3. В лапы милиции угодил окончательно спивающийся Ленечка Ушаков и Никите Ваганову поручено расхлебывать редакционный позор…
Дежурный капитан тупо и медленно рассматривал вольготно сидящего Никиту Ваганова, насмотревшись, перевел взгляд на Костю и тоже долго и тупо рассматривал его, будто не то сравнивал их, не то утратил от растерянности дар речи. Капитан так и не открыл рта, когда из-за вытертой занавески вышел с полотенцем в руках пожилой старший лейтенант, тщательно протерев каждый палец, небрежно забросил полотенце за спину. Было очевидно, что старший лейтенант – первое лицо, а юный капитан – второе. Они переглянулись, не сразу, а поразмыслив немного, поменялись местами, то есть старший лейтенант сел на стул капитана, а капитан занял стоячее место старшего лейтенанта. За все это время они ни разу не посмотрели ни на задержанного, ни на его предполагаемого отца. Старший лейтенант с мягкой и даже ласковой интонацией спросил:
– Значит, вы будете, гражданин, главным редактором газеты «Заря»? – И даже не сделав паузы, чтобы выслушать ответ, что-то записал очень крупными буквами на очень большом листе бумаги. – Так, гражданин Ваганов. Сын грабит магазины, а отец…
Из левого затененного угла на Никиту Ваганова глядели кристально-чистые, ничем не замутненные, безбоязненные и одновременно кроткие глаза его Кости, бедного, бедного Кости!
– Ты почему выдал меня за главного редактора? – спросил Никита Ваганов, хотя секунду назад этого вопроса задавать не хотел, точно зная, что услышит в ответ. – Разве ты не знаешь разницы между редактором отдела и главным редактором, а, Костя?
– Знаю! – ответил сын и подкупающе улыбнулся почему-то капитану. – Это они, папа, в таких делах не разбираются, а уж я-то хорошо знаю, что ты – самый главный редактор в «Заре». А сейчас будешь врать, что вовсе не главный, чтобы тебе не попало от начальства… И если хочешь, я тоже буду говорить, что ошибся, ты не главный…
Старший лейтенант врастяжечку произнес:
– Разго-о-о-ово-о-рчики! Так вот и говорю, гражданин Ваганов-старший, не монтируется, нет, не монтируется… – После этого, изменившись до неузнаваемости, старший лейтенант тяжело повернулся в сторону Костиного угла, нашел взглядом его ангельский взгляд и заговорил просто, спокойно, почти доброжелательно: – А ну, сыночек, расскажем отцу, за что нам связали руки и привели в милицию. Что произошло в магазине?
– Где?
– В магазине. Что там произошло?
– А ничего там не произошло, гражданин старший лейтенант! Я ждал Мишку, а вот этот придрался: «Зачем вскрыли замок?» А его никто вскрывать не собирался. Я все Мишку ждал…
– Это записывать?
– А как же, гражданин старший лейтенант, обязательно записывать…
Никита Ваганов сидел неподвижно, по-прежнему спокойный до уровня специфического психоза. С ясностью он думал о том, что его семья, начиная с матери, ушедшей от жизни в шелестенье листьев, до девчушки Вальки, сделавшейся кумиром, фальшива, безнравственна, и возглавлял эту семью он, Никита Ваганов – человек с добрым лицом, если на него не позабыли надеть очки. Иной не могла быть семья, глава которой, теперешний глава Никита Ваганов, точно так, как отец на покупку «Жигулей», все поставил на карту будущего редакторства, освободив себя от элементарной человеческой необходимости жить сегодня, сейчас, вот в эту самую минуту.
А старший лейтенант просто, спокойно, почти доброжелательно продолжал разговаривать с Костей так, что это совсем не походило на допрос. Старшему лейтенанту, надо полагать, давно надоели эти кинематографические допросы с подначками и эффектами, ему чаще приходилось общаться с преступниками, чем с порядочными людьми, и он выработал самую легкую, неутомительную, не требующую больших нервных затрат манеру разговора с такими, как Костя и все другие, вплоть до убийц.
– А настоящий фашистский кастет тебе подложили? – разговаривал капитан. – Ну, ну, подложили, и нечего волноваться… А газовый пистолет, который ты пытался незаметно выбросить возле промтоварного, он тоже того… подложенный!
– Гражданин старший лейтенант, газовый пистолет не подложенный, а подброшенный…
Газовый пистолет я привез сыну из Дании, чтобы моя плоть от плоти, робкая от рождения, не боялась после вечернего кино возвращаться домой ближним переулком, где «пап, столько разного хулиганья, что ты просто не поверишь. Все деньги отберут да еще и часы снимут!»
Костя горько-горько заплакал. Руки ему давно развязали, но он специально не вытирал слезы, а их было столько, что все лицо, казалось, источало жидкость. Он плакал молча, крупно вздрагивал от плача, и было понятно, что слез ему хватит ровно настолько, насколько хватит выдержки у старшего лейтенанта, который уже начинал ерзать на стуле и нервно покашливать. Он, несомненно, сильный человек – этот пожилой и усталый старший лейтенант, и, как все сильные люди, не любил и боялся слез, особенно таких, какими заливался маленький негодяй, – это были предельно искренние слезы отчаяния, большого горя и непереносимых страданий. Он был артистом, как всю жизнь играющая тургеневскую героиню бабушка, как отец с его обширным комедийным и трагедийным репертуаром…
Я сидел и думал, что умру легко, скорее всего с иронической по отношению ко всему белому свету улыбкой, которая так и замрет на холодеющем лице…. И действительно, на «синтетическом ковре» своего одиночества я сначала подумаю об Егоре Тимошине – первенце моей подлости, а закончу воспоминанием о том, как плакал сын Костя, вооруженный мной мощным арсеналом человеконенавистничества.
Я сказал:
– "На глазах у весны умирал человек…"
– Что? – встрепенулся старший лейтенант, а Костя на секунду прервал плач. – Что вы сказали, гражданин Ваганов-старший?
– Я спросил, что надо сделать, чтобы взять сына на поруки?
– А мы его и без этого отправим с вами. Разумеется, до того часа, когда прокурор подпишет ордер на арест…
Мы уже выходили – плачущий Костя и я, когда старший лейтенант, спохватившись, суетливо спросил:
– Так как вас правильно записать? Главный редактор или просто редактор?
– Главный редактор! – сквозь слезы крикнул Костя. – Вам же каждый скажет, что главный!
Спустившись с крыльца, Костя вынул из кармана аккуратно сложенный платок, старательно вытер слезы и – у меня заболело в горле – взял меня за руку, чтобы идти так, как мы ходили, когда он был совсем маленьким: рука в руке, но подальше друг от друга, «чтобы, папа, не получалось, как у девчонок…». Мы сделали несколько шагов под ясным небом, по светлой осенней земле, и Костя задумчиво сказал:
– Они смешные, эти милиционеры, пап! Отчего это районный прокурор будет подписывать ордер на арест, если он Мишкин отец… – И по-настоящему тяжело вздохнул. – Придется твоего любимого Ленечку Ушакова просить, чтобы помог вернуть газовый пистолет… Как-никак твой подарок…
… История с ограблением сойдет Косте с рук – его взяли фактически до грабежа – Никита Ваганов об этом позаботится: ему только не хватало сына, сидящего в колонии… Когда Костю предупредят: еще раз попадешься – колония, Костя ответит:
– Любопытно будет познакомиться…
Два типа счастливых людей живут на нашей планете: дураки и фанатики, и поверьте, если бы у меня было право выбора, я бы ушел в дураки, победно-издевательски смеясь над фанатиками. Но ни мы выбираем мать и отца, не мы подбираем по своему вкусу генетический код, мы рождаемся такими же, какими и умираем, сколько бы там ни толковали о влиянии среды, воспитания и прочих мудростях. Дураком мне родиться не посчастливилось, родился я фанатиком, что легко доказывалось почти в каждой – мелкой и крупной – жизненной ситуации. Полюбуйтесь-ка вот, как предельно мало мне понадобилось для того, чтобы из глубоко несчастного человека с отполированной лавки в отделении милиции превратиться в обыкновенно-счастливого Никиту Ваганова. Я усадил Костю в свою машину и отправил домой – услышалось, как нежно посвистывает ветер в голых ветвях берез, а сам на такси добрался до здания «Зари» – и настроение скакнуло вверх, как пинг-понговый мяч; я встретил в коридоре роскошного Несадова – целительный юмор залил мелкие трещинки на поверхности моего несчастья часовой давности. Я сел за рабочий стол – мир сузился до размеров листа писчей бумаги: я поднял трубку, ответил на звонок из секретариата, и теплая волна привычного счастья работы с восхитительной неторопливостью – кайф-то, кайф какой! – залила грудь.
Ответственный секретарь «Зари» Игнатов сказал:
– Статья Виктора Алексеева «На запасных путях» идет в текущий номер…
Из кабинета выйдет он, обычный Никита Ваганов – в меру энергичный, в меру веселый, в меру серьезный, в меру суровый, и, как всегда, добрым будет его лицо в очках даже с небольшой оправой… Часа с хвостиком хватило мне на то, чтобы счесть болезненными бреднями все те мысли, которые я тяжело перемалывал в лопающейся от напряжения голове, сидя на милицейской лавке. Честное слово, я был твердо уверен, что все это – милиция – происходило не со мной, а с отдаленным знакомым человеком. Такова сила фанатизма, такова его способность делать иллюзорными даже горы, если фанатику хочется, чтобы гор не было. Что, собственно, случилось в этом лучшем из миров, какого черта блестящий журналист и великолепный организатор решил возглавить своей фигурой безнравственную семью? Что он нашел плохого в поэтической меланхолии матери, способной найти все радости жизни в форме, расцветке, запахе кленового листа; весь двадцатый век сходит с ума от автомобилей, все более похожих на ракеты, – почему отца нужно обвинять в бездушном накопительстве? Не каждый ли третий журналист – фанатик, если сама работа в газете невольно требует от честно работающего человека почти ритуального служения ей; кто втайне не мечтает стать во главе газеты, чтобы получить возможность самовыражения, реализации всех своих творческих сил? А Костя? Занятая своей школой мать, соблазны столицы, случайное знакомство с дурной компанией – много ли надо мальчишке с живым воображением, смелому, предприимчивому, любознательному?
Вошел Анатолий Вениаминович Покровов, молча сел, начал собирать и разбирать шариковую ручку, пока не потерял стремительно выскочившую пружинку. Она закатилась под диван, он же искал ее взглядом под моим столом.
– Черт с ней! – сказал Покровов. – Черт с ней!
Было абсолютно ясно, что Покровов боится или стесняется встретиться взглядом с Никитой Вагановым, что он растерян до беспомощности и что еще не раз прочел статью Виктора Алексеева – гранка торчала из бокового кармана пиджака. Анатолию Вениаминовичу Покровову, такому человеку, каким он был, невозможно было понять образ действий Никиты Ваганова, но прошло уже достаточно много времени совместной работы, и если сегодня еще дело не дошло до беспрекословного подчинения, было ясно: до диктаторства Ваганова оставались не годы, а недели. Покровов сказал:
– Через полчаса полоса пойдет на матрицирование…
Вот такой же добряк-праведник сидел в крохотной комнате областной газеты «Знамя», с ног до головы обвитый бесконечной гранкой, улыбался детской улыбкой, а потом едва-едва не погубил Никиту Ваганова. Это он, Мазгарев, снискавший славу добряка и гуманиста, НАРОЧНО не подал руку Никите Ваганову тем льдистым утром, когда они случайно встретились возле редакции. Добряки, гуманисты, праведники – вот уж такие фанатики, в реальность существования которых так же трудно поверить, как в непорочное зачатие! Разве не стала бы вся жизнь Никиты Ваганова непоправимо несчастной, если бы не четыре голоса, которые помешали Мазгареву поставить к стенке молодого, неопытного, открыто уязвимого журналиста… И этот тоже – испортил прекрасную шариковую ручку, сам не знает, какого лешего сидит на диване перед Никитой Вагановым, боясь встретиться с ним взглядом.
Я поднялся, обошел свой письменный стол, наклонившись, достал пружину от шариковой ручки, протягивая ее Покровову, холодно сказал:
– Вы мешаете мне работать, Анатолий Вениаминович, по непонятному мне поводу… Кто вам дал право сомневаться в доброкачественности статьи Виктора Алексеева? У вас есть факты, опровергающие ее? Нужны факты и только факты! Они у вас есть?
– Мне остается единственное: удалиться.
– Разумеется! Удалиться, чтобы не терять драгоценной минуты рабочего времени… Не забудьте сегодня сдать материал о нефтяниках Сургута.
Он, как вы помните, просил три дня на раздумья, а что дали эти три дня, кроме пружины от шариковой ручки, залетевшей под мой письменный стол? Ноль целых и ноль десятых – вот что дали ему три дня тягостных принципиальных раздумий! Он поймет, – и это полезно! – что из двух точек зрения – моей и своей – надо придерживаться первой, не то придется искать более демократическое начальство. С другой стороны – было прекрасно, что Анатолий Вениаминович Покровов втянут в дело публикации сомнительной статьи: на вопрос «Читали ли вы статью?» он же не ответит, что читал, но она ему как-то не понравилась… «Что значит – „как-то“? Значит, у вас были сомнения, но вы не удосужились заняться проверкой статьи?» Анатолий Вениаминович достаточно умен, чтобы сказать: «Читал! И ничего особенного, естественно, не заметил!» А потом дойдет очередь и до Александра Николаевича Несадова…
«Однако становлюсь свиреп!» – с насмешкой над собой подумал я, по существу грубо выгнавший из своего кабинета Покровова. Впрочем, и прежде замечал за собой этакое начальственное «распсиховался». Как относиться к этому, я еще не знал – просто не было времени на внимательное обдумывание. Наступило время позвонить домой, где, конечно, ничего не знали о Костиных делах, но то, что я услышал, превосходило все ожидания. Недавно вернувшаяся из школы Вера с упоением рассказывала, как хорошо ведет себя в детском саду Валюшка, какой стих она выучила, но чемпионом на этот раз был Костя: пять пятерок в дневнике за один день.
– Вот какие у нас дела! – нежно шептала в трубку Вера. – И как было бы хорошо, если папочка провел бы сегодня вечер с нами… Правильно, Валюнчик? Скажи папе в трубку, чтобы он пришел домой пораньше…
Я буркнул в трубку:
– Приду очень поздно…
Никита Ваганов, то есть я, собирался не покидать здание редакции до той секунды, когда уже никакие силы, в том числе и небесные, не смогут выбить из номера статью Виктора Алексеева «На запасных путях». Ротация должна начать выдавать тираж, а грузовики развозить тюки «Зари» по громадному городу, вокзалам и аэропортам. А уж потом – нет, не домой – к Нельке… Да, многими часами ожидания располагал я, но думать я мог и должен был только об Андрее Витальевиче Коростылеве, для читателя этих записок полузабытого, а для меня обязательного для раздумий каждый день, как молитва для ревностного верующего. Интересная особенность: пока еще здравствовал и сидел на месте заместителя редактора Александр Николаевич Несадов, который в ближайшем будущем вынужден будет уступить этот пост мне, раздумья, наблюдения, сравнения, относящиеся к Андрею Витальевичу Коростылеву, носили несколько отвлеченный характер, не были облачены живой плотью и кровью, чем, собственно, и сближались с раздумьями верующего. Яснее: первый заместитель Ивана Ивановича еще дислоцировался на столь отдаленном рубеже, еще так хорошо был прикрыт грудью Несадова, что не мог стать объектом ни тактических, ни стратегических замыслов, – вот потому и приходилось мне рыться-копаться пока только в душевных особенностях предпоследнего противника. Как только я начинал думать о Коростылеве, меня охватывали совершенно неожиданные покой и равновесие, в природе которых я разберусь значительно позже, а теперь я мог только удивляться тому, что стоило возникнуть в моей памяти Коростылеву, как сразу начинала приглушаться суетность конца двадцатого века, мысли текли медленнее, сердце – это-то отчего? – биться ровнее, такие славные вещицы, как зависть, раздражение, гнев, охотно прятались в свои тайные закутки. Я понимал, что ко мне приходила мудрость, опять же не зная причин появления этого лучшего из лучших состояний. Напомню, да и читатель, наверное, не забыл, в какие острые штыки мы с Грачевым встретили появление в редакции нового зама из глубокой провинции, и вот все это куда-то ушло, рассосалось, перестало кровоточить злой завистью и душной ненавистью.
Жизнь Андрея Витальевича Коростылева заслуживала уважения. Родился в такой глухой деревне, какие даже не наносят на карту области, сын солдата, погибшего в первые ноябрьские дни наступления под Москвой. Работал и учился, заочно кончил с отличием педагогический институт, был партийным работником, наконец, получил незнакомое дело – редакторство газеты «Вперед» в отсталой, далекой от шумных автострад и железных дорог области; работал до седьмого пота, вгрызался в дело крепко, наконец полюбил журналистику. Внешне он был такой, каким я его уже описывал: с приятной неторопливостью, чуть-чуть чрезмерной вдумчивостью; он умел говорить, когда необходимо, молчал, когда разговоры были пусты; сослуживцам улыбался легко и открыто, правда, с одним изъяном – всем на один лад. Словом, так был приятен в обращении, что кто-то хихикнул: «Чичиков!», но его не поддержали; не привилось прозвище «Младший советник посольства», то есть просто «Советник», хотя внешний лоск, манеры, улыбки Коростылева действительно напоминали начинающего и поэтому очень старательного дипломата.
Вот мы и подошли к той черте характера Андрея Витальевича Коростылева, которая в высокоэрудированном коллективе «Зари», процентов на шестьдесят рекрутированного из коренных москвичей, могла нанести существенный урон авторитету первого заместителя главного редактора – выдвиженца из провинции, то есть варяга. Андрей Витальевич Коростылев во всем, что бы он ни делал и что бы он ни говорил, был самую малость серьезнее, чем того требовал стиль человеческих отношений в несомненно охочей до юмора газете «Заря». Смешноватая старательность Коростылева была универсальной – хоть днем с огнем ищи, нельзя было отыскать щели в этой старательности – в редакционном бытии вещь решительно несовместимая с шутливыми словами. Он и улыбался старательно, и руку пожимал собеседнику старательно, и шагал по длинным коридорам старательно, именно при этом – шагании по коридору – наиболее похожий на разудалого косца из стихов Кольцова, одетого в современное платье и образованного на уровне Академии общественных наук. Одним словом, старательность Андрея Витальевича Коростылева вела начало от незабытой деревенской старательности, непременной для «самостоятельного» мужика. Для более проницательного и зоркого человека добродетели первого заместителя были понятны и в их развитии. Старательный и работящий Коростылев, опираясь опять же на практичный деревенский разум, тщательно отобрал из сложного мира то, что ему самому казалось непременно нужным, что составляло внешний и внутренний портрет теперешнего Андрея Витальевича Коростылева. Никита Ваганов же мудро полагал, что запрограммированность собственным выбором добродетелей для сосуществования с миром в конечном итоге сделает Коростылева скучным для всех человеком, а возможно, и смешным. Речь идет об опасности стать смешным только оттого, что трагедийный исход Коростылеву не грозил – так была крепка цитадель выбранных им правил и свобод от правил. Нет, смех и только смех мог снять с лица Коростылева старательно слепленную маску праведника, человека, живущего, скажем, по тридцати пяти принципам, добровольно отобранным из тысячи возможных. Ключик «Старательность» подходил ко всем замкам Андрея Витальевича Коростылева. Постепенно узнавались пристрастия и отрицания первого зама Главного. Об одном из пристрастий стоит поговорить отдельно.
Еще в те времена, когда Валька Грачев и во сне не мог видеть себя зарубежным корреспондентом, когда отрицание Коростылева процентов на восемьдесят было от ярости и зависти беспомощных, друг школьных и студенческих лет смог-таки принести в кабинет Никиты Ваганова информацию смешную и, значит, опасную для Коростылева. Год или два после института Андрей Коростылев по путевке райкома комсомола возглавлял сельский клуб, воспоминания о работе в котором, как оказалось, были самыми светлыми в его дальнейшей судьбе. То ли уж по-особенному красиво повисали над неподвижной рекой плакучие ивы, то ли местные девчата были хороши, веселы и певучи, то ли сам Андрей Коростылев только начинал по-настоящему жить и лихо кровь играла, но два года клубного заведования стали пунктиком, на котором кончался обыкновенный Коростылев и начинался этакий разукрашенный сентиментальностью гармонист и всем на свете радостно пораженный парень с полуоткрытым ртом.
Количество коростылевских клубных историй увеличивалось, с монументальной постепенностью из них вырастал образ Андрея Витальевича Коростылева, слегка чокнувшегося – у кого нет своего пунктика? – на клубной работе и на всем том, что окружало ее, сопутствовало и даже отдаленно касалось. Признанные редакционные остряки-анекдотчики рассказывали тринадцать коростылевских клубных историй так, что от первой до последней трогательность возрастала почти до скупых мужских слез. Конечно, было весело, когда в редакции появился раздел практической клубной работы – руководитель А.В. Коростылев. Это действительно смешно: «практической клубной работы», – и целых три дня не спохватились, над «практической клубной работой» успели повеселиться досыта. На беду, клубной работой в свои очень отдаленные молодые годы занимался и главный редактор «Зари» Иван Иванович, его первому заму удалось расшевелить какие-то крохотные остатки девичьих песен и звонких тальянок, и в «Заре» появились два или три читательских письмеца с пародийно звучащими в конце двадцатого века заголовками типа: «Клуб на замке» или «Хозяева клуба – мыши!»…
Не забыть сказать, что смех над клубной страстью Коростылева был легким, беззлобным, скорее приносил пользу, чем вред, так как в насмешках непременно проскальзывало: «А он славный, этот самый Коростылев!» А женщины однажды назвали первого зама Душкой, что и стало его прозвищем в дамской части редакционного коллектива…
Рассказывая мне об этом новом прозвище, Нелли Озерова, пришел к которой я все с теми же думами о Коростылеве, от восторга никак не могла расстегнуть тугой крючок на юбке, когда же я ей помог и юбка плавно спустилась к ее загорелым ногам, она поцеловала меня в нос и сказала:
– Ну и везет тебе, Ваганов! На этот раз я даже разочарована.
Сегодня ей полагалось выдать за штучки в «Аквариуме» по первое число в чисто профилактических целях, и я стал глядеть на Нельку так, точно ей вовсе и не стоило раздеваться. Мгновенно почувствовав мой взгляд, она поежилась и злобно крикнула: «Отвернись!», на что я не обратил внимания, а сказал:
– Ты на самом деле глухая деревенщина, Нелька, если Москва придала тебе апломб. Она, видите ли, не только раскусила Коростылева, но и запрограммировала его финал… Вот этого мне еще не хватало: надутых губок и обиженных глаз. Я сейчас научу тебя приличному поведению.
Схватив Нельку, я стряхнул с нее остатки одежды, бросил на застонавшие пружины, мгновенно закутал от подбородка до пят в одеяло и сел плотно, то есть придавил ее к противоположной стенке. Это называлось «разговаривать с куколкой». Я сказал:
– Есть в редакции люди, которые знают, что мы – любовники?
– Есть.
– Так какого дьявола ты каждый раз выстраиваешь насмешливую физиономию, когда упоминается Коростылев? Ну, отвечай.
– А я не знаю, как отвечать… Улыбка сама выстраивается…
– Тогда я тебе объясню, отчего она выстраивается. Ты считаешь Коростылева чуть ли не ничтожеством, что, впрочем, было тобой подтверждено пять минут назад…
– Ну и что из этого?
– А то, что Коростылев – выше на три головы всех моих бывших, настоящих и будущих противников. Я бы мог объяснить почему, если бы твой бабий ум хоть чуточку походил на мужской… Я тоже хочу под одеяло, мне холодно…
Нелька поняла это по-своему: полезла целоваться и обниматься, на что я никакого внимания не обращал – все старался сообразить, а сколько человек из мужской части коллектива относятся к Коростылеву так же, как Нелли, и, видимо, все ее дамское окружение, и нисколько не удивился, когда таких не нашел. У него было весьма и весьма достойное положение. Когда я размышлял об этом, вид у меня, вероятно, был настолько озабоченный и тревожный, что Нелька, пощекотав мое ухо теплыми и нежными губами, прошептала:
– Клянусь! Никаких насмешливых физиономий больше выстраиваться не будет… Поцелуй за это послушную женщину, ты, мужчина…
Когда я уснул, Нелли Озерова бесшумно встала с постели, вынула из пиджака Никиты Ваганова свежий, то есть завтрашний, номер газеты и трижды прочла статью Виктора Алексеева «На запасных путях». Она разочарованно пожала плечами: вот уж совсем непонятно, какой криминал содержится в обыкновенной, довольно сухо и чуть злобно написанной статье? Она, наверное, подумала: «Он прав! Мы, женщины, мыслим совсем по-другому!»