Я никогда не жила внутри Садового кольца.
Конечно же, мечтала об этом, но тайком и в детстве – когда ходила в музыкальную школу имени В. И. Мурадели на Пречистенке. Фантазировала, что когда-нибудь перееду в Чистый переулок, в просторную квартиру с полукруглым балконом, откуда можно закинуть усыпанный маком бублик на шпиль высотки МИДа. А чуть позднее, в классе одиннадцатом, вычислив, что Шамаханская царица из рассказа Бунина жила в доме на углу Соймоновского проезда и Остоженки, решила, что непременно обзаведусь апартаментами в этом здании и оформлю купленным на барахолке старьем. Но что-то мне уже тогда подсказывало, что мечтать жить в центре намного приятнее, чем там жить. Вечные пробки, выхлопы вместо кислорода и полное отсутствие продуктовых магазинов – буханку ржаного не сыскать. Оно мне надо?
А еще я никогда не любила до конца, так, чтобы кричать до разрыва аорты, и даже не слышала подобных воплей, разве что в кино. И не помню, когда я последний раз ходила за хлебом. Зато точно знаю, когда – за кофе.
Это случилось в самом центре.
Я разлепила глаза неприлично рано для субботы – в начале восьмого.
И проснулась я в писательском доме в Лаврушинском переулке, что построен по личному указу Сталина и «высится как каланча» в одном из стихотворений Пастернака. Тут пора сознаться: этот центр оказался не душным, трамваи не маршировали, окна выходили на Третьяковскую галерею и небольшой скверик с кленами, ясенями и благозвучным фонтаном.
В этом доме и в этом центре я – гость. И потому, накинув на пижаму длинный вязаный кардиган, я отправилась в ближайшую кофейню завтракать, чтобы никого не будить. Так, даже не почистив зубы и не расчесав волосы, я спустилась в свою камерную осень.
Облака были связаны из пушистой пряжи, солнце карабкалось на вершину одного из них, но явно еще до конца не проснулось. Ветер, как котенок, играл с жухлой листвой, перекатывая ее от одного бордюра к другому.
В такую осень хочется укутаться, как в шарф из мягкой ангоры.
Все, кто хоть раз оказывался в центре ранним субботним утром, знают, как это возвеличивает – сесть на лавку и в полной мере насладиться журчащей тишиной, нетронутой городом.
Однако мои планы были обречены на провал. Уже заприметив лавку почище, я направилась в ее сторону, как вдруг меня дернули за рукав:
– Простите, пожалуйста! Тут съемки! Не видите – сквер перекрываем для пешеходов? – киношная одалиска, прислуживавшая съемочной группе, как наложница в гареме, четко защищала свою территорию и даже сунула мне в лицо рулон ленты для ограждения.
– Да что вы меня с панталыку сбиваете? Нет же ни камеры, ни актеров! Так что дайте кофе выпить! – я пыталась следовать намеченному курсу и уж точно не собиралась сдаваться под натиском одалиски.
– Ну послушайте, неужели вам так сложно пойти в соседний двор или сесть на веранде ресторана через дорогу? – тут она решила примерить на себя амплуа чинодрала, чтобы вытолкать меня из сквера.
– Если это так несложно, сами там и снимайте. И пока не покажете мне разрешение на съемки от города или же не явитесь с отрядом полиции, я продолжу завтракать! – терпеть уничижительное отношение я не намеревалась и готова была вести себя как фюрер, отвоевывая право на завтрак.
Одалиска чуть отстранилась от меня и решила разыграть королевский гамбит. А именно – обратиться к главному на съемочной площадке.
– Алек! У нас тут проблемы! Какая-то городская сумасшедшая оккупировала нашу лавку и отказывается покидать площадку! – изрыгала она гневную хулу в рацию.
Я же пригубила американо со сливками и надкусила круассан, приправленный миндалем в надежде наконец заморить червячка. Это одалиска гнет хребет и трудится на благо искусства, а я уже отработала и имею право на эпикурейство. Однако мою негу как рукой сняло, когда я разобрала в гневной хуле определение «дамочка с интеллектом хлореллы». Так меня еще никто не называл. Надо запомнить. Я уже было достала из кармана телефон, чтобы записать сие определение, как вдруг голос из рации заставил меня совершить квантовый скачок – сквозь пространство и время.
– А что эта хлорелла говорит? – из рации в мое утро проникал фантом прошлого. Или мне послышалось? В этот момент я думала задать стрекача, лишь бы не знать: он это был или нет. К чему эта однозначность, тем более с утра пораньше?
– Требует полицию и разрешение от города. Иначе с места не сдвинется, – одалиска дрожала как цуцик и периодически заикалась. Видимо, понадеялась, что просидит в вагончике вместе с костюмерами, а тут в одной футболке отправили расчищать местность.
– Только не ругайся с ней! Я обещал Прокофьеву, что никаких проблем с местными жителями не будет. Сейчас подойду с разрешением. Иди пока разберись, чтобы гримвагену дали проехать по пешеходной улице, – донеслось из рации.
Нет, мне не послышалось, это действительно был голос Алека Романовича.
Любви, о которой я, кажется, не мечтала.
И любви, которая так со мной и не сбылась.
– Ладно, – будто выплюнула одалиска в рацию, расстроенная, что руганью ей взбодриться этим утром не удастся. – Сейчас принесут вам разрешение от города. Довольны?
Последнее, что мне нужно было в этот момент, – разрешение от города. Расческа, зубная щетка, шапка-невидимка, портал в другие миры, мексиканский душ и что-нибудь вместо пижамы и старого застиранного кардигана. Но никак не разрешение. От города, блин.
Я подорвалась с места, лелея надежду, что мне удастся ретироваться до прихода Романовича. Недоеденный круассан бросила на островок газона – пусть хоть голуби позавтракают. Зубами зажала кошелек, а руками схватила ключи от гостевого дома и картонную упаковку с двумя стаканами кофе. Однако стоило мне выгнуться в стойке, наметить направление движения наутек, как передо мной проявился он. Как на негативе – когда на однородном серо-черном месиве при проявке вдруг вырисовываются лица с цветами вверх тормашками – где черное есть белое, и наоборот.
Так и в моем утре – все встало с ног на голову.
Сажень в плечах, гренадерская стать, сухопарый, все такой же кучерявый. Все так же улыбается, чуть приподнимая один из уголков губ: ехидно, но с добротой. Хотелось взять парабеллум и выстрелить себе в непричесанную голову.
– Маша? – удивленно и радостно выступил Алек зачинщиком диалога.
Я попыталась ему ответить, но так крепко вцепилась в кошелек зубами, что удалось лишь кивнуть. Романович в некоторых вопросах был прозорлив, поэтому тут же поспешил освободить меня от «кляпа». Выглядела я как жалкий оборвыш, и лишь шелковые полы пижамы и наличие кошелька выделяли меня из касты шантрапы и голодранцев, из-за которых люди и остерегаются селиться в самом центре.
– Ты прекрасный пример того, как деньгами можно заткнуть рот любому человеку! – он улыбнулся следам, оставленным зубами на мягкой коже кошелька.
– Если честно, более неловкой встречи нельзя было и предположить, – я ссутулилась и зарделась.
– Даже боюсь спрашивать, что ты тут делаешь, – поддержал тональность смущения Романович.
– В одном можешь быть уверен: я тебя не выслеживаю. Иначе бы причесалась.
По ковру тротуаров замельтешили первые собачники, по периметру сквера дворники на пару с метлами танцевали котильон. И мы с Алеком – снова в едином пространственно-временном срезе. И сердце просит не то объятий, не то корвалола.
– Да я сам тут внезапно оказался. Продюсер из нашего продакшна корью от ребенка заразился, вот я его и подменяю. Даже особо не в курсе, что снимать будем.
– А тут какая-то хлорелла тебе съемочный процесс портит, да? – вернула я ему рикошетом порцию неловкости.
– Уволю ее к чертям, – Романович покосился на одалиску, которая застыла в ожидании явно другого катарсиса. – Ты завтракала уже?
– Пыталась, но пришлось отдать круассан голубям. – Я кивнула головой в сторону их своры за трапезой. – Не хотела в таком виде тебе на глаза показываться и, услышав по рации твой голос, думала ретироваться, но не успела, – развела я руками.
Вот такой «амбигю комик».
– Может, исправим как-то ситуацию и позавтракаем?
– Алек, я в пижаме! Куда мы пойдем завтракать? В соседний психоневрологический диспансер разве что. Но вряд ли нам перепадет там что-то, кроме жиденькой геркулесовой каши на воде.
– Туда нам рано. Пошли лучше в гримваген! Его уже должны были подогнать. У меня в машине, кстати, лежат термос с пуэром и упаковка овсяного печенья. А еще в гримвагене есть расческа. – Он потрепал меня по волосам, и волна мурашек прокатилась от затылка по позвоночнику до муладхары.
– Только ради расчески! – ретивое сердце нашло компромисс с мозгом, и на светофоре действий зажегся «зеленый».
Гримваген представлял собой фургон, внутри которого располагались рейлы с костюмами в одинаковых чехлах, два трюмо, раковина для мытья волос и небольшая лежанка для особо изможденных. Окна были зашторены, и освещалось помещение исключительно подсветкой зеркал.
– А мы никому тут не помешаем? – из деликатности полюбопытствовала я, уже забираясь с ногами на лежанку.
– Ну, поскольку до десяти утра шуметь нельзя, раньше девяти ассистенты по гриму, как и актеры, не появятся. Так что у нас с тобой есть почти час.
Мы цедили тишину. Молчание покусывало. Щипало на кончике языка – когда вроде хочется уже перейти от шуток к личному общению, но не решаешься. Поэтому мы не нашли ничего лучше, как притаиться за поеданием печенья, что вполне уместно объясняло нашу игру в молчанку.
– Как твоя жизнь? Что значительного случилось за то время, что мы не виделись? – решился нарушить тишину Алек.
– Я выбросила кофеварку, обновила всю музыку. И купила четыре новых комплекта белья. Из важного и значимого, кажется, все. – Это было правдой. С тех пор как за Алеком закрылась дверь, ничто не приобрело большей значимости, чем он.
– Искореняла все прямые ассоциации с моей персоной? – не знаю, задело ли его сказанное.
– Вроде того. А ты? Что делал, чтобы меня не вспоминать?
– Ничего не делал. И кофеварок точно не выбрасывал… – он замялся, кажется, уже пожалев, что затащил меня в этот гримваген. Но отчего-то не сдрейфил и эмоционального погружения не испугался, а присел рядом и положил мою растрепанную голову себе на плечо. – Хочешь честно? Однажды я ехал домой, и захотелось пива. Такого вот настоящего, нефильтрованного, разливного, с густой пеной – что, если сверху положишь монетку, она не потонет. Зашел в брассерию, чтобы взять с собой пинту-другую. Стою у бара, поворачиваю голову, а там ты в соседнем зале. Чуть не разлила на себя бокал вина, когда тебя рассмешили. Сидела нога на ногу, в бордовом платье, с убранными волосами и так смеялась, что мне даже пива расхотелось. – Алек сделал смысловую паузу и для ее оправдания зевнул: – Я толком не понял, что именно произошло тогда: одной части меня стало невероятно легко, я перестал терзать себя за то, что с такой легкостью отпустил, а другая часть не могла простить меня же самого, что ты смеешься не со мной, не из-за меня и даже не надо мной.
– Почему ты не подошел? – выдавила я вопрос, как остатки зубной пасты из сплюснутого тюбика.
– Не рассматривал такой опции. Просто поднялся и ушел. Потом еще долго бродил по улицам, лакал купленную в ларьке сивуху и пытался понять, как люди отпускают людей и чем потом себя утешают.
Его «однажды» и та оказия с бокалом вина случились несколько месяцев назад.
И да, я смеялась. Впервые за два года я смеялась открыто, искренне, и не щемило меж ребер. До этого я пыталась забыть Алека. И тогда, тем вечером, начала забывать. Это были первые три часа, за которые я ни разу не вспомнила о нем, ни одна из ассоциаций глубинным импульсом не уколола мою нервную систему.
– Ты видел, с кем я там была? – я сделала вид, что пытаюсь вспомнить, в какой именно вечер я попала в поле его зрения. Как будто я каждый день выгуливаю бордовые платья и заливисто смеюсь.
– Не видел. И не хотел видеть, – Романович тяжело выдохнул и протянул мне последний кругляш овсяного печенья. Я помотала головой, и он отправил его себе в рот.
Не знаю, что именно: разлапистая и уютная осень, сусальные речи Алека или столь ранний подъем – но что-то из этого возымело действие, и меня коротнуло. Мозг был обесточен.
И я поцеловала его. Меня не остановили ни нечищеные зубы, ни то, что в этот момент он жевал печенье. Видимо, инстинкт самосохранения еще не проснулся. И даже когда он раскашлялся, я не отпрянула, а просто протянула ему термос с чаем, дождалась, пока он сделает пару глотков, и совершила повторную попытку. Алек так сильно прижал меня к себе, что незакрытый термос выплюнул мне за шиворот добрый стакан чая.
– Снимай скорее, а то обожжешься! – скомандовал Алек и, не дождавшись моего повиновения, сам скинул с меня и кардиган, и шелковый верх от пижамы.
– Теперь мне холодно!
Романович снял с себя джемпер, но, вместо того чтобы предложить мне его накинуть, прислонился ко мне животом и грудью и руками растирал спину.
– Так люди греются в экстремальных ситуациях. Меня на курсах МЧС учили. Перед киноэкспедицией на Алтай инструктировали.
– А этому учили? – с третьего дубля мы наконец поцеловались без эксцессов.
Соскользнув от губ к шее, я вспомнила, как Романович пахнет. Иногда мне кажется, что молекулярная структура запаха человека проникает сквозь нос в лимбическую систему мозга и формирует там прочные (и иногда порочные) связи. Или же в прошлой жизни я была бродячей собакой, любившей обнюхивать каждого встречного. Когда Романович ушел, я два-три месяца не стирала наволочку его подушки. Спала на своей, а в его утыкалась носом. А когда наконец хватило мужества положить ее в стиральную машину, уселась на пол и долго смотрела, как она барахтается внутри барабана.
У Романовича всегда теплые руки, даже в мороз.
Эти руки гребнем прочесывали мои волосы, царапали спину. Он вырисовывал кончиками пальцев витиеватые линии на моих изгибах и не торопился.
Я часто прокручивала в голове возможность этого случайного секса: кадры молниеносной похоти, разорванных юбок, порванных чулок и даже общественных туалетов – но никак не нежность, растянутую на час.
Да, мы привычно покусывали друг друга, я даже переборщила с этим и потом слизывала языком кровь с растрескавшейся губы. Алек сжимал запястья, скрещивая мои руки над головой. И иногда не давал шелохнуться. Но все это было в замедленной съемке и рассветной дымке. Или же я столько раз ставила то утро на обратную перемотку и пересматривала, что пленка кассеты затерлась и давала искаженную версию – кто его теперь разберет?
– Как твои подруги? – поинтересовался Романович, натягивая джинсы.
– Не знаю. Нормально, наверное. А почему ты спрашиваешь? Мне казалось, ты никогда их не любил.
– Недавно разбирал почту и нашел ксерокопии ваших паспортов. Помнишь, как вы никого не послушались, полетели с Настей в Рим в начале августа и слегли с тепловым ударом после первого же променада, а я покупал вам билеты, чтобы оттуда эвакуировать?
– Как же такое забудешь. Не поверишь, я как раз искала ксерокопию Настиного паспорта, чтобы вызволить ее из Дубая. Ты же помнишь нашу традицию?
– Каждый год первого сентября вы собирались на веранде одной и той же кофейни и отмечали годовщину вашей дружбы! И перемывали мне кости.
– Два года назад, когда мы расстались с тобой, я выключила телефон на несколько месяцев и впервые не пришла на нашу встречу. А больше никто и не пытался ее организовать.
– Хочешь исправить положение дел?
– Теперь я просто обязана, после нашего с тобой на этот раз действительно случайного секса! – услышав это, Романович расхохотался и даже присел на корточки.
– А помнишь, что мы больше всего на свете любили делать после секса? – ухмыльнулся он.
Тут и я проглотила смешинку и на неровном выдохе, давясь от смеха, произнесла:
– Чебуре-е-еки-и-и!
На этой ностальгической ноте мы покинули пределы фургончика, ставшего для нас цитаделью воспоминаний, и, на секунду обнявшись, разошлись – каждый в свою сторону.
Мы с Алеком имели одну постыдную традицию: посреди ночи, покончив с потным и плотским, наспех накидывали куртки и отправлялись за чебуреками. Прямо напротив моего дома стоял хиленький прицеп, где можно было в ночи затариться холодным пивом и чебуреками с мясом и почему-то с сыром. Это сейчас мы едим чебуреки как подобает: именуем их гош-нан и запиваем сладким чаем из низких пиал. А тогда доставали их из полиэтиленовых пакетов, хватали грязными и липкими от масла руками, пачкались, смеялись. Те, что с сыром, однажды даже донесли до дома и сдобрили майонезом. А потом вливали в себя прохладный солод из запотевших бутылок и ложились спать, Сытые и умиротворенные.
Обо всем этом я думала (или правильнее сказать, этим бредила), пока пыталась настроить мысли на камертон.
Возле подъезда я занесла руку выбросить уже остывший кофе, но передумала и в итоге, не обнаружив поблизости ни лавки, ни доступного бордюра, присела на урну покурить, стрельнув у прохожих сигарету.
Прошлое и чувство вины наперебой хлестали меня по щекам будто пьяного повесу, чтобы тот пришел в чувство.
Пьяный повеса давно очнулся бы.
Я же – нет.
Все шесть пролетов лестницы, которые я шла пешком, чтобы выветрить из себя Романовича, я разрешила себе улыбаться, поставив на паузу чувство вины. Открыв дверь квартиры, осторожно сняла лоферы, скинула облитый чаем кардиган и босиком прокралась в спальню, поставив на тумбочку картонную форму с кофе, как будто уже давно принесла.
Я распахнула окно в спальне и уселась на подоконнике, разглядывая, как в сквере разворачивается театральное действо: шаблонная пара, по сюжету, выбегала из ресторана и угоняла припаркованный поодаль мотоцикл. От скрежета мотора послышалось копошение в кровати, и из подушек и одеял показалось сонное заспанное лицо.
– Влад, а ты любишь чебуреки?
– Нет, по утрам я предпочитаю нечто более тривиальное. – Влад пригубил холодный кофе, поморщился и затащил меня обратно в кровать. Досыпать.
Здесь стоит набить примечание нонпарелью: я часто убеждаю себя, что хожу за кофе, чтобы не будить, не греметь, не пачкать посуду, а на деле – просто до сих пор помню наше последнее утро с Романовичем.
Алек паковал вещи и попросил сделать ему кофе. Я стояла возле кофеварки обездвиженная. И несколько минут не решалась нажать на кнопку.
Большинство историй начинается с вопроса «Выпьем кофе?». И потом вы пьете джин, шампанское, чай, друг друга, и это все неважно. Потому что кофе – это приманка, опарыш на удочке. Мы ловим друг друга на кофе. А я еще и отпускала на волю… последней чашкой кофе, которая, невыпитая и нетронутая, неделю стояла на кухонном столе, пока я не собралась с мужеством и не вынесла ее вместе с кофеваркой на помойку.
Следующий год я пила исключительно чай. И на кофе не отзывалась.
Прошлое оставляет метки и зарубки. Как турист в дремучей тайге.
Не успела я отойти от встречи с Романовичем, как на меня свалился еще один обломок прошлого. По рабочей почте ко мне обращалась некая Алиса Величенко, интересовалась, остался ли у меня на руках рукописный дневник известной художницы Киры Макеевой, за который предлагала внушительную сумму. Казалось, как в комиксах, меня дернули за лямки штанов, и я отлетела на пять лет назад. Перед глазами воскресали давно забытые события.
Тогда факультативно мы с подругой Линдой посещали занятия интуитивной живописью, которые устраивала Кира в своей квартире-студии в Староконюшенном переулке, и крайне ей импонировали. Не квартире – художнице.
Кира, как яростный адепт теории Антонио Менегетти и поклонница онтоарта, веровала, что каждый человек талантлив по природе и способен нащупать в себе клапан, через который будет проводить великое божественное творчество. К азам она относила не карандашную ретушь яйца и умение правильно штриховать тени, а именно свободу в выражении себя. Это когда отключаешь левополушарное мышление и начинаешь брызгать красками на чистый холст, энергетически ощущаешь неутолимую жажду, как пронзает поток, а в ладонях становится тепло – то самое состояние «ин-се», которое проповедовал Антонио. Киру интересовала эвристика – наука, изучающая физиологическую природу творчества, но с нейрофизиологами она соглашалась неохотно.
Как и все женщины не от мира сего, Кира являла собой болезненную квинтэссенцию таланта, боли, красоты и ярости. Всегда без косметики, она собирала свои тяжелые прямые темные волосы в конский хвост и под его тяжестью обретала грациозность и стать, приподнимая подбородок и глядя на все чуточку свысока. Ее осанка, длинные цветастые платья в стиле богемного шика, аккуратные изящные пальцы, перемазанные краской, гремящие африканские браслеты на запястьях – все это делало Киру Эвтерпой и Каллиопой в одном лице. Мы слушали истории о ее любовных многоугольниках раскрыв рты и втайне мечтали быть чуточку на нее похожими. Брали у нее книги и фильмы. Она открыла для нас Питера Гринуэя, Джузеппе Торнаторе и Вима Вендерса. От нее мы узнали о Кастанеде, Хакуине Экаку и Джалале Руми. О духах Etro с терпкой ванилью и ладаном. О японском чае гэммайтя, обжаренные листья которого заваривались вместе с подсушенным рисом у нее на кухне. И там же впервые попробовали пасту с икрой боттарги – как-то шел проливной дождь, и Кира отказалась выпускать нас на рандеву со стихией.
А потом она покончила с собой.
Линда приехала забрать наши картины и долго бродила по квартире в Староконюшенном, пытаясь понять, как и почему можно решиться покинуть этот храм искусства и творчества, вырваться из тела, о котором все мечтали. Негодовала, куда же делась ее наполненность, пусть и с израненностью наперевес. А потом Линда сама не поняла, как, наткнувшись на ее личный рукописный дневник, положила его за пазуху и воровато засеменила к выходу, забыв взять картины. Позже она оправдывала себя тем, что украла дневник из образовательных целей – как-никак Линда считала Киру своей путеводной звездой в загадочный мир под названием art.
Я же на похоронах повстречала Кириного любовника, Максима Марецкого, который обошелся со мной достаточно жестоко – заставил, как журналиста без имени и связей, в скотских эмоциональных условиях превратить этот самый личный дневник в мемуары, чтобы нажиться на продаже ее картин. Марецкому казалось издание мемуаров Киры правильным маркетинговым ходом, а я была безмолвным литературным рабом, сначала им о-чарованным, а потом разо-.
Как бы там ни было, и Марецкого, разбившегося в погоне за мной на машине, и Макееву, добровольно нырнувшую в воды Стикса, мы редко вспоминали, так что для меня эта драма давно покоилась в анналах истории. Лишь иногда, пролистывая собственное резюме, я натыкалась на строчку «библиография», где упоминалось, что в свои двадцать лет я выпустила маленький литературный труд – как недофилолог обработала мемуары Киры Макеевой. Однако вместо распирающего чувства гордости приходили досада и уныние.
Но вернемся к письму Алисы Величенко. Тот рукописный дневник, который она разыскивала, представляя интересы какого-то владельца галереи, давно пылился где-то у Линды, оставшись как артефакт напоминать о временах, когда мы считали себя творческими людьми. Однажды мы порывались вместе с вдовой Марецкого ритуально сжечь его на погосте, но, как известно, рукописи не горят, и потому опаленная тетрадь с набросками и заметками вернулась к Линде. С тех пор многое изменилось, мы перестали вспоминать о мечтах, которые так и не воплотили, и занялись решением насущных вопросов. В судьбе Линды случились разные перипетии, и сейчас после расставания с гражданским мужем она едва сводила концы с концами. Поскольку за дневник предлагали внушительную сумму, я, особо не раздумывая, отправила Алисе Величенко ее контакты в надежде, что Линда наконец сможет поправить свое уже сильно хромающее финансовое положение.
В конце концов, нас эта история уже давным-давно не касается.
Наверное, я еще какое-то время побродила бы по этим воспоминаниям, но меня отвлекло новое сообщение, которое сразу нежной кисточкой из беличьего хвоста нарисовало на моей физиономии акварельную улыбку.
Романович купил электронный билет для Насти, и авиакомпания Emirates уже завтра примет ее на свой борт и направит из пекла Дубая в московскую зябкую осень.
Осень действительно наступала на пятки. И наступала раньше времени.
Амбре жженой листвы заполняло город, и я с радостью проматывала в памяти, как мы всегда собирались с подругами на завтрак первого сентября, прогуливая институты, работы и даже вручение студенческих билетов. Традиция, внедренная в костный мозг. Физиологическая потребность. И впервые за два года я знаю, как ответить на вопрос: «Как там Романович? Что-нибудь о нем слышно?».
И да, я никогда не верила в женскую дружбу, но я всегда верила в Настю, Линду и Карину. И мне уже не терпелось увидеть нас всех за одним столом.
Пять лет назад нас было четверо: Линда, Настя, Карина и я. Заклятые подруги и представительницы поколения случайно выживших людей.
Почему случайно выживших? Нам все напропалую предрекали неминуемую гибель. Школьные учителя, носившие платья в галчатую полоску, от которых рябило в глазах, уверяли, что мы скатимся до кокаиновых нимф. Понурые библиотекари в отместку за потрепанные книги проклинали нас на латыни. Израильские нейрофизиологи твердили, что мы первый выводок искусственно спасенных детей, но естественный отбор все равно найдет лазейку, как исправить генетическую ошибку. Все попеременно сетовали, что с нашим образом жизни мы стремительно канем в Лету. Мыслями они давно переселили нас в царство Аида, и иногда мы машем им с того берега Стикса, расхристанные, замерзшие и покусанные голодным Цербером.
Начав в конце девяностых с искрометного распутства, не гнушаясь химическими составляющими жизни, мы достаточно быстро вышли на органический тип бытия, и это вновь определяло наше сознание. Я не знаю другого поколения, где возникло бы столько же миротворцев, вегетарианцев, эзотериков, метнувшихся в отдаленные концы земли воссоединяться со своей самостью, борцов за права человека и ЗОЖ, многодетных матерей, проповедующих грудное вскармливание до трех лет. Так, например, из моего журналистского выпуска львиная доля (уже) мужчин стали военными корреспондентами, уворачиваются от пуль (иногда, правда, наигранно и на камеру), покуривают анашу (органика же) и в перерывах читают Генри Миллера, чтобы отвлечься (вроде как искусство). Как будто, испробовав грех на вкус и порочность в ранней молодости, быстрее перебираешься на сторону света. Уровень пройден. Марио из приставки выжил.
Со мной по факту не стряслось ничего особенного. Я отпрянула от своих творческих порывов и поиска «ин-се» и устроилась работать в новостное агентство «хроникером». Сверяю факты, на корню пресекаю домыслы. Сотрудничаю с международными информбюро, организую паломничества журналистов на саммиты, конференции и симпозиумы. Неожиданно для самой себя теперь я обозреватель того мира, который заполнил горизонт после поднятия железного занавеса. И одна из первых узнаю обо всем странном, удивительном, но чаще – страшном и злободневном, к чему, кажется, вполне привыкла. Работаю часто ночами в противовес солнечному дню. Стыдно признаваться, но этот режим дня меня вполне устраивает: я не знаю, что такое пробки и бизнес-ланчи, мой вечер – это рассвет, когда можно в тишине покуковать наедине с городом, посетовать на облачность и побродить без давок и ужимок часа пик. Я мало вижу людей, и это не может не радовать. Ибо из рефлексирующего экстраверта я стала интровертом-созерцателем. И старалась не давать оценок действительности. «Никак» – наиболее точно отражает мое душевное состояние последние несколько лет.
Настя первая из нас выросла, покинула амплуа трогательной инженю и приобрела свойственные характеру червоточинку, глубину, мрачноватую харизму.
Пять лет назад, потеряв в один день брата и отца, она, особо не раздумывая, отправилась в магистратуру университета Warwick, что располагается ровно между Лондоном и Ливерпулем. Она выбрала самую далекую от творчества специальность и планировала после окончания отправиться куда-нибудь в Куала-Лумпур развивать гостиничный бизнес. Вы спросите, как и почему она оказалась в Арабских Эмиратах? История достаточно прозаическая.
Как только иностранцам стало позволено приобретать земельные участки и жилые помещения в Дубае (а не только брать в долгосрочную аренду) – загремела и без того шумная стройка. Сразу же девелоперы поползли туда пилигримами в надежде заблудиться и остаться навсегда. Мать Насти, Элла, одна из первых покидала платья в чемодан и чуть ли не по дороге в аэропорт созвонилась с подругой, хозяйкой крупной риелторской конторы, с предложением открыть филиал в Эмиратах.
Как получить разрешение на ведение бизнеса, право на работу или хотя бы долгосрочную визу – об этом Элла не задумывалась. Хотя в голове было знание, что дочь-то учится в магистратуре управлению финансами в одном из лучших вузов Великобритании и тылы прикрыты. Одним словом, Элла, как герой Абдулова в «Чародеях», видела цель и не замечала препятствий, а также стен, границ и законов.
Сначала она арендовала студию в муравейнике на улице шейха Зайеда и офис в самой резвой части города на пятьдесят шестом этаже. Мигрени и панические атаки не заставили себя долго ждать, и потому она совершила поступок достаточно юродивый и инвариантный: избавилась от московской недвижимости и вложилась в стройку в районе Джумейра, чтобы и офис, и дом были в шаговой доступности от моря и друг от друга.
Знакомые крутили у виска и готовились танцевать макабр, когда она осознает, что наделала. Но потом грянул кризис. Цены на недвижимость в Москве рухнули. Элла чувствовала себя Кассандрой, чьим прорицаниям никто не верил. Благодаря наитию (и, если быть совсем честной, хорошим антидепрессантам) на выходе она имела небольшую, не сильно вычурную экстерьером виллу, преисполненную практически античной роскоши изнутри. Снаружи невозможно было подумать, что за фасадом скрывается около двенадцати комнат. В окна спальни заглядывало подмигивающее закатным солнцем море, сад раскидистыми ветками деревьев приветственно махал библиотечной комнате, а взяв на кухне тарелку с фруктами, можно было прямо в пижаме окунать ноги в бассейн.
Дела в филиале агентства недвижимости шли в гору. И наконец она поймала себя на мысли, что иногда просыпается с пустой головой. Не думает ни о сыне, ни о муже. Не чувствует себя вдовой. Однажды она ехала мимо мечети Аль-Фарук Умар ибн Аль-Хаттаб, что является точной копией Голубой мечети в Стамбуле, и вдруг осознала, что именно в этой стране перестала гневаться на Бога и его простила.