bannerbannerbanner
Три дня

Максим Горький
Три дня

Полная версия

– Отчего?

– Та-ак.

Он поднялся на ноги, оглядываясь, прислушался – где-то неподалёку бил коростель, а Христина тихонько говорила:

– Мне к Мишиным надо зайти…

Глаза у неё разбегались, по лицу расплылась слащавая улыбочка.

– Врёшь ты, – тихо сказал Николай.

– Ей-богу – правда! – воскликнула она, прижимая руки к высокой груди.

– Врёшь, – повторил парень раздумчиво и, тряхнув головою, подошёл вплоть к ней. – Погляди-ка в глаза мне – ну?

Она испуганно выкатила карие зрачки, улыбка сошла с лица её, и губы вздрогнули.

– Что ты, Коленька!

– Знаю я, о чём ты думаешь! – сказал он сердито. – И почему не едешь сегодня со мной – понимаю!

– Да что ты! – повторила она обиженно. – Что тебе кажется? Господь с тобой, право!

Он подвинулся к ней, тихо говоря:

– Ты на что мне в то воскресенье про Федосью Шилову рассказала?

– И не помню я даже…

– Не помнишь?

Но вдруг покраснев, она взмахнула рукой и, широко крестясь, заговорила торопливо:

– Вот – на! – святой крест – правда это! Все говорят про неё, только доказать нельзя, ведь уж семь месяцев прошло, как он помер…

Она смотрела прямо в глаза ему, речь её становилась всё многословнее, оживлённее – он подумал:

«Может, ошибаюсь я, свои мысли вижу у неё…»

И вслух сказал примирительно:

– Да я не про это! Нужно ли мне в чужое дело соваться?..

– Так про что же? – спросила она удивлённо.

– Да вот… всё вместе со мной в лодке отсюда ездила, а сегодня вдруг будто испугалась чего – иду одна, пешком!

В глазах её вспыхнули и тотчас погасли зелёные искорки, она обняла его за шею и, поцеловав, шепнула на ухо:

– Не бойся!

– Чего? – спросил Назаров, тоже обняв её, а она, крепко прижимаясь к нему грудью, томно прикрыв глаза, маня и обещая, сказала:

– Ничего не бойся! Ой, люблю я тебя до смерти!

И, вдруг обессилев, тяжело повисла в его руках.

У него сладко кружилась голова, сердце буйно затрепетало, он обнимал её всё крепче, целуя открытые горячие губы, сжимая податливое мягкое тело, и опрокидывал его на землю, но она неожиданно, ловким движением выскользнула из его рук и, оттолкнув, задыхаясь, крикнула подавленно:

– Иди, уходи!

Он, шатаясь, пошёл к ней.

– Уходи, Николай! – снова крикнула она. – Не могу я… ну тебя…

Глядя на неё пьяными глазами, обессиленный возбуждением, он пробормотал:

– Доведёшь ты меня… додразнишь до греха, гляди, Христина…

И, круто отвернувшись, пошёл сквозь кусты к лодке.

Когда он оттолкнулся от берега, то увидал над зеленью кустарника её лицо: возбуждённое, глазастое, с полуоткрытыми улыбкой губами, оно было как большой розовый цветок. Простоволосая, с толстой косою на груди, она махала ему платком, рука её двигалась утомлённо, неверно, и можно было думать, что девушка зовёт его назад.

Крепко стиснув вёсла, он погрузил их в реку и рванул к себе, громко, озлобленно крякнув.

– Вечером-то увидимся ли? – негромко сказала Христина.

Он не ответил, яростно взрывая воду вёслами.

III

Доплыв до села, он вышел на берег и, подавленный смутным, тревожным желанием, которое и запрещало ему идти домой и влекло туда, – пошёл повидаться с учителем Покровским.

Павел Иванович, щуплый, сухонький человечек с длинным черепом и козлиной бородкой на маленьком лице, наскоро склеенном из мелких, разрозненных костей, обтянутых сильно изношенной кожей, пил чай со Степаном Рогачёвым, парнем неуклюжим, скуластым, как татарин, с редкими, точно у кота, усами и гладко остриженною после тифа головою.

Назаров, вяло улыбаясь, поздравил учителя с приездом, на заботливый вопрос Покровского – почему он такой невесёлый? – сообщил о болезни отца и замолчал, а учитель снова стал оживлённо и торопливо, мягким баском, рассказывать Степану что-то о кометах, звёздах. Николай не слушал, он был уверен, что все речи учителя знакомы ему, как «господи помилуй», они интересны, но лишние для жизни, – никому не нужны звёзды, и всё равно, как вертится земля, это никому не мешает. Нужно – простое, ясное: кусок земли, просторный, светлый дом, хорошая, неглупая жена и – чтобы люди уважали, не трогали, – вот что крепко ставит человека на ноги и даёт душе покой. Сначала – это, а потом уже всё другое, что кому нравится. Притеснять людей не надо, пусть каждый живёт как хочет. Люди ежедневно доказывают друг другу, что жить сообща – не могут они, нет у них для этого уменья, и задачи разные у всех.

«Дешёвый человек, – лениво думал он про учителя, – так себе живёт, без назначения…»

А Степан вызывал у него неприязненное и завистливое чувство развязностью, с которой он держался перед учителем, смелостью вопросов и речей: следя за ним исподлобья, он видел, как Рогачёв долго укреплял окурок стоймя на указательном пальце Левон руки, уставил, сбил сильным щелчком пальцев правой, последил за полётом, и когда, кувыркаясь в воздухе, окурок вылетел за окно и упал далеко на песок, Рогачёв сказал, густо и непочтительно:

– А по-моему, – никто не верит в способность народа к разуму!

«Это верно», – подумал Назаров.

– Ну-у, – недовольно протянул учитель. – Откуда ты взял?

– Да так уж! Все книжники в народе – как в лесу. Как на охоту выходят – не попадёт ли что приятное? Главное – приятное найти…

– Неосновательно говоришь ты, Степан!

– Ну?

– Нехорошо.

Облака, поглотив огненный шар солнца, раскалились и таяли, в небе запада пролились оранжевые, золотые, багровые реки, а из глубин их веером поднялись к зениту огромные светлые мечи, рассекая синеющее небо.

Назаров думал:

«Продаст Будилов землю…»

Гудя, влетел жук, ткнулся в самовар, упал и, лёжа на спине, начал беспомощно перебирать чёрными, короткими ножками, – Рогачёв взял его, положил на ладонь себе, оглядел и выкинул в окно, задумчиво слушая речь учителя.

Его басок лился густою струёй, точно конопляное масло; по лицу разбегались круглые улыбочки, он помахивал в воздухе сухонькой рукой, сжимая и разжимал пальцы.

– Понемногу, в сотне тысяч деревень, – захлёбываясь словами, говорил он, – каждогодно входят в жизнь молодые, доброжелательные умы, и скоро Русь увидит себя умной, честной.

«И Будилов то же говорит», – думалось Николаю.

– Конечно, – сказал Степан, пощипывая усы, – жизнь обязательно должна идти к лучшему – как же иначе?

Николай встал, протягивая учителю руку.

– Мне пора домой, я ведь только повидаться зашёл, а то – нехорошо, отец там…

– И я тоже иду, – сказал Рогачёв, – у меня за мельницей рыбьи делишки налажены.

– Погодите, – всё ещё мечтательно улыбаясь, заявил учитель, – я с вами, мне к отцу Афанасию! Сейчас переоденусь.

Степан потянулся, почти достав потолок руками, и сказал:

– Не люблю батьку!

– За что его любить? – отозвался учитель, суетясь в углу. – Мне по службе необходимо показывать видимость уважения к нему и всё подобное эдакое. Ну, идёмте!

Половина тёмно-синего неба была густо засеяна звёздами, а другая, над полями, прикрыта сизой тучей. Вздрагивали зарницы, туча на секунду обливалась красноватым огнём. В трёх местах села лежали жёлтые полосы света – у попа, в чайной и у лавочника Седова; все эти три светлые пятна выдвигали из тьмы тяжёлое здание церкви, лишённое ясных форм. В реке блестело отражение Венеры и ещё каких-то крупных звёзд – только по этому и можно было узнать, где спряталась река.

Лес в темноте стал похож на горы, всё знакомое казалось новым, влажное дыхание земли было душисто и ласково.

«Продаст Будилов землю, – угрюмо думал Николай, – продаст! Эх, отец…»

Рогачёв и учитель, беседуя, тихонько шли вперёд, он остановился, поглядел в спины им и свернул в сторону, к мосту, подавляемый тревогой, а перейдя мост, почувствовал, что домой ему идти не хочется. Остановился под вётлами на берегу и, обернувшись спиною к неприятным огням мельницы, посмотрел на село, уже засыпавшее, полусонно вздыхая. Редкие огни в окнах изб казались глубокими ранами на тёмном неуклюжем теле села, а звуки напоминали стоны. Вид села вечером и ночью всегда вызывал у Назарова неприятные мысли и уподобления: вскрывая стены изб, он видел в тесных вонючих логовищах больных старух и стариков, ожидающих смерти, баб на сносях, с высоко вздёрнутыми подолами спереди, квёлых, осыпанных язвами золотухи детей, видел пьянство, распутство, драки и всюду грязь, от которой тошнило. Люди в этой грязи – точно черви…

Он знал, что всё село ненавидит и боится мельника Назарова и что часть этой ненависти отражённо падает и на него. Фаддея Назарова не любили за богатство, за то, что он давал деньги в рост, за удачу во всех делах и распутство.

«Я при чём тут? – мысленно возражал людям Николай, проникаясь враждебным чувством к ним. – Али я виноват?»

И, считая себя несправедливо обиженным, он втайне обвинял отца за это наследство. Бывали дни, когда хотелось мира и дружбы с людьми, а отовсюду на него смотрели косо, недоверчиво или же заискивающе, подхалимисто. Однажды, стеснённый этой злобой и фальшью, Николай угрюмо сказал Рогачёву:

– Зря мужики на меня волками-то глядят…

– Н-да, – протянул Степан, опуская глаза. – Торопятся…

Николай не понял его.

– Куда – торопятся?

– Это они – в счёт будущего, – подумав и усмехаясь, сказал Рогачёв.

– А может, я добра хочу им? – сердито воскликнул Назаров. – Как знать, чем я для них буду?

– Стало быть – не ждут они добра, – снова задумчиво молвил Степан и, вздохнув, добавил: – Гляжу я на всё и думаю: легко быть худым человеком, а хорошим – трудно! Ей-богу, так!

– Обидно это мне! – сказал Николай.

Рогачёв не ответил, не взглянул на него, и Николаю подумалось:

«И ты такой же, как все…»

На том берегу, в доме Копылова, зажгли огонь, светлая полоса легла по дороге к мосту, и в свете чётко встали три тёмные фигуры, в одной из них Николай сразу узнал Степана, а другая показалась похожею на Христину. Он посунулся вперёд, схватившись рукою за дерево, а люди окунулись в темноту и исчезли, потом стал слышен шум шагов и девичий смех. Назаров не торопясь пошёл к мельнице, но тотчас повернул назад, сбежал под мост и присел там, в сырости и запахе гнилого дерева. Чуть слышно журчала вода, шаркая о песок берега, на гладкой полосе реки дрожали отражения звёзд, бухали по мосту тяжёлые шаги, стучали каблуки женских башмаков и ясно звучал голос Рогачёва:

 

– Вот теперь вы и то и сё, капризитесь с парнями, дурите и будто бы считаете их ровней себе, а как повыскочите замуж, и – кончено! Всё равно как нет вас на земле, только промеж себя лаетесь, а перед мужьями – без слов, как овцы…

– Скажи-ка мужу слово-то! – весело воскликнула одна из девиц, и Назаров по голосу узнал бойкую подругу Христины, Наталью Копылову. – Чать он – власть, сейчас за волосья сгребёт…

– Не допускай!

– Рада бы, да силы не дано…

Они остановились как раз над головою Назарова, – сквозь щели моста на картуз и плечи его сыпался сор.

– Дальше не пойдёте? – спросил Степан.

– Я – нету, а вот Кристя, чать, пошла бы, до мельницы, до милёнковой…

– Видала я его нынче, – тихо и медленно выговорила Христина, и Назарову показалось, что слова её небрежны, неуважительны.

– Ну, я иду…

Рогачёв сошёл с моста, а девицы пошли назад, и Наталья тихонько запела:

 
Встретишь милого мово,
Скажи – я люблю его…
 

– Так ли, Кристюшка?

– Невесёлый он у меня, милый-то…

– Невесел, да – богат.

– Ну-у…

– Ничего, раскачаешь! Ох, девонька…

Шаги заглушили слова Натальи.

Напряжённо вслушиваясь, Назаров смотрел, как вдоль берега у самой воды двигается высокая фигура Степана, а рядом с нею по воде скользило чёрное пятно. Ему было обидно и неловко сидеть, скрючившись под гнилыми досками; когда Рогачёв пропал во тьме, он вылез, брезгливо отряхнулся и сердито подумал о Степане:

«Пустобрёх…»

А Христину – обругал:

– Дура! Туда же, невесел я для неё… Нищета козья…

И пошёл на мельницу, опустив голову, заложив руки за спину, чувствуя себя жутко одиноким в этой тёплой, расслабляющей тьме ночной.

IV

Он тихонько вошёл в сени, остановился перед открытой дверью в горницу, где лежал больной и откуда несло тёплым, кислым запахом.

На столе горела лампа, окна были открыты, жёлтый язык огня вздрагивал, вытягиваясь вверх и опускаясь; пред образами чуть теплился в медной лампадке другой, синеватый огонёк, в комнате плавал сумрак. Николаю было неприятно смотреть на эти огни и не хотелось войти к отцу, встречу шёпоту старухи Рогачёвой, стонам больного, чёрным окнам и умирающему огню лампады.

– И вот, сударыня ты моя, – певуче шептала знахарка Рогачёва, – как родилось у них дитё…

А больной бормотал густым, всхрапывающим голосом:

– Хо-осподи! Да-а, да-да-ай…

– Будто просит чего? – заметила тётка Татьяна.

– Бредит! И как уведомила она…

Николай, шагнув через порог, угрюмо сказал тётке, сидевшей в ногах кровати:

– Поправила бы лампадку-то…

И спросил Рогачёву:

– Хуже стало?

Маленькая, круглая старушка, с румяным личиком и мышиными глазками, помахивая полотенцем над головою больного, приторно ласково ответила, положив руку на красный лоб старика:

– Не заметно лучше-то, вот уж что буде о́полночь…

Перекатывая голову по подушке, старый мельник хмурил брови и торопливо говорил:

– Хосподи, хосподи…

Лицо у него было багровое, борода свалялась в комья, увеличив и расширив лицо, а волосы на голове, спутавшись, сделали череп неровным, угловатым. От большого тела несло жаром и тяжёлыми запахами.

– Ничего не понимает? – осведомился Николай, отходя прочь.

Знахарка отрицательно покачала головой и угнетённо вздохнула.

– Будто нет, родимый…

– Меня не спрашивал?

– Спрашивал, как же…

– Когда?

– Да уж давненько…

Николай сел на лавку, глядя, как тётка возится с лампадой и, обжигая пальцы, дует на них, посмотрел на стены, гладко выскобленные и пустые, днём жёлтые, как масло, а теперь – неприятно свинцовые, и подумал:

«Это неверно, что от обоев клопы заводятся, – клопы от нечистоты. Здесь мне придётся прожить года два ещё – пока строишься, да пока продашь… Перед свадьбой оклею обоями».

И снова привстал на ноги, заглядывая через спинку кровати на большое, вздувшееся тело отца.

Гудели мухи, ныли комары, где-то трещал сверчок, а с воли доносилось кваканье лягушек. Покачиваясь на стуле, Рогачёва всё махала полотенцем, и стул под нею тихонько скрипел.

– Кто тут? – вдруг строго спросил больной и тотчас закашлялся.

– Я, батюшка, – отозвался Николай, обходя знахарку и становясь перед глазами старика.

– За доктором послали? – хрипел мельник, высвобождая изо рта дрожащими пальцами усы и бороду.

– Да, – тихо ответил Николай.

– Не слышу!

– Послали.

– Кого?

– Ванюшку Скорнякова.

– А Левон?

– Пьяный.

– У-у! – застонал старик, жадно хватая воздух широко открытым ртом. – Вот – пьяный, издохнуть не дали, началось…

– Праздник сегодня, – напомнил Николай.

– Какой праздник – отец умирает! Хозяин умирает! – плаксиво и зло хрипел отец, хлопая ладонями по постели и всё перекатывая голову со стороны на сторону. Уши у него были примятые, красные, точно кожа с них сошла. Он глядел в лицо сына мутными, налитыми кровью глазами и всё бормотал непрерывно, жалобно, а сзади себя Николай слышал предостерегающий голос тётки:

– Ванька-то, гляди, поехал ли? Недавно ещё, незадолго до стада, видела я его около моста, выпивши он, с девками стоял…

– Молчи, тётка! – сказал Николай.

– Чего? – спросил отец, испуганно вытаращив глаза, – чего шепчешь?

– Я ничего, батюшка…

А старик, точно не веря ему, допрашивал, едва двигая сухим языком:

– На чьей лошади?

– Ванюшка-то?

– На чьей?

– На своей…

– О-ох, – застонал мельник, прикрыв глаза, – на нашей надо было, на нашей…

– Хромает…

– Торопить надо, что вы-и…

Он снова начал бредить и стонать.

Николай отошёл к окну и сел там, задумавшись; он не помнил, чтобы отец когда-нибудь хворал, и ещё в обед сегодня не верил, что старик заболел серьёзно, но теперь – думал, без страха и без сожаления, только с неприятным холодком в груди:

«Пожалуй, не встанет. Узнают, что не посылал я за доктором – осуждать будут, нарочно, скажут, сделано это…»

За рекой над лесом медленно выплывал в синее небо золотой полукруг луны, звёзды уступали дорогу ему, уходя в высоту, стало видно острые вершины елей, кроны сосен. Испуганно, гулко крикнула ночная птица, серебристо звучала вода на плотине и ахали лягушки, неторопливо беседуя друг с другом. Ночь дышала в окна пахучей сыростью, наполняла комнату тихим пением тёмных своих голосов.

У постели шептались женщины:

– Умный мужик был Хомутов-то…

– Живи, как все, небойсь, никто не тронет…

Николай вспомнил бородатого рослого мужика с худым, красивым лицом и серьёзными добрыми глазами, вспомнил свою крёстную сестру, бойкую, весёлую Дашутку, и брата её Ефима, высокого парня, пропавшего без вести. Слова тётки напомнили ему рассказы Рогачёва, обвинявшего отца в том, что он разорил и довёл до тюрьмы кума своего Хомутова, и теперь, слушая шёпот Татьяны, Николай испытывал двойственное чувство: её слова как бы несколько оправдывали его холодное отношение к отцу, но, в то же время, были неприятны, напоминая о Степане, – не хотелось, чтобы Степан был прав в чём-либо.

– Будет, тётка! – сказал он. – Лучше вот – как насчёт доктора-то? Не посылал ещё я за ним, думал, обойдётся без него. Послать, что ли?

Женщины замолчали, слышнее стал зовущий на волю звон воды – потом старуха Рогачёва тихонько и как бы с некоторой обидой сказала:

– Что ж – иной раз и доктора помогают…

– Уж лучше позвать бы, коли просит он, – подтвердила Татьяна.

– Тогда придётся самому мне ехать – кого пошлёшь?

– Дашку можно, – предложила тётка. – Я схожу, найду её, она на селе шлёндает где-нибудь с парнями…

– Нет, – сказал Николай, подумав, – я сам съезжу верхом…

Татьяна удивилась:

– Почто верхом? А доктор как?

– У него лошадь есть. Да, может, ещё не застану…

Последние слова вырвались как-то сами собой, Николай тотчас понял, что они – лишние, и добавил:

– Он ведь тоже гоняет день и ночь…

– Теперь, летом-то, не так, – заметила Рогачёва.

Николай подозрительно взглянул на неё и вышел из комнаты, а вслед ему, точно подгоняя, текло густое храпенье задыхавшегося старика.

Он вывел коня, бросил на хребет его вчетверо сложенное рядно и шагом съехал со двора в открытые тёмные ворота.

– С богом, – сказала Татьяна.

– Спаси бог, – ответил он машинально.

Ему не хотелось ехать через мост и селом, он направил лошадь вдоль реки – там, версты на четыре ниже плотины, был брод, а ещё дальше – другой, новый мост. Ехал шагом по узкой тропе, среди кустарника, ветки щекотали бока лошади, она пугливо прядала ушами, качала головой и косилась, фыркая. Справа по растрёпанным кустам, освещённым луною, ползла тень, шевеля ветки, а слева за чёрной грядою блестела вода, вся в светлых пятнах и тёмной узорчатой ткани. На той стороне у самого берега тесно стоял лес, иногда мелькала, уходя глубоко в него, узкая просека, густо покрытая мелкою порослью, и часто там, в чёрных ветвях, что-то вздыхало, вздрагивало.

Он дёргал повод, тихонько чмокал и думал об отце, доискиваясь чего-то прочного, решительного.

За всё время, как Николай помнит себя, он не слыхал ни одного искренно доброго слова об отце. Если отец помрёт – после него останется много долгов, надо будет собирать их, и Николай знал, что это ещё больше восстановит против него людей, хотя – долги платить надо.

«Отказаться разве, – пусть пойдёт в поминок ему?» – спросил он себя, но вспомнив, что долги восходят до двух тысяч, тяжело вздохнул.

«Со многих, всё равно, ничего не получишь», – думал он и вдруг почувствовал, что думает об этом нарочно, чтобы заглушить другие мысли, более серьёзные, – и вот они быстро побежали одна за другой.

«Не жалко мне его, а даже – хочется, чтоб он помер. Христина, давеча, догадалась об этом, она прямо намекала, чтоб не боялся, – уж, наверно, она об этом. Бедная, а бедные – все жадные; винить их в этом и нельзя, пожалуй…»

Из кустов выпорхнула, перелетев тропу, какая-то птица, лошадь, вздрогнув, остановилась, Николай качнулся вперёд и, рассердясь, ударил её по бокам каблуками сапог, но когда она пошла рысью, он приостановил её, продолжая думать всё открытее.

«Павел Иваныч и Степан ждут всё, что между людьми образуется связь и все друг другу близки будут, – нельзя в это верить, нет! Если у сына с отцом – у людей одной крови – связи нет и живут они без жалости друг ко другу – чего ждать между чужими? Дети не считаются за людей и сами отцов нисколько не уважают – это везде! Значит – положено это навсегда, если даже между отцами-детьми нет связи».

Впереди река развернулась в небольшое, почти круглое озерко, и в середине его стояла, колыхаясь, чёрная длинная точка, похожая на рыбу. Николай, потянув повод, остановил лошадь.

«Степан!»

Ему хотелось поворотить назад, и он стал дёргать направо, а лошадь топталась на месте и не шла в кусты.

«Услышит», – сердито подумал Назаров, и в то же время челнок вздрогнул, поплыл к берегу, скользя по светлой, гладкой воде быстро, бесшумно и оставляя за собою чешуйчатый след.

Николай видел, что ему не миновать встречи с Рогачёвым; это рассердило его, он зло ударил лошадь; подбрасывая его, она поскакала, споткнулась, и он перелетел через голову её в кусты, а когда поднялся на ноги, Степан, разведя руки, стоял на тропе, чмокая и ласково оговаривая испуганную, топтавшуюся на месте лошадь.

– Не ушибся? – участливо спросил он.

– Нет, – сердито ответил Назаров и тотчас прибавил: – Это ты её испугал!

– Ну вот, – усмехнулся Степан, звучно похлопывая лошадь по шее, – я вон откуда услыхал топот и вдруг – что такое? И побежал.

Говорил он ласково и весело, видимо, чем-то довольный.

– За доктором, что ли?.

– Да.

– Хуже отцу-то?

– Хуже.

– Ну, садись, поезжай…

Назаров не торопясь оправлял одежду и молчал, не вылезая из кустов.

– Да ты, может, ушибся? – беспокойно спросил Степан, присматриваясь к нему. – Ты – вот что, иди-ка домой, а я – поеду, слышь?

– Не надо. Я – сейчас…

Подошёл к лошади, взялся за чолку и, усмехнувшись, с неожиданным для себя приливом добродушия сказал:

– Вот так полетел я!

 

И Рогачёв усмехнулся.

– Бывает! А мне, брат, повезло, да так – прямо на диво! Леща зацапал фунтов на пять, едва выволок, завтра к Будилову снесу – целковый! Да пару щук – добрые щуки! – попу – полтина! Да ещё не всё – в вентерях, поди, есть что-нибудь, и опять перемёт поставил. До утра провожусь тут…

Рейтинг@Mail.ru