– Вот, Маша, – говорит Федя, – какая у тебя совесть-то! Нипочем тебе в глаза неправду говорить. Чем ты больна? Только бога гневишь! Я ведь вижу, как ты по вечерам танки-то водишь. До барыни, думаешь, не дойдет? Нехорошо, что ты нас под барский гнев подводишь!
Махнул Федя рукой да и замолчал. Маша вспыхнула, вздрогнула, а сказать ничего не сказала. Только с той поры она не идет на улицу. Ну, думаю, недолго она посидит – соскучится! Проходит неделя, проходит месяц – она все дома, – только, припавши к окошечку, смотрит, как другие гуляют. А у нас, в погожий вечер, на улице сберутся и девушки, и ребятишки сбегутся, – тут пойдут игры разные, беготня, песни, Иной раз подумаешь – тонко звенящими колокольчиками полна целая улица. Так и разливается веселый смех молодой, то писк слышен, то плач ребячий. Вышла молодуха унять озорников и все покрыла своим голосом, звонким, строгим. А Маша тоскливо прислушивается, отклик всякий, всякое слово ловит, а сама не замечает, как у нее слеза сбежит горючая. Жду-пожду, что вот она попросится, – нет, видно, не дождешься! Совестится, думаю, девочка, дай уж я выручу ее.
– Маша, – говорю, – чего не пойдешь, не погуляешь, дитятко? Поди-ка, развейся немножко.
Сама гляжу на нее: вот обрадуется! А она мне этак спокойно отвечает:
– Нет, – говорит, – я не пойду.
– Да что ты. Маша? Морочишь меня, что ли?
– Не пойду, – опять проговорила, а сама и бровью не шевельнет.
– На меня, что ли, сердишься? – спрашивает Федя. – Ты лучше позабудь, – просит ее, – барыня крепко меня донимала за тебя, так я упрекнул. Самому, видишь, горько стало. Не сердись. Маша, поди на улицу!
– Я, – отвечает, – Федя, не сердита, только ты не упрашивай меня понапрасну – не пойду.
И не раз мы ее уговаривали, просили, – как просили-то!
– Не пойду!
Не на шутку я стала тревожиться. Сидит она целый день задумавшись, и слова от нее не добьешься; худеть стала.
– Полечить ее надо, Федя, – говорю, – надо дерновской лекарке поклониться.
А на Дерновке лекарка была умная, знающая. Как услыхала об этом Маша:
–Тетушка, – говорит, – милая, не лечите вы меня – не вылечите!
Что ее слушать, думаю, и таки послала Федю на Дерновку.
Привез лекарку; осмотрела она Машу.
– Недуг ее, видно, от тоски больше, – говорит. (Поглядела на всех на нас.) – Кажись, обижать ее у вас некому; на зазнобушку сердечную еще пора не пришла, – не с глазу ли? Расскажите-ка мне, что вы сами думаете?
– Не знаем, голубушка, – говорю.
Побоялась признаться, что барский глаз сглазил.
– Эх, родные, уж вы не потаите, правду мне скажите, – я вас не выдам.
Так она добродушно это сказала, что я ей и призналась: так вот и так, на барыню я думаю.
– Бывает, родная, бывает, – промолвила старушка.
– С той поры неможешь, касатка? – у Маши спрашивает.
А Маша не то усмехнулась, не то помрачилась:
– С той поры! – ответила.
Покачала головой лекарка, и еще пристальнее поглядела на Машу, и опять головой покачала. Умыла ее и травку какую-то дала. «Ты травку пей-таки, до восхода солнечного».
Провожаю я старушку да и спрашиваю:
– Что, голубушка, чем утешишь меня?
– Да как бог даст! – говорит. – От девочки не добьешься ничего, словно она сама свой недуг-то голубит!